Люди иногда ненавидят своих жен,
а сестер и братьев никогда.
Эмили Бронте, «Грозовой перевал»
Клод горел — Жеан почувствовал это, едва коснулся его лба. Тогда он смочил остатками воды тряпку и принялся обтирать его лицо. Иногда Клода начинала бить такая сильная дрожь, что Жеану приходилось удерживать его, чтобы он в этой лихорадке не свалился на пол или не ударился. Он ругал себя за то, что не слушал брата, когда тот пытался впихнуть в его голову хоть какие-то знания, например, из медицины. Так и просидел рядом до самого утра.
По-настоящему крепко оба уснули только перед рассветом. Но уже скоро прозвонили колокола, призывая к службе. Почти сразу же после часы отсчитали девять ударов. Жеан недовольно поморщился, нехотя поднялся со стула и принялся разминать затёкшие спину и ноги. Клод вновь заворочался в постели, пытаясь приподняться:
— Помоги… мне встать, я… надо идти… Епископ… Там гора дел… Девять часов… — слова с трудом вырывались из пересохшего горла.
Жеан надавил ему на плечи, опуская обратно на кровать:
— Ничего с твоим епископом не случится, — презрительно ответил он, садясь на край кровати. — У тебя ночью опять была лихорадка. Тебя так колотило!.. Я даже боялся, что ты свалишься на пол и раздавишь меня! А теперь ты хочешь пойти работать!
Жеан состроил такую обиженную гримасу, что Клод даже слабо улыбнулся самыми краешками губ.
— Лихорадка? О Господь всемогущий… Ты мне ничего не давал, надеюсь? — простонал он.
— Нет, только воду. И то, пил ты её не слишком охотно. Кстати, Клод, чем у тебя так воняло? Мы чуть не задохнулись! На ведьму уже не погрешишь.
— Опыт не удался… Наверное, поэтому… Ох, Жеан… там дела… Пошли кого-нибудь… к епископу… пусть скажут…
— Я и без тебя уже догадался, — обиженно фыркнул тот. — Есть у тебя какое-то лекарство? От… этого.
Клод закашлялся, и Жеан дал ему стакан воды. Теперь говорить стало куда легче:
— Кажется, да… В той келье, там на третьей полке над столом… коричневый бутылёк, примерно с полсетье¹… Как откроешь, из него должно сильно пахну́ть травами…
Жеан сонно кивнул и первым делом пошёл вниз: сначала нужно отделаться от епископа, иначе этот святоша добьёт Клода. А этого совсем не хотелось бы. Братские чувства или банальное нежелание вникать во всякие скучные дела, лежащие на Клоде, — какая разница? Сейчас не до размышлений о причинах; наперво не хотелось думать, о возможном скором воссоединении Клода с родителями.
В главном зале он, недолго думая, подошёл к первому попавшемуся служке и, придав лицу и голосу наибольшую, на какую только был способен, важность, обратился к нему:
— У меня распоряжение от господина архидьякона: иди в епископский дворец и передай Его Превосходительству, что господин архидьякон тяжело заболел и какое-то время не сможет выполнять свои обязанности.
Тот застыл на месте, осенил себя крестом и протараторил:
— О, я надеюсь, ему уже лучше? Я буду молиться за его здравие.
— Мы все молимся за его выздоровление. А сейчас иди. И поскорее. Или не понимаешь, сколь важное поручение тебе дано?
Жеан, произнесший последнюю фразу самым устрашающим тоном, пусть и не мог соперничать в этом с Клодом, однако остался весьма удовлетворён тем, как быстро служка выскочил из собора, и поднялся в башенную келью.
«Квазимодо, наверное, до сих пор там сидит».
Он оказался прав: звонарь не отлучился от кельи даже для того, чтобы прозвонить к службе. Горбун вот уже битый час пытался вернуть дверь на её законное место. Жеан какое-то время смотрел из-за угла на лестнице за его потугами, прежде чем подойти. Уж он-то хорошо умел возвращать выбитые двери на место…
— Это не так делается, — выдавил он, изо всех сил стараясь скрыть отвращение. — Вот это сюда, а здесь…
Когда дверь вернулась на место, Жеан принялся шарить по полкам. Наконец, среди целой плеяды бутыльков и сосудов попался искомый. Жеан отнёс его в дом, нашёл в кармане сутаны ключ от кельи и вернулся обратно.
Возле неё стоял, перебираясь с ноги на ногу, тот самый служка, отправленный с поручением к епископу. Это же сколько времени уже прошло? Часы пробили одиннадцать раз.
— Передайте господину архидьякону, что всё исполнено. Его Светлость сказал, что крайне опечален этой новостью, что он желает скорейшего выздоровления и что если нужно, то пошлёт за королевским лекарем, — выпалил он на одном выдохе и теперь поглядывал на Жеана, переводя дух. — Потребуется что-то ещё?
Жеан хотел было сказать, что больше ничего не нужно, но живот вновь дал знать о себе недовольным урчанием.
— Да, принеси еды. Знаешь, дом архидьякона в клуатре? И две бутылки вина.
— Хорошо, передайте господину архидьякону, что всё будет исполнено.
Прошло всего около получаса, когда Жеан забрал корзинку с едой и ворвался в спальню Клода, потрясая бутылкой отличного бордоского.
— Ну вот, братец, теперь ты поправишься скорее! Жаль, конечно, что тебе придётся пока пить разбавленное. Ты уже принял своего зелья?
— Жеан, пожалуйста, тише… — вяло протянул Клод, прикладывая руку к голове. — Что епископ? Он зол на меня?
К этому времени Жеан уже устроился на стуле и успел откупорить бутылку.
— Епископ? Ах да... Он шлёт тебе пожелания выздороветь и так далее. Ничего интересного. Обещал прислать королевского медика! — он поднял вверх указательный палец с самым важным видом — и тут же заливисто рассмеялся. Но от взгляда не укрылось, как Клод переменился в лице и, словно не веря в собственные слова, пробормотал:
— Уж лучше ты в лекарях, чем Куактье.
Следующие дни ползли нехотя, принося только новые порции головной боли. Почти все попытки Жеана впихнуть в Клода хоть немного пищи оказывались безуспешными. От епископа едва ли не ежедневно приходил посыльный узнать о самочувствии второго викария, но порадовать Его Светлость было нечем.
Однажды он и в самом деле прислал Куактье. Архидьякон, насколько это представлялось возможным, чтобы не показаться невежливым, принял его и горячо пообещал следовать указаниям. Под конец же пожаловался на бессонную ночь и сказался уставшим. Куактье не провёл даже излюбленного кровопускания, что не помешало ему удалиться с видом, будто он уже поставил уважаемого мэтра Фролло на ноги.
Жеан, как только запер за медиком дверь, поднялся наверх и принялся изгаляться в подшучивании и передразнивании мэтра Жака, вызвав слабую улыбку у брата.
Дни проходили один за другим, похожие друг на друга, как травинки в поле. Нечастые короткие разговоры, сводились к книгам, урокам, скудным новостям из внешнего мира. Но однажды Жеан всё-таки не выдержал.
— Так всё же, Клод, расскажи, что у тебя за планы на меня? — спросил он, листая книгу. — В сутану обрядишь? Или, как водится у тебя с такими, — на колокольню сошлёшь? Или, может, прикажешь в пехоту податься? Кажется, этот твой бестолковый ученик пытался стать воякой. И даже монахом.
Клод нахмурился: жизнь, что он видел для Жеана, пока что его мало прельщала.
— Я уже говорил тебе, что ни священником, ни воякой, ни звонарём ты не будешь, — с раздражением ответил он.
— Чего мне ждать, м? — Жеан ненадолго замолчал, но через пару мгновений просиял: — О, я всё понял!
А вот это уже тревожный знак: мальчишка сейчас надумает себе невесть чего, а потом придётся сдирать руки в кровь в попытках выдернуть этот сорняк из его головы. Втемяшил ведь он себе, что должен стать бродягой вместо того, чтобы вести честную и достойную жизнь, какая и подобает наследнику дворянской фамилии. Поистине семейное упрямство! С другой стороны, должны ведь они быть хоть в чём-то похожими?
— Что же ты понял?
— Я всё понял! Ты собрался меня женить! — победоносно воскликнул Жеан. — Только предупреждаю, братец: после драки с Шатопером не так уж много девиц считают меня красавцем. Так что это будет трудновато.
— Этого я не планировал, — ответил Клод, откашлявшись. — Пока что… Ты ещё слишком юн. И не так уж и страшно ты выглядишь — больше выдумываешь.
Жеан презрительно фыркнул:
— После твоего уродца любой покажется «не таким уж страшным».
— Жеан! — не выдержал Клод, даже забыв на это мгновение о головной боли. — Прекрати. Сколько ещё раз я должен тебе это сказать? Что он такого сделал тебе, что ты его так сильно ненавидишь?
Такой эффект производит случайная искра на пороховом складе; Жеан вскочил со стула, отбросил книгу в угол и закричал, метаясь из одного угла комнаты в другой:
— Что он мне сделал? Что он мне сделал?! Меня ты сдал на мельницу, а его взял жить к себе! Ты скажешь, что я был маленьким! А когда я подрос? Разве тогда что-то изменилось? Нет! Ничегошеньки! Ты возился с ним целыми днями. А на мельницу заглядывал несколько раз в месяц! И обычно ты просто откупался деньгами! — он бухнулся на стул в гротескно-задумчивой позе и принялся дальше размышлять вслух, отчаянно жестикулируя: — О, быть может, что-то изменилось, когда мне исполнилось шесть лет? Или семь? А может восемь? Нет! Вновь ничего! Кроме того, что на этот раз ты просто закрыл меня в коллеже, а не на мельнице, посылая жалкие гроши и раз-два в неделю отчитывая меня и читая мне длинные проповеди!
А с ним, с этим жалким зверёнышем ты возился целыми днями, воспитывая его, защищая его на улице! Ты думаешь, я не видел вас тогда? О, ты ошибаешься, дорогой мой брат! Я видел, как ты оберегал его! Конечно, он же такой бедный-несчастный, у него никого нет, о нём больше некому позаботиться! Не то, что обо мне, да, Клод? Обо мне было кому думать! Меня воспитывали эти жалкие старикашки из коллежа, а не единственный родной человек, который у меня остался! Потому что единственный живой родной мне человек променял меня на жалкого уродца!
Что я видел от тебя, кроме нравоучений? И на что я мог рассчитывать, когда это жалкое существо, этот полузверёныш для тебя ближе всех остальных? И ты ещё удивляешься, что мне нужны от тебя только деньги! А что я видел от тебя, кроме них и постоянных отповедей? И ты ещё спрашиваешь, что мне сделал твой мерзкий уродливый пёс? Который видел от тебя заботу, внимание, а не одни вечные поучения! Что он мне сделал? Он родился на этот свет! Он появился в твоей жизни! Он виноват в том, что всё, что должно было быть моим, принадлежало ему! И принадлежит до сих пор! Ты до сих пор защищаешь его — даже от меня, даже сейчас! Он виноват в том, что занял моё место, — вот в чём он виноват, дорогой братец! — Жеан, задыхаясь, выскочил в дверь, шарахнув с такой силой, что она ударилась ещё два раза, прежде, чем закрылась.
Две недели они не виделись. Жеан заперся в своей комнате, выходя только для того, чтобы поесть, и иногда на мессы. Долго лежать без дела, уставившись в пустой серый потолок — невозможно. Изучение каменных стен тоже не способно надолго увлечь. Жизнь в одиночестве и взаперти более, чем что-то ещё способствовала тому, чтобы прочувствовать всё очарование и прелесть книг и науки.
Вечерами он думал о Клоде и впервые так пристально и детально, можно сказать, под лупой, рассматривал свою жизнь с возраста, когда помнил себя. Но тогда чувства обиды и бессильной ярости вновь накатывали волнами. Будь в его комнате хоть какая-то мебель, кроме кровати и стола со стулом, он бы с радостью метнул её в стену.
Больше всего хотелось это сделать, когда звонили колокола; эти звуки превратились в злой насмешливый набат. Он словно возвещал, что как бы Жеан ни страдал, ни ненавидел, он не в силах ничего изменить: «Вон звонарь: он жив и здоров стараниями твоего брата, Жеан! Квазимодо, наш господин, — продолжали кричать колокола, — связан с ним такими сильными узами, что никому, даже тебе, не под силу разорвать их».
Иногда, когда такие мысли становились совсем уж невыносимыми, хотелось подняться на башню, вдоволь поиздеваться над звонарём, избить его и скинуть с колокольни, с этого его пьедестала, чтоб он, наконец, перестал стоять между ним и Клодом. Но потом от таких мыслей всё внутри холодело. Можно смеяться, унижать, издеваться, но пойти на убийство… Нет, никогда, никогда! Ни за что!
Когда он вспоминал, на что прежде променивал книги и занятия наукой, то улыбка тоски по былым временам проскальзывала на его лице. На лице, которое разбил капитан де Шатопер. Отныне мысли о нём были окрашены одной только злостью. Подумаешь, пошутил про его жену! Не настолько он ею и дорожил, чтобы так избивать друга, столько лет водившего его за свой счёт по кабакам.
Жеан тщетно искал зеркало, хоть самое крохотное. Но однажды вечером, когда уже стемнело, он вгляделся в своё отражение в окне. Может, Клод прав, и он в самом деле напридумывал себе куда больше, чем есть на самом деле? А даже если и нет! В конце концов, удалось же воякам вроде Шатопера убедить дам, что шрамы мужчину красят? Да только вот он — не вояка. И история появления этих шрамов пахнет вовсе не героизмом. Что бы там Клод ни говорил, а нет больше того весёлого студента-забулдыги, распевавшего пошлые песенки по ночам, к которому на колени с охотно прыгали любые девицы в любых притонах.
Тут вспомнился эпизод, когда он очнулся в Отель-Дьё: в него влили какой-то отвратительной, ужасно крепкой алкогольной дряни, но даже после этого ощущалось, что шили по живому… Жеан провёл руками по шрамам: чудовищные огромные рубцы!
Он вновь поднёс свечу к окну, рассмотрел себя — и захотелось выбить стекло кулаком. Он посмотрел на башни собора: неплохо бы, наверное, ухнуть с них вниз. Красивая смерть. Распластаться посреди соборной площади и залить её своей кровью. Интересно, о такой ли смерти мечтают всякие поэты и прочие пустозвоны? Ведь это же так романтично, — упасть на рассвете или на закате с крыши двухсотлетнего собора. Он ведь достаточно высок для того, чтобы умереть от падения с него… Сколько здесь будет туазов²? Двадцать-то поди наберётся… Клод бы не простил такого богохульства; мало того, что это рассуждения о самоубийстве и желание ввергнуть себя в геену огненную на веки вечные, так ещё и помыслы сделать это в Божьем храме!..
Клод, Клод, Клод… вечно он! Даже в мысли он лезет со своими нравоучениями!
Клод целыми днями или спал, набираясь сил, или лежал, вперив взгляд в кусочек неба в окне, и думал о Жеане.
Разве он не любил его? Не старался делать всё, лишь бы тому жилось беззаботно? Он был с ним жесток или несправедлив? Мало делал для него? Разве знал Жеан в чём-то отказ? А сколько прощалось ему выходок, о которых сам Клод не смел и помыслить! И теперь тот обвинил и Квазимодо, и его самого невесть в чём.
А ведь он и не подозревал, что творится в душе Жеана. Сколько же времени он копил это? Должно быть, всю жизнь. И неужели всю жизнь ненавидел несчастного горбуна и считал, что совсем не нужен Клоду? В это просто невозможно поверить, это не укладывается в голове.
Господь, ответь, ответь, за что любимый взлелеянный брат, которого он чудом успел унести с улицы Тиршап, которого он навещал всякий раз, как только умудрялся покинуть собор, ради которого он экономил каждый денье, обвиняет его в таких грехах? А ведь и после чумы платили раз в пять меньше теперешнего: можно ли было ожидать большего, когда война закончилась какую-то дюжину лет назад?
И теперь Жеан ревнует к Квазимодо! Возможна ли в этом мире глупость больше этой? Кто мог бы заменить ему брата? Того, кого в целом мире он любил больше всего, для кого сделал всё возможное и невозможное, о ком заботился, как только мог и умел? От этого злые слова, что тот прокричал в запале били ещё сильнее, чем будь для них справедливое основание.
В чём Жеан обвиняет его? В том, что защищал от нападок горожан горбуна? Да ведь до сих пор многие не прочь отправить его на костёр! Грозили ли хоть раз таким Жеану? Нет! И не могли! Чудесного кудрявого мальчугана все без исключения служители собора сравнивали с херувимами! А уж когда тот ловко отвечал на их вопросы, то вызывал улыбку умиления не только у Клода, но и у других, куда более суровых и мрачных священников.
Но что, что, Господь, что он должен был делать тогда, чтобы сейчас Жеан не кричал, будто ничего не значит для него? Как может он вообще говорить о том, что значит для него куда меньше, чем приёмный сын? Клод не мог и до сих пор не может любить его иначе! Эти отповеди… Жалкая, как выяснилось позже, попытка развернуть его к свету, к тебе, Господь, направить его душу, его ум!.. О, ведь не было большего желания, чем вырастить Жеана добрым юношей, любящим науку, ведущим честную жизнь!..
— Что же я сделал не так? Почему, за что он так жесток ко мне? Неужели я и правда не любил его? Да, — кротко продолжал Клод, — видно всё так!.. Я отдал его на мельницу, в коллеж, заперся в храме… Но ведь всё это было ради него! Я отказался от собственной семьи ради него! И всё для того, чтобы он жил в благоденствии! И что же теперь? — последнюю фразу он произнёс голосом, наполненным бо́льшим отчаяньем, чем представлялось возможным.
Клод с трудом добрёл до Распятия и рухнул на колени. Сейчас это был не грозный владыка душ, не мрачный и внушающий страх архидьякон, не надменный учёный, — просто смертельно уставший человек, разбитый и почти уничтоженный. Он молил только об одном — об ответах на вопросы, которым , видимо, предначертано остаться безответными. И он знал это.
Кто может сказать однозначно, на чьей стороне правда?
Примечание
¹ Изначальный римский сетье равнялся 0,55 л.
² Туаз (сажень) = 1,949 метров.