Часть 1 глава 10 "О грибницах и оборванных песнях"

Пламя выжгло мне глаза, превратило в хлам легкие. Камни перебили ноги и руки. Зачем, ну зачем меня вытащили? Лучше бы я остался лежать под рухнувшим городом.

Там было тихо и спокойно. И ничуть не больно. Никак.

А теперь на моем лице горел костер, превращая его в кипящее месиво.

Чьи-то прохладные руки аккуратно коснулись его, стерли огонь. Стерли так, что не осталось ничего. А потом меня накрыло пеленой, сотканной из чистого эфира. Она напоминала сияющее утреннее небо. Где-то в горах. Стало очень легко. Это было гораздо лучше, чем лежать под развалинами.

Неведомая сила подняла меня и закружила. Я не сопротивлялся. Это только умиротворяло. Не было никаких тревожных мыслей. Мне было не страшно, нисколько. Я не знал, что произошло, но мне было абсолютно все равно. В жизни я не ощущал такой безмятежности.

— Ну, это ненадолго, — произнёс вдруг чей-то голос.

— Что ненадолго? — спросил я.

— Наркоз.

Наркоз… Значит, я все-таки остался жив? После того, как на меня упал целый город, и я заживо горел в огне? У кого только хватило ума спасать настолько безнадежного?

— Ну, — возразил голос, хотя я промолчал, − во-первых, все не так плохо. Никакой город на тебя не падал, просто у кого-то богатая фантазия. А во-вторых, у них и так проблемы… Однажды они уже погорячились.

— Ты про Ржавого? 

— Именно. Нехорошо убивать безоружную молодежь, даже ту, которая встает у них на пути. Даже того, кто выглядит как бывший уголовник. Тогда они еле-еле отмылись. Так что можешь быть спокоен, Эстервия. Они уж позаботятся о тебе. Чтобы ты ни в коем случае не откинулся. И как можно скорее встал на ноги. Чтобы было кого судить.

— Судить?

— В этом городе очень суровые законы. Особенно относительно маргиналов, которые привязывают себя к деревьям, закрываются в зданиях под снос и поднимают таких же маргиналов на восстание…

— Но я не…

— Конечно, — невидимый мой собеседник усмехнулся. − Ты скажешь «извините, в меня просто вселился один несчастный мертвый парень, я тут ни при чем», и тебя отпустят на все четыре стороны.

— Кто ты? — мне определенно был знаком этот голос. — И… Что на самом деле произошло?

— В тебя вселился один несчастный мертвый парень. Но я не буду выступать твоим адвокатом. И ты уже много раз видел меня, Эстервия. Но лучше я не буду напоминать тебе, когда и где. После наших встреч ты каждый раз умудряешься выкинуть очередную глупость. В этот раз ты превзошел сам себя.

— Но я не…

— Конечно, ты не виноват. Просто ноги сами ведут тебя туда, где неприятности… И над твоей головой светятся огромные буквы: «проблема», нет, вот прямо «ПРОБЛЕМА». А ты не виноват, просто таким уж уродился…

Я уже не понимал, говорит он всерьез, или же это сарказм. А голос-то я наконец узнал. Тот самый зеленоглазый. Воплощение моего безумия. Только я уже не боялся его. Верно, слишком устал, чтобы бояться. Пошло оно все… Суждено мне сойти с ума, значит, ничего не поделаешь. Придется мне сесть в тюрьму или в психушку, значит, пусть сажают.

— Как ты мне нравишься, когда ты коматозник, Эстервия… — все еще невидимый Зеленоглазый рассмеялся. − Сама покорность… Никаких попыток вновь сделать все неправильно. Впрочем, здесь все такие… Но скоро ты очнешься и продолжишь свой бег по граблям и битому стеклу. С удвоенной энергией.

— И так будет… всегда?

— Пока не придешь туда, куда нужно. Пока не встретишь своих. Хотя… Ты все равно будешь той еще ПРОБЛЕМОЙ.

— Значит, все безнадежно?

— Что значит «безнадежно», Эстервия? Это твоя жизнь, какая она есть. С граблями, тупиками, с людьми, желающими разбить тебе лицо, с людьми, просто желающими тебя… С песнями, вином и бесконечной дорогой. И нет ничего безнадежного, пока ты продолжаешь идти своей дорогой. Для тебя нет. А вот для кого-то все действительно закончилось. Подумай об этом на досуге.

И я проснулся. Глаза нестерпимо щипало, лицо горело, казалось, будто его протащили по щебню. Дышать по-прежнему тяжело. Невыносимо яркий белый свет − зачем-то в больницах всегда вешают такие светильники. Я пошевелил сначала одной рукой, потом другой, затем ногами. Мне паршиво, но я действительно был цел и невредим. Никакие здания не обрушивались на меня.

Радости, впрочем, я никакой не испытывал. Это все ожидаемо. И… что там моя галлюцинация говорила про суд и арест?

По-хорошему надо делать ноги. Как можно скорее. Я попробовал сесть на койке. Тут же завалился назад. Вроде ничего не болело, но как же паршиво… Тело точно разваренная макаронина. Насколько мне известно, эффект от слезоточивого газа не такой. Хоть я и надышался этой гадости основательно. Палата хорошо проветривалась, а я здесь явно не меньше, чем сутки. Потому что остановили нашу маленькую революцию уже под вечер, а сейчас сквозь больничную штору пробирались лучи полуденного солнца. Если я не задохнулся, значит, жить буду. И лучше, если на свободе.

С этими мыслями я вновь предпринял попытку подняться. Уперся локтями о подушку, спустил ноги на пол и попробовал принять вертикальное положение. Шатало меня ужасно, колени подгибались. Да в чем дело-то? Я разозлился сам на себя, изо всей силы подтянулся, ухватившись за металлическую спинку, сделал резкий рывок и…

Свалился на пол. А койка поехала в сторону − очевидно, ее забыли правильно поставить на тормоз, и с грохотом въехала в стеклянный шкафчик. Стекло выдержало, но все же потрескалось. 

И, конечно, палата тут же заполнилась людьми. Меня подняли, вновь уложили на кровать. Я пытался сопротивляться, но куда там. Хотелось завыть от бессилия. Чьи-то руки продолжали удерживать меня. Когда в поле зрения вдруг появился шприц, я принялся отбиваться с удвоенной силой. Ненавижу шприцы. Не из-за боли, ведь это всего лишь секундный укол. Но ощущение тонкой иголки, протыкающей кожу, невыносимо. И почему-то каждый раз нападает иррациональный страх. Что это не лекарство, а смертельная инъекция. Или еще что похуже. Что-то, от чего я взбешусь, выцарапаю себе глаза, перегрызу горло медсестре и сигану из окна вниз головой. Кажется, я почти умолял оставить меня в покое. Но игла все равно воткнулась в руку. И я вновь почувствовал, что уплываю.

На этот раз здесь было тихо. Вокруг ничего, кроме белого тумана. В который я тут же начал проваливаться, поэтому пришлось сдвинуться с места. Но, по крайней мере, я мог стоять на ногах. И никакой тошнотворной паники, которая то и дело подкатывала к горлу. Тут было спокойно, только очень грустно. Не было видно ни конца, ни края этому туману. И я все шел, шел вперед. Где-то сомневаясь, не нужно ли мне повернуть в обратную сторону? Вдруг зайду слишком далеко в этих чертогах подсознания? Или же здесь шаги ничего не значат? Или наоборот?

Мне даже захотелось вновь увидеть или услышать Зеленоглазого. Как-то очень одиноко оказалось в этом тумане. Теперь я бы не стал от него убегать. Подумаешь, я спятил. Хорошо ведь поговорить с кем-нибудь. Пусть даже с тем, кого породило мое воспаленное сознание. Лучше, конечно, с кем-то реальным. Кто поймет. От кого не захочется сбежать, как только рассвет прогонит последние тени. На рассвете лучше всего возвращаться, а не уходить. Не помню, где это я слышал. Ночь хороша для новой дороги, а утро для возвращения.

Мне бы очень хотелось куда-то вернуться. Туда, где меня бы ждали. Не знаю, кто бы были эти они… Но очень ясно представилось, как я бы вышел к ним из серого утра, промокший от дождя. Меня бы пригласили в дом. Предложили бы кружку с чем-то горячим, прямо с порога. И с каждым глотком бы возвращалась жизнь, несмотря на смертельную усталость. И вокруг бы говорили, говорили, а мне хотелось бы слушать, хотя сон уже наваливался на веки тяжелыми гирями. 

А потом я бы так и задремал под эти голоса, периодически просыпаясь, пытаясь поучаствовать в разговоре. И в итоге заснул бы окончательно, зная, что больше не нужно никуда бежать. И никто не потревожит меня. Но стоит протянуть руку, и я найду чью-то теплую ладонь. Я засну с мыслью, что все это надолго, если не навсегда. Кто бы ни придумал эту примету про возвращение на рассвете, он знал, что говорил. Я очень, очень хочу вернуться, вот только не знаю, куда. Заснуть на рассвете и проснуться к новой жизни.

Интересно, можно ли это считать новыми жизненными планами? Такие вот размытые мечты о чем-то абстрактном? Но откуда-то я знал, что так будет, если я поступлю правильно, если приду туда, куда нужно.

А потом я вдруг увидел Ржавого. Он стоял, обняв себя за плечи, носком ботинка пытаясь разогнать клубящийся туман, как видно, безуспешно.

Как же я злился на него вчера поначалу за использование моего тела, моего голоса! А потом как-то смирился.

Теперь же я был рад его видеть. Даже не зная, реален ли он, или это очередное порождение моего подсознания.

Он поднял голову, улыбнулся, как всегда, печально. Почему-то я знал, что он всегда так улыбался. Как-то обреченно. Будто предвидя свое будущее.

— Теперь я закончил свой концерт. Тогда они не дали мне закончить. Спасибо, брат.

— Но клуб разрушен, − возразил я. Мне никто не рассказывал об этом, но это было очевидно. Нашу развеселую тусовку разогнали, и здание сровняли с землей.

— Это как оставленная в земле грибница, брат… Снеси шляпку, а потом весь лес заполнится новыми грибами.

— Но… Это вовсе не так. Грибы не…

Ржавый улыбнулся, все так же грустно, но вместе с тем абсолютно безмятежно.

— Знаю, брат, знаю. А вот оборванную песню нельзя оставлять просто так. Этот разрыв потом висит в космосе целую вечность. Нельзя этого допускать, брат. Но, думаю, ты и сам знаешь.

Я осторожно кивнул. Смущало меня даже не то, что он говорил, а что вообще был так разговорчив. Что называл меня братом. Вчера мне казалось, что Ржавый довольно молчалив, предпочитает ограничиваться отдельными словами или фразами.

Мне хотелось спросить его, почему он выбрал именно меня, именно мое тело. Делал ли он так раньше, пытался ли делать? Ведь у него было столько поклонников, разве не нашелся среди них кто-то поголосистее и посговорчивее? Но нужные слова не находились. И вообще, странно это было для меня − искать какую-то логику в поступках давно умершего музыканта. То есть признать существование потустороннего мира, субреальности, как угодно. Признать и попытаться понять. 

А раньше я отмахивался обеими руками, считая, что это первые признаки фамильного безумия. Ведь с самого детства я видел столько… И не только видел, но и делал самолично. Что же, пора признать существование «не здесь». И то, что со мной что-то не так. «Не здесь» и «не так», прекрасные определения! Но других у меня нет. Конечно, все еще остается шанс, что крыша у меня всю жизнь подтекала и наконец обрушилась, но я решил сбросить этот вариант со счетов. Куда интереснее было спросить Ржавого о… Да обо всем. Но я по-прежнему не мог сформулировать ни одного вопроса.

— Э нет, брат, — вдруг произнес он, хотя я все еще молчал. − Не мог ни один из тех славных ребят помочь мне, никак нет. Ты один такой, впервые за много лет. Я нечасто встречал наших… Нас вообще мало, брат, знаешь. Очень мало.

— Нас — это кого? − удивленно переспросил я. — Бинарных, что ли?

Ржавый усмехнулся и неожиданно положил мне руку в аккурат на солнечное сплетение. Прикосновение было почти неощутимо, я почувствовал лишь легкий разряд тока и теплоту. Которая затем усилилась, окутала все мое тело, и внезапно я почувствовал себя живым и цельным. Даже находясь здесь, в бессознанке. Внезапно мне захотелось броситься к нему и сжать его руками изо всех сил. Я искал это ощущение, искал всю жизнь. Искал, не оставаясь один по ночам, пытаясь раствориться то в одном, то в другом человеке. Но это не было очередным желанием моего дурацкого тела, совсем нет.

— Твоя песня, та, которая про души, − наконец, до меня начало доходить. — Это было про тебя! Та толпа, она так тянулась к тебе.

− Да, брат. Мы всегда светим им, как маяки в непроглядной ночи… И они как корабли мчатся к нам, мчатся наперегонки, обгоняя друга. И бьются о скалы на пути к нам, сталкиваются друг с другом и идут на дно. Тонут, продолжая протягивать руку к свету.

— Вообще-то, маяки светят кораблям, чтобы они не…

— Неважно, брат, неважно. — Лысый философ пожал плечами. — Главное, суть ты ухватил.

Почему-то от очередного его неверного сравнения хотелось зарыться лицом в землю. От безысходности. От несправедливости мира. Вот жил же человек, сочинял песни свои странненькие, но красивые. И люди слетались к нему, как яхты к огню, и были счастливы как грибы в своем лесу, тьфу… А потом его застрелили из-за какой-то паршивой пивной банки. А если бы этого не случилось, он бы прославился, стал знаменитым, а потом у него начался бы творческий кризис, и безумные фанаты рвали бы его на части, и в итоге он бы сторчался от отчаяния и одиночества, уж я-то эту породу знаю. 

А он еще и говорит, что и я его роду-племени, и в глубине души я знаю, что это правда, ведь я как магнит, притягивающий разного рода отморозков, желающих либо трахнуть меня, либо избить, либо и то, и другое. А хороших людей, что я встречаю на пути, я неизбежно делаю несчастными, ведь им так жаль меня, а я ненавижу жалость, но все равно вызываю ее, и они невольно привязываются ко мне, как ко всякому, кого спасают. Потому что таковы они, хорошие люди. А я не могу ничего дать им в ответ. И неизбежно сбегаю, как только могу. 

Я почти полюбил и Шу и Уле за время, проведенное в этом городе. Но я понимал, что настанет время и я сбегу и от них. И буду ненавидеть себя за это. Потому что они тоже хорошие люди. А мне лучше держаться подонков.

Ржавый убрал руку с моей груди и переложил на плечо, стиснув его. На этот раз прикосновение было вполне ощутимым.

— Нет, брат, — сказал он. — Не нужно. А то ты возьмешь и решишь остаться тут. Нельзя так, брат. Нельзя доводить себя…

— А не все ли равно? — я забыл удивиться чтению мыслей. Впрочем, мне часто говорили, что я думаю слишком громко. − Я заколебался. Охренеть как заколебался бежать от того, что все равно прикончит меня, рано или поздно.

— Тебя прикончит жизнь, как и всех. Когда придет время. Но не оставляй мир с оборванными песнями. Так нельзя, брат. Нельзя, понимаешь? − Ржавый наклонился, заглядывая мне в лицо. Он выше меня больше чем на голову, так что ему пришлось сильно нагнуться, и каждое его слово внушительно, весомо. Если не вдумываться, конечно. 

— Мои песни еще не написаны, — возразил я, но уже без былой уверенности. Темные глаза его были как космос, что всматривается в тебя. Сложно противостоять. Сложно не верить. И когда он говорит, что не написанные песни еще хуже оборванных, я опять знаю, что он абсолютно прав. А еще, что совсем скоро нам придется расставаться. Мне не хотелось этого. Было страшно оставаться одному в этом тумане. И еще страшнее просыпаться от забвения.

Повинуясь внезапному порыву, я крепко обхватил его за талию, прижался лицом к его груди. Буквально на мгновение почувствовал ауру Ржавого. Пресловутую душу снаружи. А еще через секунду уже открыл глаза в больнице.

 Лицо уткнулось в мокрую насквозь подушку. Чья-то рука успокаивающе погладила по плечу. Очередной хороший человек, которому жаль вот это вот припадочное нелепое создание. Все как обычно. Но я уже давно не позволял себе так расклеиваться. Хватит, соберись-ка, Эсси. Тебе нужно подкопить сил для побега.

Я отвернулся к стене, игнорируя все вопросы от неизвестного лица в белом халате. Быстрыми движениями вытер глаза. Мысленно велел треклятому моему организму начать поскорее восстанавливаться. И пообещал себе больше никогда так не раскисать. Ради законченных песен, которые еще даже не придуманы. Раз уж ради себя самого не раскисать не получалось. Ради дома, того, который я смогу назвать своим. Того, где мне захочется остаться. Закрыл глаза и сделал вид, что отключился.

Из обрывистых диалогов вокруг я сообразил, что умудрился подхватить еще и пневмонию. Не прошло даром сидение в неотапливаемом подвале. Очень хотелось узнать что-то об Улле и Шу, но вскоре все голоса смолкли, а свет приглушили − то был отбой.

Я лежал, глядя в стену. Пытался строить планы. Как-то все стремно. Еще не хватало, чтобы до Вирр докатилась эта история. Или пусть? Милая родня будет в бешенстве. С них станется настаивать на том, чтобы меня усыпили. 

— Как это, вы так не делаете? Послушайте, но можно же договориться! — сказала бы мать. − Он же просто опасен для общества!

Вот, отлично. Мысли о возлюбленном семействе очень бодрили. Прямо сразу хотелось жить, прямо-таки ЖИТЬ с удвоенной силой.

В приглушенном свете я мог разглядеть свою руку со ссадинами на ней. Они были совсем свежие, но под корочкой уже где-то проступила новая розовая кожа. И в этом тоже было что-то жизнеутверждающее. Прямо как в одуванчике, лихо пробившем асфальт.

Содержание