Люди слабы, беспомощны и глупы — Скарамучча знал это с самого начала. Людям свойственно предавать, людям свойственно лгать, поддаваться искушениям и бессмысленным чувствам, не желая ничего, кроме самого низменного. Люди умирают, в конце концов. Не противно ли?
Боги сильны, полны власти и умны — это знал не только Скарамучча. Они так же предавали, так же лгали, но, в отличие от людей, не разменивались на абсурдные эмоции. Богов не осуждали за то, что делали люди; предательство и ложь ради высшей цели казались всем поступками совсем иного рода. И пусть мольбы низших существ оставались чужды им, их продолжали почитать. К тому же, они не умирали. По крайней мере, не так скоро.
Скарамучча не умирал тоже. Дни сменяли ночи, фальшивое небо нехотя рассыпало над головой созвездия, а он все ходил под ними без намека на конец пути. Смотрел на мир, скрытый вуалью от любопытных взоров, и мог только гадать, какого черта вообще появился на свет. Если он бессмертен, почему он не Бог? Если он человек, почему он бессмертен?
Дурацкий кусок земли в небосводе — Селестия, будь она неладна — не удостаивал милостью ответа. Из Инадзумы ответов и вовсе ждать не стоило.
— Мы разберемся со всеми твоими вопросами, — обещали ему ученые Фатуи когда-то давно, увозя с собой. Вспомнить, кто именно это был, уже не выходило, зато вспоминалось другое. Сначала — отвращение от того, что для решения божественных загадок нужно пользоваться человеческой помощью. Потом — смирение. Все-таки Боги получали власть не сами.
Фатуи, забравших Скарамуччу с Татарасуны, уже не было в живых, как и многих из тех времен. Сейчас он хорошо понимал, чего они хотели: привезти в Снежную, разобрать на детали, экспериментировать до посинения и бросить. К несчастью для них, тот, кто должен быть Богом, оказался и крепче, и хитрее. Где именно подохли эти жалкие создания, узнавать не хотелось, и все же воображение рисовало, как он плюет на их могилы, спрашивая: каким образом вы собрались что-то решать, если люди, способные на такое, даже не родились?
Жизнь тогда была лучше, трава зеленее, а солнце ярче хотя бы потому, что перед ним не маячила рыжая макушка, такая настоящая на фоне искусственного.
Ждать появления "способного" пришлось непозволительно долго. Это, в общем-то, доказывало умение жить вопреки законам природы, но раздражало неимоверно. Дотторе, как и все Предвестники, отвращал от себя одним видом, отвечая всем устоявшимся представлениям. Скрытный и преследующий собственные цели, единственное, в чем в своей жизни он не совершил ошибку — это заметил Скарамуччу. Если Скарамучча бессмертен, почему он не Бог? Если Скарамучча человек, почему он бессмертен? Пытливый ум настоящего ученого не прошел бы мимо, когда все стоит не на своих местах.
— Мы пробудим твою силу, — обещал уже то ли сам Дотторе, то ли очередной клон, и губы его ломались в острозубой улыбке. Второй Предвестник, все еще человек, хоть и сравнимый с Архонтами, ожидаемо действовал до мерзотного по-человечески. Даже он, поклявшийся служить, не демонстрировал ничего уникального. Предавал Царицу одной мыслью об их планах, лгал всем про истинную цель эксперимента ради прихоти и на других не походил лишь тем, что после становления Богом придется простить его поступки, ведь почитателей нужно беречь.
Чертежи, почти полностью основанные на деталях, узнанных за века, но не скомпонованных, внушали надежду. По сравнению со всем, произошедшим раньше, потерпеть оставалось малость. Всего-то несколько лет.
Здесь, под сводами мастерской, где воздух искрит переизбытком энергии, годы выглядели сущим пустяком. Кругом — готовое рухнуть в любой момент спокойствие, пустота и тихий гул множества моторов. Внутри — сила, от которой дрожат пальцы, и знания, рвущие край реальности. Пусть пока всё это держится на множестве трубок, впаянных в тело, всегда можно придумать что-нибудь еще. Конечно, не сейчас: сейчас есть дела поважнее.
Створки дверей разъезжаются слишком предсказуемо для высшего существа, ломая иллюзию умиротворенности. Путешественник всегда лез туда, куда не просят. Сколько бы лет ни прошло, не менялось одно: люди действительно беспомощны и глупы, боги все так же сильны и умны. Удивительно ли, что он выбрал последних?..
... Услышав это в первый раз, Тарталья сказал:
— Ты несешь пафосный бред, не имеющий общего с реальностью. А Дотторе поддакивает, потому что удобно. Я не стану помогать тебе.
Огонь его волос среди стылых коридоров смотрелся ярче пожара.
Известие о новом Предвестнике — гром в ясном небе — свалилось на всех внезапно. Предыдущий занимал должность вполне успешно, пока не явился мальчишка, не видящий перед целью никаких преград. Безумец или просто глупый донельзя, подумалось сперва. Затем безумец убил Одиннадцатого и забрал его титул, будто так и должно быть, поставив всё на место щелчком пальцев.
Скарамучче такое понравилось. Видимо, зря.
— Ты решил, что я прошу о помощи? — уточнение звучало саркастично.
Тарталья промолчал, якобы из гордости. Столь сиятельно ворвавшийся в Заполярный Дворец, тот ничем не отличался от остальных и не способен был постичь глубины замысла. Человек не понял божественных чаяний, как обыденно.
Презрительное:
— Не тошно? От своей слабости, — должно было выбить его из колеи.
Разнесшийся смешок растворился клубом пара.
— Спроси то же самое у себя. Я на тебя не похож.
Разумеется, не похож, не был и не будет. Осознание этого разливается восторгом в каждой клеточке, пронзаемой разрядами от Сердца Бога. Он никогда не ощутит божественное тело как собственное, не увидит страха в глазах легенды Тейвата, не упьется пониманием, что сам мудрейший Архонт сомневается, как поступать. Он никогда не станет Архонтом сам.
Стоит обрести могущество, и всё становится так просто, что аж смешно. Не нужно думать, чтобы двигаться, не нужно думать, чтобы говорить; слова льются как река, как стихи, будто само мироздание помогает новому правителю.
— Кто бы мог предположить, что мир будет ждать моего рождения с таким нетерпением, — говорит Скарамучча, а, может, уже и не он.
Бедный, бедный Тарталья, не способный даже приблизиться к подобному. Действительно глупый донельзя. Мусор.
Тот первый разговор должен был развести их раз и навсегда. Предвестники итак почти не общались, не говоря уж о тех, кто не переносил друг друга на дух. И все же дураки не могли жить спокойно, не смог и Чайльд.
Скарамучча пропустил момент, когда его стало чересчур. Это будто случилось сразу, но не сразу оказалось замечено. Тарталья преломлялся лучами солнца в отражении стекол, голос его витал под куполом разговорами о семье, в коридорах раздавался звон цепочек на сапогах, слишком громкий для скрытного убийцы. Он топил льды Дворца лишь своим существованием, то ли не замечая косых взглядов, то ли забывая о них через три секунды, как рыба. Пульчинелла зачем-то потакал ему.
Однажды он заявился на собрание весь в крови. Сказал, только с миссии и простоял как ни в чем не бывало среди стерильных, молчаливых коллег. Тогда-то терпение и закончилось.
— Ты привлекаешь слишком много внимания, — сорвалось с губ само собой, выдавая злость непозволительно явно. Благо, рядом никого не осталось. — Не научился стирать вещи?
Голос, звон и рыжие всполохи зудели на подкорке, вызывая желание впиться ногтями в голову и их оттуда выцарапать. На чужом лице, вопреки ожиданиям, не появилось ни той же злости, ни раздражения — ничего, что хотелось увидеть. Чайльд лишь слегка нахмурился, спрашивая:
— Мне надо было не идти на миссию из-за собрания или опоздать на собрание из-за миссии? Или тебе просто нужно докопаться?
Забыть о разнице званий — опрометчивая для Предвестника роскошь. Теперь клубом пара растворился уже не его смешок.
— Знай свое место. Ты не можешь со мной так говорить.
Ох, вот чего Скарамучча ждал. Темного взгляда из-под бровей, сжатых губ, напряжения, когда готовы наброситься, однако знают: нельзя. Мазок крови на щеке дополнял картину великолепно, еще бы снять эту чистую шубу, открывая изляпанный красным пиджак — красота, да и только.
— Ну-ну, тише, — получилось как-то благосклонно, хоть и с нужными нотками язвительности. — Если настолько желаешь расшибать лбом стены, занимай сразу место Пьерро. Одиннадцатого ты легко убил. Две единицы или одна, какая разница?
Подмывало спросить: "А что такое?" — и посмеяться в лицо. Мямля в прошлый раз бред о непохожести, стоило понимать непохожесть во всем и сейчас принимать с благодарностью милость того, кому лень пачкать руки. Скрамучча ведь помогал, на самом-то деле. Не всем стоит строить из себя сильных, абсолютно таковыми не являясь, да? Поберег бы себя, у него, вон, семья.
Чайльд должен был сломаться. Должен был понять, как малы его мнимые способности, как тупы надежды и бессмысленна борьба, если нет даже зачатка помысла стать чем-то больше человека. Вместо этого он, растеряв вдруг всю хмурость, произнес:
— Звучит неплохо. Но пока я недостаточно хорош.
Вот так легко. Без запинки, без намека на уязвление в ровном тоне, спокойно и уверенно — чертова констатация факта. "Пока что я слишком слаб", и это словно не было трагедией, одной фразой превратившей милосердие будущего Бога в непрошенные, стыдные советы.
Больше его советы стыдными не покажутся. Пусть Предвестник — по-своему достойный титул, Предвестник все-таки не Бог, и уже ни один из них не встанет в ряд со Скарамуччей. Их старания станут барахтаньем на фоне его деяний, их убеждения — предположением на фоне данности. Чайльд мог болтать что угодно, только имеет ли это смысл, если никто не слушает? Предвещаниям Архонта будут внимать, будут просить о покровительстве, а он так и останется "пока что" слабым для всего подряд.
Мешает лишь маленькая заноза.
— Мудрость не может решить всех проблем, — разносится по залу первым божественным откровением. Интересно, почему Буер не понимает столь простых вещей? — У тебя лишь один выход: сразиться со мной.
Путешественник обрывает его без всякого благоговения, как ни один смертный не смеет обрывать Бога.
— Сразимся, когда дождемся кое-кого еще. Мы ему обещали.
Благость Архонта и впрямь может быть безграничной, думается после этого. Хотя их не сложно убить прямо здесь, сметя с лица земли любые воспоминания о такой дерзости, снисходительный, презрительный интерес пересиливает. Что они могут предложить, побеждая непобедимого?
Едва сдерживая рвущийся смех, он кивает:
— Хорошо. И кому же мы оказываем такую честь?
Буер спокойна, как гладь озера.
— Тебе не очень понравится.
Не впервой: ему и раньше не нравилась большая часть жизни. Не только Тарталья, тот как раз был меньшим из зол, хоть его образ и становился по мере освоения в новой роли все назойливее. Верный песик Царицы, какая честь, какое положение. Дебил.
— Ты все еще привлекаешь много внимания.
— Может, ты много его обращаешь? — и так все время. Бессмысленный обмен любезностями превращался в традицию, нерегулярную, но от того не менее глупую.
Существуй элемент, подразумевающий вылазки в непонятные места и сбор приключений на тощую задницу, Чайльд, несомненно, обладал бы именно им. Стихия хаоса или вроде того — например, отсутствия мозгов. Ожесточенность их противостояния со временем как-то истончилась. Подраться они все равно не могли, а стычки, сначала серьезные, из-за отсутствия придурка во Дворце походили на тыкание друг друга палкой раз в год.
Скарамучча решил, это по-детски: размениваться на подобное с кем-то вроде него. В том, что Тарталья не мог прожить без перепалок, его вины уже не было. Скучал, видимо, не понимая, как тянется людской душонкой к созданию куда выше рангом.
Намного больше не нравилась боль — постоянный спутник достижения цели. Дотторе, способный раскрыть его силу, продвинулся вперед весьма значительно, однако методы сложно поддавались определению. Оставалось шипеть:
— Я все еще чувствую, что ты делаешь, черт возьми, — и сжимать зубы дальше. Ни разу за все время Доктор не остановился. Иногда казалось, он получает удовольствие, ломая шарнирное тело ради очередных идей.
— Нам нужно понять, как организм воспримет это. В итоговом варианте погрешностей быть не должно.
С заветами тех ученых Фатуи он справлялся отлично: разбирал на детали, экспериментировал до посинения, разве что в Снежную привез не сам. И можно было привыкнуть к писку приборов, к вливанию жидкостей разных цветов, к трубкам, для которых прорезали дыры. Тяжело привыкалось к другому — оскалу клонов, лишенных трепета почитания, и стойкому ощущению, словно Бог здесь кто-то другой. Распластанный на столе Сказитель выглядел хуже подопытной крысы.
Теперь это не имело смысла — Доктор с клонами постарались на славу. Если кто и рискнет найти погрешность, умрет значительно раньше. Касались правила и желающих оспорить его божественность, а наглости им занимать не приходилось. Боль станет спутником их конца.
— Мое терпение начинает иссякать, — звучит одновременно с открывшейся снова дверью.
— Тебе всегда его недоставало.
Тарталья — гром в ясном небе — опять появляется так, будто должен тут быть. На места все давно расставлено, причем намертво и без него, но Буер права: уже-не-Скарамучче, а может все-таки ему, это не просто не нравится. Божественное тело скрипит вдруг, хотя не сломано, и край реальности трещит по швам из-за иного знания — он обязан уйти.
— Ты уйдешь, — говорил ему Скарамучча, глядя, как тот читает письмо в беседке на самом краю территорий Заполярного Дворца. В его беседке.
— Когда-нибудь да, — даже не поднимая голову, отвечал Чайльд. — А пока тебе придется мириться с моим присутствием.
Мириться тогда вообще ни с чем не хотелось, хотелось побыть в тишине. Каждая конечность отчаянно ныла после Дотторе, переборщившего со вживлением наживую всяких своих... Датчиков, мать их. Уже ведь было ясно, что создать стабильно мощный источник энергии искусственно не получится, чего он добивался? Глаз Порчи в него потом зашьет? А тут еще и этот идиот.
Уйти самому не давали ни гордость, ни отсутствие сил. Скарамучча устало опустился на край лавки, тут же слыша комментарий:
— Надо же. Действительно смирился.
— Заткнись, а?
Молчание, впрочем, долго не продлилось. Пара секунд под порывами ветра и воем метели, усилившейся посреди дня, — достаточно, чтобы рыжие вихры качнулись в его сторону.
Пауза.
— Плохо выглядишь.
Еще пауза.
— Не твое дело.
Совсем по-человечески шмыгнув носом, Тарталья спрятал листок в карман, и только тогда Скарамучча заметил, что это не письмо, а недавний отчет. Зачем-то он тоже читал его, усмехаясь на абзаце про Одиннадцатого Предвестника, чуть не нарушившего приказ ради спасения детишек из деревни. Сбежали из дома, попали в самый центр бойни, а дурак их прикрыл почти ценой задания. Любовался, вот, сейчас своими подвигами. Унять желание его поддеть оказалось выше сил.
— Ну и? Похвалили тебя за геройство?
К чему относилось удивление на лице, к вопросу или к факту Сказителя, заговорившему о донесениях, понять не вышло. Зато вышло заметить, что на щеках у Тартальи веснушки виднелись даже глубокой зимой.
— Я себя похвалил сам, мне этого достаточно.
Тяжесть вздоха под закатывание глаз не сравнивалась ни с чем. Месяцы шли, а некоторые так и не умнели.
— Зачем ты их спас и зачем отчитался об этом? Ты мог все потерять.
Здесь должны были начаться пространные рассуждения. О семье, братьях, сестрах, о ни в чем неповинных детях, сострадании, честности, ч е л о в е ч н о с т и. Предвкушение нового спора и готовность смести в пух и прах, доказать, что человечность эта — пустой звук, разливались внутри амброзией. Однако Чайльд ничего не упомянул, сказав лишь:
— Когда-нибудь ты поймешь. Если, конечно, сможешь.
Опрометчивость являлась синонимом его натуры. Заявить подобное будущему Богу надо было догадаться. Повисшую тишину Чайльд тоже оценил в корне неверно, поднимаясь с места с заявлением:
— Ладно, мне нужно собраться. Ухожу, как ты и просил.
До миссии в Ли Юэ оставалась пара дней.
Миссий в Сумеру у Тартальи не предвиделось — информация точная, известная лучше, чем что-либо еще. И все же он появляется тут, врывается ярким всполохом, отражается эхом слов, звоном цепей на одежде, и его сразу так много, так... Чересчур. Архонт внутри Скарамуччи, ослепший на долю мгновения, говорит:
— Его мы ждали? — и содрогается от невозможности держать нервный смех дальше. — Что ты, Буер, обещала ему?
Чайльд, непроходимо глупый, ничего не понявший, отвечает за нее:
— Обещала не Буер, а Путешественник. Мы встретились в Инадзуме.
Оскал сковывает лицо, занемевая, когда тот продолжает:
— Мне обещали дать возможность остановить тебя.
Только Боги могли чувствовать этот мир во всей его красе. Грандиозно терять силу, грандиозно лгать и предавать лишь по значимым причинам. Людей осуждали за высокомерие и обман — богов называли великими. Их смерть становилась не минутой позора, а славным подвигом. В конце концов, только Богам было доступно истинное милосердие даже к тем, кто его не заслуживает. Они вольны были таким распоряжаться; люди — нет.
Тарталья милосердия не заслуживал явно. События Ли Юэ не оставили в нем следа, растворились туманом, как только пропала опасность. Скарамучча пришел посмотреть на него специально, взглянуть в глаза цвета моря после шторма, но не увидел обломков кораблей. Вернувшийся униженным, обманутый Архонтом, тот до сих пор не признавал собственное ничтожество.
— Противоречишь сам себе, — игрушки, привезенные из Гавани для кого-то из его младших, лежали на столе памятником бессмысленности любых привязанностей. — Он соврал мне, а значит, наоборот, поступил, как человек.
— Он соврал тебе ради великого плана. Смертный этот план не придумал бы никогда в жизни.
— Ну, да, — чуть скривился Тарталья. — Смертный не умрет, чтобы потом воскреснуть. Ты, кстати, тоже вряд ли так умеешь.
Заявиться к нему без предупреждения было странно. Почему-то казалось, у Сказителя есть это право, вот так прийти к другому Предвестнику, и его действительно не гнали со своей территории. Разбирали вещи, раскладывали отчеты, кидали иногда взгляды, вопрошающие: "Еще здесь?" — и возвращались к делам насущным. Только ради чего терпели — загадка.
— Ты не умеешь ни воскресать, ни строить планы. Живое доказательство человеческого бессилия.
— А ты носишь казан на голове.
Абсурдность фразы заставила опешить. После секундного промедления Скарамучча, глупо моргнув, переспросил:
— Что?
— Ты носишь на голове казан, — Чайльд повторил это без тени шутки, достав из сумки маленького... Это что, страж руин? — Доказательство божественной мощи, видимо.
Подобный сюр уж точно ни за что не смог бы войти ни в какой план. Абсолютно неожиданно все слова потерялись, не шли привычными остротами на ум, поэтому спросить пришлось прямо:
— Захотел проблем?
Тарталья поднял темный, злой взгляд.
— А ты?
В тот момент стало ясно: Скарамучча ошибся. Случившееся в Ли Юэ впиталось в него ядом, и обломков кораблей в море не было видно лишь потому, что море их поглотило. Они лежали в глубине, на дне никчемной души, и еще не заросли ни водорослями, ни илом — слишком мало прошло времени. Дурак вернулся еще опрометчивее, еще безрассуднее и нес полную чушь, не закрыв, перед гостем дверь просто потому, что не мог больше думать о произошедшем в одиночестве. Показывал свою уязвимость.
Это было мигом торжества, вернее, должно было быть. Ну, давай, раздави его, скажи, как он был неправ, как сломался из-за Бога. Просвяти, что он даже не человек, а мусор под ногами сильных мира сего; пылинка в необъятном мироздании; червь, способный выползти наружу исключительно после дождя и растоптанный неосторожным прохожим, которым оказался Гео Архонт. Это ведь честь, да? Тоже своего рода милость. Давай. Говори.
В груди сводило жаром, пальцы леденели от осознания открывшихся возможностей, мысли гудели, мечась в голове, накалялись, вспыхивали, нарастали!.. И перегорели, осев пеплом. Вместо правильных слов будто не свои губы произнесли:
— Я отказываюсь слушать это от того, кто заправляет в сапоги классические брюки.
Жалость, проявленная из великодушия, сейчас возвращалась стократ вовсе не пользой. Не следовало жалеть его, следовало добить хлесткими замечаниями и заставить покинуть Фатуи, чтобы не попадался глаза, не маячил живой иллюстрацией, насколько убоги сброшенные с неба идиоты. Из-за чего Сказитель вообще ему сочувствовал?.. Ах, да. То был не Бог.
Шлем схлопывается с лязганьем тысячи замков, и чужие слова перестают быть слышны совершенно. Там, внутри, и там, наверху ничего уже не мешает осознавать, сколь бессильны могут быть Архонты до своего становления. Испытывают ли они стыд за это? Скорее всего, нет. Стоит обрести могущество, и начинаешь понимать, что все прошедшее — просто часть пути.
Мастерскую трясет, когда Сёки-но-Ками решает заговорить.
— Ты пришел сюда за Куникудзуши, ничтожным, безобразным существом. Пытаясь остановить меня, ты не найдешь его. Ты умрешь.
Тарталья ничего не отвечает. Как раньше, якобы гордо молчит и поднимает клинки, готовый наброситься, подвернись только шанс. И на что только он, уже осмеянный раньше другим Богом, надеется сейчас?..
После Ли Юэ они с Чайльдом проводили вместе слишком много времени. Того впервые никуда не дергали — его личный провал обеспечил успех задания в целом, так что заслуженный отдых не прерывался. Скарамучча, наоборот, должен был отплывать довольно скоро. С какой радости Одиннадцатый Предвестник вызвался помогать ему в сборах, повисло тайной, покрытой мраком. С какой радости не возникало желания послать его подальше, тоже.
— Я не буду тебе утешением после Гео Архонта, — обозначил он сразу, стоило тому взять привычку появляться рядом чересчур часто.
Не ожидав такого выпада, Тарталья скептически приподнял бровь.
— С чего ты взял, что ты утешение?
В намерениях создать источник энергии искусственно Дотторе в те дни окончательно разочаровался. Рисовал новые чертежи, делая все возможное, чтобы Царица отправила в Инадзуму именно Сказителя ради очередной безумной мысли — забрать и скрыть гнозис. Сказитель, что уж там, мысль разделял. Хотя возможность вернуть принадлежащее по праву вызывала странные ощущения, цель оправдывала средства. Наверное.
Царица в итоге согласилась, похоже, восприняв старые обиды как хорошую мотивацию для высших результатов. Она еще не знала, чего ей будет стоить такое решение, но, иногда казалось, Чайльд все-таки догадывался. Вынюхивал теперь, какой шаг планируется дальше, действуя на нервы. И ведь не выгнать его взашей, если это правда: усилит подозрения.
Скарамучча попытался перестраховаться вопросом:
— Тогда какого черта ты вьешься в моей комнате?
На лице, еще более веснушчатом из-за пребывания в теплой стране, впервые отразилась задумчивость. Подмывало поддеть — вау, надо же, мыслительный процесс, стихия отсутствия мозгов отступает. От воспоминаний о предыдущих стычках всплывало дурацкое желание поругаться, отхватить в свою сторону толику недовольства, которое тут же рассеется под влиянием чего-то неуловимого, более важного. Серьезное:
— Я думаю, утешение нужно тебе, — разбило его напрочь. На миг всезнающим Богом показался именно Чайльд.
Взрезающий воздух под потолком вместе с Путешественником, на этот раз он вряд ли намеревался утешать. Впервые увидев его в бою, сосредоточенного, действительно опасного, Скарамучча, вероятно, впечатлился бы; Бог — нет. Все еще слишком медленные, едва способные задеть, эти двое вызывали разве что ироничное сострадание.
Одно движение руки отбрасывает Путешественника в стену, заставляя сползать вниз, как впечатанную в стекло муху. Испытывая некоторое разочарование, Архонт констатирует:
— Я ведь даже не принял еще полную форму.
Они такие слабые, такие... Люди. И пусть давать лишнюю возможность себя победить весьма неосмотрительно, удержаться просто невозможно.
— Не поможешь им, Буер? — предлагает благосклонно Сёки-но-Ками, ожидая увидеть страх теперь уже в лице равного ему. Буер, совсем непохожая на высшее существо детским видом, улыбается немного грустно. Ее тонкий голос, в отличие от голосов л ю д е й, слышен наверху до пугающего хорошо.
— Уже помогла.
Такого рода ответ, очевидно, не может устроить Бога, и снова нападающий Тарталья оказывается зажат в тиски огромных пальцев. Сжать руку — раз плюнуть, однако цель совсем не в этом, и, поднимая его ввысь, Сёки-но-Ками дает второй шанс.
— Может, сможешь предложить мне что-нибудь еще? Прежде, чем кто-нибудь умрет.
Пока другой Архонт молчит, безмозглый рыжий идиот воспринимает вопрос на свой счет.
— Я одолею тебя любым способом, — произносит с вызовом, находясь в секунде от гибели. — Даже если ты станешь богом окончательно.
От взрыва хохота своды мастерской сотрясаются, как от оползня, шатаются под скрежет железа и грохот ломающейся платформы. Происходящее так смешно и нелепо, что самонадеянных ничтожеств, дерзнувших перечить Богу, не хочется убивать сразу. Скарамучча разжимает кулак, отпуская мусор, позволяя ему лететь еще ниже, дабы он увидел полное величие божественности. Биться в половину тела, ограничивая себя самого, бессмысленно.
Чайльд принимает Форму Духа прямо в полете. Неудивительно — это единственный способ не разбиться. Сёки-но-Ками заносит ногу, готовый его раздавить, ведь Форма Духа для него тоже не крупнее букашки, особенно теперь.
— Жалкий червь, далекий от величия. Что можешь ты, чего не могу я?
Удар ногой об пол рассекает пространство искрами.
Искры плясали в камине под треск поленьев, пока на Заполярный Дворец опускалась ночь. Отплытие в Инадзуму близилось с невероятной скоростью, той самой, когда кажется, будто времени еще много, а потом обнаруживаешь: до миссии каких-то три дня. Раздавались последние указания, доделывались последние дела. Все следы, разумеется, заметались. Нельзя, чтобы их с Дотторе план вскрылся раньше времени.
Чайльд, прочно обосновавшийся в кресле напротив стола, заканчивал начатую мысль.
— Люди могут много чего, ты просто не хочешь этого видеть. Так помешан на умениях Архонтов, что забываешь о том, чего они не умеют.
Спор на эту тему начинал утомлять. Да, уже понятно, кое-кто слишком приземлен для осознания высоких идей. Так зачем демонстрировать это настолько открыто? Еще и пытаться убедить более знающего собеседника. Прибавление ума с течением времени не было свойством его элемента.
— Что умеет человек, чего не умеет Бог, идиот? — Скарамучча помнил, как дописывал отчет, тоже один из последних, и особо не думал о словах. Состыковка расходящихся данных, рискующих выдать цель поездки, отвлекала внимание. — Боги слышат острее и видят больше. Наверное, и чувствуют лучше. Если ненавидят, то навсегда, если любят, то до смерти, не говоря уже размере их сил. Они во всем лучше людей.
Осознание, какую именно чушь он сморозил, пришло только с последней дописанной строчкой. Захотелось то ли провалиться от стыда под землю, то ли откусить себе язык. Любить до смерти, боги? Разве мать его так любила? Впрочем, это оправдывало теорию ее величия. Она бросила сына, а ее почитали, словно ничего не случилось.
На эту оплошность и на замершего Сказителя Тарталья внимания не обратил — не искал возможности уязвить, а потому упустил шанс задеть за больное.
— Раньше и я так считал. Но в Ли Юэ увидел совсем другое.
Услышав это, Скарамучча ощутил вдруг нечто... Человеческое. Больное, колкое, впившемся в нутро внезапным осознанием: чужие мысли, вообще-то, заняты не только им. Кто-то в Гавани дал ему пищу для размышлений, вложил в голову новые, дурацкие идеи, возможно так же спорил с ним о всяком, поражаясь глупости. Впускал в свою комнату сидеть у камина. Кто-то, сломавший его вместо Скарамуччи, оставивший шрам сильнее тех, которые он хотел. Кто-то, из-за кого Чайльд нес теперь весь этот бред, говоря о бессилии Архонтов, даже древних.
Внести в голос нужную долю скепсиса получилось криво.
— И что же ты там увидел?
Искры продолжали танец под треск поленьев, пока Тарталья думал над ответом.
— Люди тоже умеют любить до смерти. И гораздо лучше богов. — сказал он, наконец. — Богов сила чувств не волнует.
Проверяя это предположение, можно было, пожалуй назвать себя счастливым. Хоть в чем-то недостойный мусор оказался прав: чувства сейчас и впрямь не волнуют, не затмевают божественный взор никому не нужной сентиментальностью. Бесцельные перепалки утрачивают значимость, если можно бить, не сомневаясь, издеваться, не таясь, и не бояться уничтожить или быть уничтоженным, отдавая в мир всю мощь новой силы.
И все же Сёки-но-Ками не может продолжать бессмысленную битву, конец которой предрешен с самого начала. В отличие от Чайльда, ему не важен процесс — важен результат. Нетерпение взвивается в нем пламенем, стоит кулаку Формы Духа отбить его собственный кулак. Путешественник за спиной, призванный отвлечь маневрами, лишь раздражает.
— Научились парировать? Прекрасно. Жаль, не поможет.
Знания Бога инфернальнее и полнее, выше всех людских переживаний. Привязанности? Глупость. Надежды, мечты? Пыль. Слабость, стыд, уязвленность тем, кем ты не по своей вине являлся раньше, — абсолютная чепуха.
— Я рад, что ты видишь меня таким. И понимаешь, как был неправ, — говорит Бог напоследок вместо прощания. — Как неправы были вы все.
Энергия, собираясь в сферу, разряжает воздух, и теперь достаточно просто выпустить ее на свободу вместе с самим собой, не связанным больше ничем. Возможно, это обессилит, зато станет ударом наверняка.
Вдох. Выдох.
Ликованием долгожданной победы накрывает ровно в тот момент, когда мир вдруг трескается на части, распадаясь мириадами цветов.
— Однажды ты увидишь меня не таким. И поймешь, как был неправ.
Зимняя стужа костлявыми пальцами лезла под шубу, заставляя кутаться в нее поглубже. Хотя в беседке ветер бесновался куда слабее, чем на улице, никто не отменял обыкновенный мороз, пробирающий до костей даже искусственное тело. Зачем ему вообще даровали полноту ощущений, непонятно.
Словно не замечая температуры, Тарталья смотрел вдаль, туда, где за завесой метели не виднелось ни зги. Очнулся, оборачиваясь, только из-за нарушенного молчания.
— Веришь или нет, мне нравится и то, что я вижу сейчас. Зато не нравится, что ты с собой делаешь.
Наверное, именно так люди испытывали страх — лед, сковывающий изнутри, не снаружи. Почему он это сказал? Он что-то знает? Или просто сморозил ерунду, как бывало обычно? Неважно: излишняя реакция тоже смотрелась бы подозрительно. Надо молчать или перекрыть чем-нибудь расплывчатым.
— Тебе не понять масштаба моих идей. Ты просто человек.
— А ты нет?
Подобный вопрос злил, а не радовал. Сложно было удержаться от того, чтобы не сказать нечто вроде "ненадолго". Это раскрыло бы все разработки и порушило бы все планы, что за день до экспедиции в Инадзуму явно никому не сдалось. Тарталья часто не думал прежде, чем делать, однако назвать его непроходимо тупым язык не поворачивался. Хотя выдать, будто ему нравился Скарамучча в нынешнем виде, действительно был способен только он. Звучало нелепо до отвращения.
— Я старше тебя на четыреста с чем-то лет, — бредовые слова осели внутри недоверием, вынуждая спорить дальше. — Человечно?
— Как и Пьерро. Ему это не мешает.
Вот и все. Сравнить с проклятым выходцем из Каэнриэ'aх — лучшая идея, браво, гений.
— Я не проклят. И ты меня не убедишь.
— А жаль.
Злость начинала закипать внутри, не находя выхода; попытайся заговорить, и выболтаешь все, итак уже ляпнул лишнего. Иногда Чайльд казался таким простым, иногда — таким сложным, и ведь не объяснял ничего, словно вынуждал учиться читать мысли. Лучше бы ругался и доказывал, в самом деле: хотя бы суть стала бы яснее. Легко, видимо, нести ахинею, зная, что завтрашним утром собеседник уедет и будет расценивать сказанное исключительно так, как ему удобно.
— Да почему тебе жаль? — вырвалось бессильно. — Все еще хочешь меня утешить?..
Будь это атака, Скарамучча отбил бы ее — поцелуй пропускает. Замирает, как вкопанный, боясь спугнуть неосторожностью, переставая дышать. Холодные губы согревали лучше пламени, лучше фальшивого солнца, и прикрыть глаза, подаваясь навстречу, показалось самым верным решением. Чужие ладони, осторожно охватившие лицо спустя мгновение, тоже были холодными, но в груди разгоралось спокойное, ровное тепло.
Осознание пришло с порывом ветра, ворвавшимся в беседку предвестником снежной бури. Дойти до такого с человеком, с низшим существом, едва ли не противнейшим из них, лживым, гнусным... Или нет?
Разрывая поцелуй, отталкивая от себя подальше, Скарамучча с ужасом понимал: он не считает Тарталью ни лживым, ни гнусным. Тот ломал его складное представление о мире, продолжал топить льды горячей кровью и не задумывался, как отличается на самом деле от других. Верный и избегающий предательств, никогда не идущий на них специально. Лгущий не ради себя, а ради высших целей, ненавидящий эту ложь. Отвергающий глупые прихоти, когда дело касалось действительно важных вещей, спасающий жизни, когда мог не спасать. Отвратительно человечный и наслаждающийся этой человечностью, признающий власть Архонтов над собой лишь если сам согласен этой власти подчиниться.
Оставалось радоваться, что при знакомстве ему открыли только идею, а не их с Дотторе намерения. Чайльд сдал бы их Царице настолько быстро, насколько мог.
Скарамучча опуститься до людей не хотел. Все друзья, все близкие рассуждающие о человечности, оставили его одного и понятия не имели о значении этого слова. Тарталья же понимал смысл настолько хорошо, что пугал. Пугал и силуэт, растворяющийся в метели, пока он уходил; пугало собственное желание догнать, остановить, прекратить все.
— Ты уже много раз произнес, насколько рад нашей неправоте. Помнишь?
Голос Буэр движет сознание, как рябь движет гладь воды, и Бог пробуждается от секундного забытья. Мастерская перед его взором чиста и цела сверху донизу. Платформа не сломана, совершенно не разряженный воздух вдыхается легко, а следы битвы напрочь стерты незримой силой. Тарталья словно только что вошел — ни на нем, ни на Путешественнике нет ни следа ран, что уж там вспоминать про Форму Духа.
— Сто шестьдесят восемь, — подсказывает та, хотя никто не собирается ее слушать. — Ровно столько же, сколько циклов пережили жители Сумеру для твоего создания.
Вихрь цветов взмывается под потолок, унося фантом победы, слепит прозрачностью лепестков на фоне ламп. Следить за ним взглядом сложно: Скарамучча устал. Куда легче смотреть вниз, туда, где среди полутьмы зала мягко сияет капсула знаний и где нет этого жгучего света, пронзающего пониманием: Архонт обманул его. Опять.
Чайльд и Путешественник отводят от капсулы руки. Она наверняка содержит память произошедшего: всех атак и маневров, всех способностей, реакций, их последствий, вариантов сбежать... Сёки-но-Ками, всевидящий и всесильный, приходит в бешенство. Вот благодаря чему они научились парировать удары.
— О, так мы были в зацикленной иллюзии, — самоуверенно и безрассудно врезается в мозг неуместными нотами веселья. Заткнись, Тарталья, заткнись, заткнись! — А я-то думаю, почему будто стал лучше сражаться, ничего не делая.
— Убогие фокусы!
Путешественник или Буер — неважно, никто не успеет ему ответить или хотя бы упомянуть Силу Грёз. Бог ломает платформу одним размашистым движением, ни секунды не медля, не давая забрать ценное время. Мерзость. Людишкам понадобилось сто шестьдесят восемь раз, чтобы все равно проиграть, сто шестьдесят восемь раз, чтобы понять, как противостоять ему. Будто бы они смогут на сто шестьдесят девятый!
И все-таки... Все-таки всё идет не так. От взмаха кулаком Путешественник не летит больше в стену, Тарталья не медлит с принятием Формы духа, не старается отбиться — просто таранит собой. Они стали быстрее, действительно сильнее, и даже совершенное божественное тело не поспевает. Нельзя схватить, нельзя оттолкнуть, раздавить, убить хотя бы потому, что любое его действие, любой выпад помнит здесь каждый, кроме него. Наступление не поможет одержать победу, когда изученные вдоль и поперек тактики становятся для врагов не смертельной опасностью, а ключом к выигрышу.
Извращенное предвкушение пробирает сквозь усталость и злобу; надо же, эти двое вообразили, что заставят Бога защищаться. В тот последний раз Сёки-но-Ками ведь так и не нанес важнейшего удара из-за трюков бессильной богини, да? От картин, нарисованных воображением, невольно потряхивает. Трюк не пройдет снова.
Не оставляя уязвимых мест, огромные ладони прикрывают голову и грудь — себя самого и гнозис. Чайльд тут же влетает в верхнюю, разбивая обшивку, и, пусть на какое-то время ее может хватить, решать все равно надо быстро. Теперь энергия, разряжающая воздух, скапливается по-настоящему, трещит разрядами тока, не оставляя ни единого сомнения в реальности происходящего. Гнев Архонта, почти достигшего цели, звучит ужаснее миллиардов раскатов грома.
— Ваши уловки все равно вам не помогут.
— Сейчас! — услышав это, вопит снизу Путешественник, пытающийся расколоть крепление фаланг, пробраться к Сердцу. — Бьем вместе, сейчас! Чайльд, ты слышишь?!
Сквозь щель между пальцами заметно, как тот размахивается, поднимая массивной рукой свой клинок. Развевающийся плащ Формы Духа закрывает остальной обзор.
— Не беспокойся. Я знаю, когда и куда ударить.
Хотя Тарталья не может видеть сквозь металл и слой стекла, на миг кажется, будто их взгляды встречаются. Только на миг. Сфера Электро взрывается прямо за его спиной и пронзает пространство лучом, испепеляющим всякую ересь разом. Разряды сносят к чертям остатки купола, мастерская сотрясается, кренясь набок, и явно собирается обвалиться. Случившееся столь быстро и сумбурно, что сначала тяжело разобрать, в какую сторону уклоняться, где под обвалами менее опасно и можно ли уже не защищать гнозис своей ладонью... А двинуть ей не удается.
Почти сразу приходит понимание — нет, что-то здесь не так. Еще быстрее доходит, что именно. Не мастерская падает, а он сам, ломая совершенное творение Дотторе, валится со скрежетом на пол. И убрать руку не получается по очень простой причине — руки уже нет.
Даже если они оба умерли, они все-таки успели ударить. Это конец.
— Это конец, — вторит Буер. Сердце Бога плывет к ней из разбитой полости, заставляя содрогнуться всем телом, своим, не божественным: божественное мертво. Сущность Сёки-но-Ками ломается надвое, крошится с треском осколками боли, не телесной, а хуже.
— Нет, — хрипит Скарамучча. — Пожалуйста, нет. Что угодно... Что угодно, только не гнозис...
После наступает тишина. Гулкая. Звенящая. Сначала она пугает, затем становится все равно. С потолка летят камни, опускаясь медленно, словно вязнут в невесомости, чтобы рассыпаться едва слышно где-то внизу. И он сам, похоже, падает вниз вместе с ними.
Надо бы схватиться — думается отстраненно. Хвататься не за что.
Тишина комнаты ввинчивалась в голову больнее железяк Доктора, только выскрести ее ногтями не получалось — это бы ничем не помогло. По-утреннему теплый, прикрытый одним одеялом, Тарталья спал под боком самым безмятежным сном, который только можно было выдумать. Чтобы не вцепиться в него, едва удавалось сдерживаться. Как удобно было бы душить, пока он беспомощен, и смотреть на ужас в глазах прежде, чем они утратят способность видеть. Почему он позволял себе спать, когда Скарамуччу ломало на части, черт подери? Почему это вообще происходило?
Ломота, впрочем, была слабым определением, далеким от реальности. Нутро выворачивало, выкручивало, дробило страхом, пригнавшим в эту комнату и выгонявшим из нее же. Разъедало, убивало, крошило, и во всем виновато оно. Ничтожество, испоганившее жизнь за один вечер.
Вернувшись к себе, Скарамучча знал, что не должен думать ни о касании губ, ни о ладонях на щеках — они сами вспыхивали в памяти калейдоскопом фантомных ощущений. Что-то там, в глубине, оборвалось и ныло тупой, абсурдной болью непрожитых чувств, несказанных слов, невозможных исходов. Когда-то он думал, Тарталья не мог жить без него, тянувшись человеческим к божественному, но, уходя из беседки прочь, тот даже не оглянулся. Паззл не складывался.
Собственные шаги в коридоре слышались как шаги кого-то другого. Хотя Дворец давно спал, из-под нужной двери виднелась полоска света, и распахнуть ее без стука составляло меньшее из возможных зол. Пусть радуется, что не разнес в щепки. Чайльд — дурной, когда не надо, и всевидящий, как Архонты, когда не просят — вышел навстречу. Замер нерешительно. Ну, да, поцелуй только что отвергли, а тут вот врываются. Кому врать, как некрасиво вышло?
— Для чего ты пришел?
Ответ прозвучал сипло, словно в горло сунули камень:
— Тебе еще нужно объяснять?
Бог убил бы его, а Скарамучча целовал снова, цепляясь за плечи, путаясь судорожно в волосах. Прокусывал обветренные губы, больше не холодные в теплом уюте комнат. В долгу не оставались, кусаясь в ответ, и руки под одеждой неожиданно ощущались не грязью, опускающей до низших этого мира, а чем-то правильным. Будто так и должно было быть, будто всё на своих местах — наконец-то. Звук захлопнувшейся двери, жалобно скрипнувшей, принес только удовлетворение.
Словно проснувшись, Тарталья схватил его за запястье. В глазах цвета моря бушевал тайфун.
— Ты уверен в том, что делаешь?
Лучшим выходом стало хмыкнуть и поцеловать его опять. С трудом понимая, какой вариант из двух выбрать, — выбирай третий. Происходящее, в целом, походило бы на игру, не будь одному из них известны полные правила. Завтра он уплывет, а дальше? Испуг не стать Богом и не успеть побыть человеком мешал думать, пока пальцы путались в пуговицах серого пиджака, надетого на... Да ни на что. Под ним ничего не было.
До спальни они так и не дошли, рухнув в кресло среди гостиной, даже раздеться не успели до конца. Тело, знавшее лишь боль и пустоту, могло приносить удовольствие — это открытие разливалось огнем под кожей. Толкаясь в жесткую ладонь, привыкшую к оружию, но не к ласкам, Скарамучча впервые соглашался с тем, что полнота ощущений не была такой уж плохой идеей. Наслаждение стоило столетий терпения.
Он не догадывался, что может так стыдно и громко стонать. Чайльд, загнанно дышащий, утыкался лбом ему в ключицы, придерживая за бедро.
— Мы всех перебудим, — шептал. Чтобы услышать:
— Наплевать. Не останавливайся.
И ведь в самом деле было плевать. Вцепляясь в предплечья, подаваясь навстречу, целуясь-целуясь-целуясь до боли — абсолютно. все. равно. Дрожать в чужих руках, чувствуя, как дрожат под тобой тоже, как впиваются зубами в шею, сдерживая накрывающий оргазм, оказалось... Хорошо. Слишком.
Стоило им немного прийти в себя, Тарталья по-человечески наивно спросил:
— Останешься?
По-человечески наивно ему ответили:
— Да.
Плохо — слишком — было после. Одеваясь наскоро, чтобы не вспоминать о ночи, Скарамучча наткнулся взглядом на зеркало и застыл, смотря в него яростнее зверя. У шарнирного стыка возле шеи расцветал явственный след укуса. Ничтожеством, испоганившим все, был не Чайльд, а он сам, захотевший лечь с ним в постель.
Тот поймал его у дверей. Рискуя сильно задержать корабль, не стоило обращать на него внимания, и все же молча уйти не вышло.
— Не пытайся идти за мной. Никогда.
Это провело черту между ними. Рушить свои же замыслы, выстраиваемые столетиями, ради какой-то там ч е л о в е ч н о с т и отныне не входило в планы. Кое-кому стоило понимать, что качнуть маятник в свою сторону не так легко, и неважно, насколько ближе остальных ты к этому подошел. Пусть сидит в своем семейном гнездышке, не пытаясь влезть туда, куда не просят.
Разрушенные планы означали только смерть, совсем не грандиозную и не великую. В легенды она могла войти разве что историей, как тот, кто должен быть Богом, оказался для своей роли до отвращения плох — иначе почему он позволил смертным просто разбить маятник, стоило им надоесть его раскачивать? Неужели Архонты и впрямь могли быть повержены столь бесславно, лететь камнем в пропасть без Сердца, без силы, и уповать на быстрый исход, не имея надежд на иное?.. Иное, впрочем, подразумевает всеобщее презрение. Пусть без инфернальности необходимость снова думать дается тяжело, понимания этого достаточно, чтобы не противиться при виде приближающегося пола.
Смерть освободит, и все закончится. Надо просто закрыть глаза.
У точки невозврата в ушах раздается свист, совершенно не такой, какой бывает при собственном падении. Неповоротливость мыслей не позволяет разобраться в случившемся, когда его хватают вдруг намертво, взмывают на мгновение выше и, словно утратив остатки энергии, тут же сваливаются вниз. Прокатившись по полу в стальном замкé чужих объятий, Скарамучча отлетает в сторону, напрочь, кажется, отшибая половину тела, однако тут же поднимается. На подкорке лихорадочно мечется: он вообще-то чуть не умер и все еще окружен врагами. Вскочить и хотя бы попытаться обиться выглядит отличной идеей, пока вместо клинка у горла он не видит Чайльда, причем на весьма приличном расстоянии от себя.
— Ну, вставай, — срывается злобно. — Что ты хотел сделать, а?!
Так и не вышедший из Формы Духа, тот не подчиняется. Мех, ткань и всё его демоническое туловище, полностью обожженное со спины, осыпается марким, пыльным крошевом. Путешественник, разумеется, без единой серьезной раны, смотрит на происходящее с тем животным ужасом, который сразу дает понять — скоро все закончится для кого-то другого.
Нет. Нет-нет-нет, невозможно!
Бог не разменивался бы на абсурдные эмоции — Скарамучча кидается на колени, подползает ближе, не чувствуя ни боли, ни синяков. От прикосновения к костяной маске единственный глаз вспыхивает, Тарталья дергается в агонии, и обличье слезает с него чешуей, обнажив человеческое тело. Не целое и здоровое, каким оно должно, просто обязано, быть, а пугающее восковой бледностью. Попытки схватить ртом воздух в вперемешку с хрипами лишь доказывают: Форма Духа его не защитила.
Тихие шаги Буер разносятся по залу отзвуками надвигающейся неизбежности. Хотя у неизбежности обличие ребенка, она готова обрушиться на голову, придавив молотом правосудия любого, кто посмел когда-то выступить против. Ее печальное лицо, полное бессмысленного сочувствия, становится еще печальнее, стоит Скарамучче вскинуть голову.
— Скажи, что это тоже иллюзия. Скажи!
Шепчет он или кричит, осознать тяжело. Ее слова звучат утешающе, будто утешение что-то решает:
— Сейчас это не иллюзия. Мне жаль. Я не смогу его спасти.
Что Архонты умеют и чего не умеют — вот уж поистине философский вопрос. Взгляд падает на Путешественника, застывшего в отдалении, случайно, но в груди закипает ярость. Мир окрашивается красным от желания наброситься, выцарапать пульсирующее нутро, такое мерзотно-целое, мерзотно-живое, и оставить лежать так же, как... Как... Это все они виноваты, они! Как смели они надавать ему своих тупых, несбыточных обещаний?!
— Зачем вы его сюда притащили?! — орет Скарамучча настолько громко, что глохнет сам, и захлебывается вздохом, когда щеки касаются холодные пальцы.
Пусть Чайльд явно пришел в себя и уже не цепляется в безумии за воздух, дышит он часто-часто, сипя перебитыми легкими. Отчаянно схватившемуся за его руку уже-не-Богу хочется быть им сильнее, чем когда-либо — залечить, вытащить того света и никогда, никогда не уходить.
— Почему ты пошел за мной в Инадзуму? — слова почти не лезут через ком в горле. — Я же сказал не думать об этом!..
Горячая кровь теперь не топит льды, а льется с губ на белый мрамор, усыпанный кусочками стен и потолка. Взрыв Электро, может, и не убил бы Тарталью, зато последний прыжок, спасавший Скарамуччу от падения, — убил. С обыкновенной опрометчивостью он пересек все проведенные черты, даже возможности тела, ни капли не размышляя о последствиях.
— Люди тоже умеют... Любить... До смерти... — произносит тот едва слышно. И смотрит так, словно действительно любит слабое, невзрачное существо возле себя. — Больше я... За тобой не пойду.
Улыбается он как всегда не к месту, как всегда по-дурацки и тут же судорожно выгибается, замирая на полувздохе. В его смерти нет ничего героического или красивого. Рука у щеки Скарамуччи обмирает, в глазах цвета моря — вечный штиль, и только кровь продолжает скользить с края рта напоминанием, что секунду назад этот глупый человек еще был жив.
Всё, выдуманное о нем раньше, оказывается полнейшим бредом. Ничем Чайльд не не отличался от других, такой же предатель, оставивший тогда, когда никто не хотел этого и не просил об этом. Подобное было пройдено не раз и не два, не раз и не два пережито — однако мысли, такие правильные и привычные, впервые звучат в голове неправдой. Если Чайльд предатель, что заставляет в исступлении целовать его покрытые кровью губы? Что болит внутри, вынуждая хвататься за плечи, за бледное лицо, будто это поможет выцепить его из-за грани и вернуть обратно? Почему так хочется надеяться, что хотя бы часть силы, совсем недавно носившей божественное благословение, еще может сотворить чудо?
Собственные губы горят, запекаясь алым. Да, он не один, да, рядом враги — наплевать, пусть смотрят и запоминают, какую совершили ошибку, приведя сюда безумца, не замечающего перед целью преград. И все же фраза Путешественника:
— Сказитель, он уже мертв, — ударяет прямо в несуществующее сердце.
Бывший Архонт ломается изнутри, как ломалось механическое творение, единившее его с высшей истиной. Разбитый на части, поверженный своими же идеями, он во всей красе чувствует, каково это — быть человеком, дерзнувшим перечить миропорядку, который не понимал до конца. Идиотом, сброшенным с неба и брошенным небом, пытавшимся вернуться на него, отказываясь от своего настоящего места.
Боги и люди одинаковы. Одинаково предают, одинаково лгут и поддаются каждый своим искушениям, чтобы по-своему упасть и по-своему вознестись. Бог способен обмануть смертного, смертный способен остановить Бога, и все они умирают, каждый в свой час. Зная все с самого начала, Тарталья ничего не объяснял: верил, что дойти до этого можно самому, не делая из себя то, чем никогда не являлся. Глупцом из них двоих всегда был совсем не он — но он действительно знал, когда и куда ударить.