Часть 1 глава 3 «Моя семья. Сочинение, которое вы бы не захотели прочесть в школе»

«Вирры. Далекий край, окруженный тайгой. Последний оплот аристократии. Огромные поместья, каждое второе занесено в список объектов культурного наследия. Дивный край, где слышен шепот леса, где перед глазами встают лица из прошлого, лица наших славных предков…»

Уехать из этого чудного края можно. Поездом. Вот только этот чудный край будет преследовать тебя повсюду. Вместе со славными лицами предков, чтобы им оплавиться в аду.

Моя мать умирала каждый день последние пятнадцать лет. Делала она это с таким размахом, что на ушах стоял весь дом. Нет, она не кричала, по крайней мере, поначалу. Крики были кульминацией. Или своего рода козырной картой, вынутой из рукава, когда прочие методы уже не работали. Но каким-то образом все, что она делала − и взлетающие к вискам руки, и вздохи, и картинное обмякание в кресле, и учащенное дыхание, и даже закатившиеся к потолку глаза — все это отдавалось в каждом уголке поместья. Невозможно было остаться равнодушным. Особенно если виновником ее мучений был ты сам. Впрочем, так и было в большинстве случаев.

Я не хватаю звезд с небес в гимназии. Я пишу как курица лапой, делаю фантастическое количество ошибок. Я слишком быстро хожу. Я слишком небрежен в одежде. Я завожу неподходящие знакомства. Вместо того, чтобы разучивать чарующую музыку из репертуара королевского театра на рояле, я таскаюсь с гитарой, с этим инструментом бродяг. У меня слишком быстро отрастают волосы, и она уже не может, как в детстве, отхватить их под корень тупыми ножницами. Я дышу. Я хожу. Я существую. И я слишком похож на нее. Не так, как сын может быть похож на мать. Похож как зеркальное отражение, помолодевшее на несколько десятков лет. И шутки про завидную невесту никак не надоедают нашим соседям.

Когда мать абсолютно выбивалась из сил, она откидывалась на кушетку и протягивала мне дрожащую ладонь. Далее следовала долгая исповедь о том, как ей тяжко и больно видеть, что дитя, выношенное под ее сердцем − да, ее лексикон составляли сплошь вот такие пафосные клишированные фразы − так разочаровывает ее. Щеки ее были бледными, дыхание прерывистым, а голос слабым и хриплым. 

Лет до тринадцати я верил, что и правда доставляю ей такие мучения. Боялся, что когда-нибудь я и впрямь сведу ее в могилу. Но уже тогда я заметил, что никакие изменения в моем поведении, никакие попытки быть прилежнее, старательнее, лучше, тише, незаметнее, неважно, не сокращают количество припадков. 

Какое-то время я уже слушал ее как радио, сидя рядом. Ее холодные пальцы сжимались вокруг моего запястья. Хватка для умирающей была чересчур крепка, я чувствовал, как волнами отходит моя жизненная энергия, перекочевывает в эту бледную руку с синеющими венами. Но голос матери был так слаб, так несчастен, что слушать отстраненно было невозможно. Словно когтями скребли по сердцу. 

А когда она обхватывала мое лицо руками, будто пытаясь заглянуть в душу, глаза ее, огромные и синие, блестели от непролитых слез, сердце невольно замирало. И каждый раз в нем невольно шевелилась надежда услышать что-то другое, что-то кроме того, что я − главная причина ее страданий. Надежда, что никогда не оправдывалась. И каждый раз, когда я видел свое отражение в ее глазах, меня невольно сковывал ужас − так мы были похожи. 

И даже этот дар манипуляции, этого мастерского давления на жалость я унаследовал. Нет, я не мог применять материно оружие против нее же − она была намного сильнее. Но активно пользовался этим в жизни, пусть каждый раз мне было противно от самого себя. Я не знал других способов выживания. Зато глаза мои были также огромны и блестящи, и все страдание нашего народа отражалось в них.

«Наш народ» − это Вирры. Если вкратце − не плебеи. Последние потомки не плебеев, чудом выживающие в этом грязном плебейском мире. Надежно укрытые от грязи и порока в своем тихом городке на краю страны. Двенадцать королей и королев − двенадцать постных лиц, увенчанных регалиями, обязательное украшение каждой гостиной. 

С каждого портрета смотрели до боли знакомые глаза. Мои и материны. Из-под каждого царственного головного убора выбивались столь же опостылевшие желтые кудри. Тоже мои и материны. Точно живущие своей жизнью, растущие как сорняки. Впрочем, женщин эта грива скорее украшала, делая их похожих на древних богинь-воительниц. Меня же постоянно заставляли отстригать быстро отрастающие пряди, так что я походил на печального вида одуванчик. Когда же их, наконец, оставили в покое, они зажили в свое удовольствие, обратившись непроходимыми зарослями, завязываясь немыслимыми узлами.

Все в Виррах так или иначе были связаны с королевской семьей. Ничем в Виррах люди так не кичились, как своим происхождением. Ничто не вызывало такого воодушевления, как обсуждение семейных древ и перечисление своих почтенных родственников. Наша фамилия была особенно древней и уважаемой. Линия по матери пролегала где-то совсем рядом с королевской семьей. Предки же моего отца были военными − шесть генералов с внушительными подбородками, шесть портретов в гостиной как раз под портретами двенадцати королей. 

Я ничего не взял от этих генералов, кроме того, что жизнь моя походила на поле боя, где я вновь и вновь терпел поражение. Но мне не досталось ни квадратного подбородка, ни широченных плеч, ни стати. Я полностью пошел в родню матери и больше всего напоминал портрет инфанты Эстервии Эйллан, который украшал каждую школьную хрестоматию − принцесса была известным книгочеем, пока не пропала без вести. 

Кажется, именно сходство с принцессой, которое перестало казаться всем милым, когда мне минуло семь, начисто отвратило от меня этого сурового генерала. Хотя я помню его этакой проекцией собственного портрета − такое же неподвижное безразличное лицо. Руки либо прижаты к бокам, когда он ходит по кабинету, чеканя шаг, либо одна рука лежит на столе − сжатый массивный кулак, точно знак угрозы, а вторая сжимает перьевую ручку с золотым набалдашником, выводит крошечные квадратные буквы − будто напечатанные.

Отца я боялся просто панически, хоть наше взаимодействие и сводилось к минимуму. До наступления школьного возраста я был для него чем-то вроде докучливого предмета, что болтался под ногами. Вечно норовящего расположиться со своими играми под дверями его кабинета. Слух у отца был острый, малейший шум его раздражал. То и дело он распахивал дверь, заставляя мое сердце замирать, и приказывал кому-нибудь из слуг убрать ребенка. 

К слову, он никогда не обращался именно ко мне, никогда не велел мне убираться самолично. Думаю, несмотря на мой страх, мне безотчетно хотелось внимания, потому что я вновь и вновь приходил играть именно к его кабинету. Даже выбирал часы, когда слуги были заняты в другой части дома, и отец не мог до них докричаться. Еще и выбирал игрушки пошумнее, вроде железной дороги. Тогда он, сверкая глазами, самолично доставлял меня в мою комнату и закрывал на ключ. 

В меня словно вселялся бес, я вопил, точно меня убивают, пытался выкрутиться из железной хватки, молотил кулаками и пытался лягнуть отца ногой. При этом мне казалось, что он вот-вот рассвирепеет и, в свою очередь, врежет мне как следует. Но нет, он закрывал проблему на ключ и уходил. Во время его отсутствия я изрисовывал закрытую дверь кабинета мелками, просовывал под нее нарезанную бумагу и прочий мусор. По возвращении отца я прятался в каком-то затаенном уголке, с замирающим сердцем слушал, как он орет на слуг, не уследивших за мной, и представлял в каком-то сладостном ожидании, что он непременно найдет меня и просто уничтожит. Но он лишь вновь запирался в своем кабинете.

Когда я стал старше и принялся активно, как сейчас говорят, искать себя, к нашему общению добавилось долгое стояние у него в кабинете под монотонные нотации. Я стоял навытяжку, а он ходил вокруг, зловеще роняя слова. Никогда в жизни мне не было так страшно. Мне казалось, вот-вот он перейдет эту грань. Впечатает меня в стену. Изобьет до полусмерти. Но он только брезгливо протягивал руку за очередной уликой − сигаретой, косяком, серьгой из рыболовного крючка, которым я проткнул себе ухо, подражая певцу, которого увидел в журнале, пресловутый журнал, где с обложки скалились лохматые рок-звезды, швырял улику в камин и велел мне убираться. 

Мне хотелось закричать, как в детстве, броситься на него с кулаками, довести его, заставить перейти грань. Сделать что угодно, лишь бы стереть эту равнодушно-презрительную гримасу с его лица. Но страх парализовывал меня. Я не мог в открытую что-то заявить ему, лишь продолжал чудить, изобретая все новые способы «поиска себя». Но добился лишь того, что припадки матери стали чаще.

Был еще бесконечный сонм тетушек и дядюшек, бессменно занимающий комнаты в гостевом крыле поместья. Царство париков, вставных челюстей и прогрессирующей старческой деменции. Хор, всегда готовый подпеть матери в ее трагических номерах. Три кузины-погодки, похожие как близнецы, ненавидящие меня за то, что «генеральская» челюсть досталась каждой из них, но не мне.

Что говорить. Родни у нас было много.

Были и слуги, в противовес родне очень любившие меня, чем я постоянно пользовался. Они тайком приносили мне лакомства с кухни. Когда я был ребенком, они все норовили невзначай провести рукой по моим волосам, старались как-то развеселить. Многого они не могли себе позволить − родители держали их в страхе, но я жадно ловил эти крохи внимания. Убегал к ним, когда только мог. Даже понимая, что это может стоить им работы. Внимания мне было всегда мало, неважно какого, неважно от кого. Я одновременно и боялся, и жаждал быть пойманным на каком-то из проступков.

Что говорить. Мы были из Вирр. Все эти древние семейства и дома сплошь кишели безумцами, и я не был исключением.

Когда я сказал, что уезжаю, мать привычно откинулась на кушетке. В этот раз ее спектакль был особенно убедителен. Я знал, что это очередная манипуляция, но сердце привычно сжалось, будто кто-то сжал его ледяной рукой. Я попытался что-то объяснить, но голос не слушался. Пришлось опустить глаза в пол и сделать не один вдох, чтобы собраться. Мне нужно было произнести эти слова, иначе бы меня просто разорвало, разметало по окрестностям. Вместе с нашим домом и всеми в нем находящимися. Это не метафора, к сожалению. Если я и не был безумен, то тот, другой Эсси, являлся именно таковым.

— Ты хочешь свести меня в могилу… Зачем ты все это делаешь со мной? Взгляни же на меня, посмотри, что ты сделал со своей матерью!

Я привычно опустился у изголовья. Глаза ее бегали под веками, тонкие пальцы были прижаты к вискам.

— Ты в порядке, — услышал я вдруг чужой голос. И с удивлением понял, что он принадлежит мне.

Глаза ее изумленно распахнулись. Я уже очень давно даже и не пытался спорить с ней.

Я понял, что сейчас будет кульминация, и поспешил опередить ее.

— Ты всегда была в порядке! Всегда! Но тебе… Тебе нравилось заставлять меня думать, что это не так! Нравилось, что я стелюсь перед тобой, стараясь угодить…

Все это я на самом деле говорил сбивчиво и торопливо, размахивая руками, путая слова, то и дело сбиваясь на крик. Кажется, я наговорил много.

Смертельно больная женщина вскочила с кушетки, точно в пятки у нее были вделаны пружины. Ее лицо вдруг оказалось совсем рядом с моим. Зрачки расширены, так что синие глаза казались черными. На секунду у меня мелькнула мысль о подлинном, не наигранном безумии.

Удар у смертельно больной женщины тоже был неслабым. И пока я стоял, переживая новый опыт, ведь до откровенного рукоприкладства у нас еще не доходило, дивясь этим эмоциям, силе, с которой ее хрупкая рука влепила мне по щеке, мать перешла в наступление. Нет, все, что она говорила, я уже слышал, некоторые фразы уже успел даже выучить наизусть. Но никогда я еще не слышал оды кошмарному неблагодарному матереубийце вот так.

— Вон! Исчезни! Тебе будет самое место там, среди… извращенцев!

Что же. Своего рода родительское напутствие в дорогу было получено.

Отец из-за стены потребовал, чтобы все замолчали. Почему-то это разозлило меня больше всего.

— Давай, закрой меня в комнате! Заткни мне рот, чтобы только было тихо! Ты же так любишь тишину! Все могут подохнуть в этом доме, лишь бы только было тихо! Тебя бы это даже порадовало!

Мы стояли и орали друг на друга, все трое. Впервые. Выше этажом испуганно притихли слуги. А мы продолжали кричать, и все точки невозврата были пройдены в ту минуту, все слова, после которых рвутся связи, даже такие условные, какие были в нашем семействе. Мы были ужасны. Три искаженных лица, три раззявленных пасти. Паноптикум. Сумасшедший дом.

Лишь молния, сверкнувшая в окне и осветившая весь дом, отрезвила меня. Молния – это плохой признак, очень плохой. Это знак, что мне нужно остановиться. Пока я в силах это сделать.

И тогда я вскинул рюкзак на плечо и просто сбежал. Вслед мне полетело что-то из посуды, конечно, куда же в доме драм без разбитого фарфора. Я увернулся. Дождь барабанил по крыльцу, заглушая слова матери − она, конечно же, должна была проводить меня до конца. Чтобы успеть высказать все. А затем дверь захлопнулась. Я оглянулся лишь у ворот − чтобы увидеть, как мать захлопывает и ставни, точно у нас в доме покойник. Хлопнул на прощанье калиткой.

В путь меня провожал только дождь и осуждающие взгляды соседей. Я шел по главной улице, по обеим сторонам её были старинные большие дома, подобные тому, в котором я жил. Я видел смутные силуэты их обитателей в окнах. Думаю, они знали, что я уезжаю. Думаю, они спешили скорее поделиться этой сплетней с теми, кто еще не в курсе.

Не могу сказать, что я был несчастен в тот день. Не могу сказать, что чувствовал страх. Он пришел позже. Ощущения были двойственные. С одной стороны, у меня точно гора свалилась с плеч. С другой стороны, в груди будто зияла сквозная дыра, болевшая по краям. Дождь смывал с меня прежнюю жизнь без остатка. А на губах дрожали строчки из первой моей будущей песни.

Содержание