Кавех на пороге — как только осевший на землю песчаный золотой вихрь. Переливается в лучах заходящего солнца, поблескивает обманчиво-игриво, ждет момента вновь вскочить на ветряной поток и нестись — дальше, глубже, рассыпая свое свечение тут и там, забиваясь в каждую щель, из которой потом не достать. Он неуклюже тепло улыбается, выдыхает незатейливое «давно не виделись» и залетает привычно в дом, обласкивая предплечье складками плаща, будто все так, как и нужно.
«Давно не виделись» — это пять лет, четыре месяца и девятнадцать дней. Аль-Хайтам дотошен — может часы-минуты-секунды тоже назвать; но кому это важно, кроме него.
— Удивлен, что великий мудрец по-прежнему живет в доме секретаря, — невзначай начинает Кавех. Обходит гостиную, трогает все: изголовье кресла, подушки дивана, ткань занавесок. Оборачивается у окна, стреляет взглядом — шальным лучом на закате: — Правда не думал, что найду тебя здесь.
— Все эти статусы не для меня.
Покупать дворцы, чтобы соответствовать должности — бесконечно пустое. Будто человека делает не он сам, а его имущество, красивые цацки и бантики с перьями по бокам. Аль-Хайтам не нуждался в добавочной стоимости.
— А великим мудрецом все-таки стал, — цокает языком Кавех.
— Зачем ты пришел?
Не «где ты был столько лет». Не «почему ты ушел».
Не «знаешь, как тяжело было».
Не «пожалуйста, скажи, что ты остаешься».
— Я проездом в Сумеру, решил заскочить по старой памяти. Не ждал, что из этого что-то выйдет, но, видимо, праздничные чудеса существуют, — чужая честность хуже стального клинка, рассекающего плоть от грудины до брюха. Удары на поражение не парируются. — Кстати, у меня есть для тебя кое-что.
Кавех выуживает из внутреннего кармана плаща невзрачный потрепанный томик размером с ладонь. Машет горделиво им в воздухе, говорит что-то; всполохами слов в мозгу отражается только «раскопки», «библиотека», «ну, не украл, а просто не рассказал», «подумал, тебе бы понравилось».
Сабзеруз — уже давно не день рождения Дендро Архонтки; теперь — это праздник мудрости, единения разрозненных частиц великого знания, хранящихся в сосудах-людях. Редкий момент, когда разбитое становится целым.
— У меня нет ничего взамен, — роняет аль-Хайтам.
Между ними в физических величинах — всего пара метров; в метафорических — необъятная Бездна. Сокращать дистанцию — гиблое дело, не провалишься на первом шаге, затянет на втором-третьем-десятом. Остается лишь махать сигнальными флагами по разные стороны, доносить основное-простое, оставляя за скобками все сложно-невыразимое.
— Будем считать, что мой подарок — ты, — в кривой улыбке тень сомнения, а можно ли так говорить. Ее стирает неважное бытовое. — И все-таки, почему ты все еще здесь живешь?
Коробка из четырех стен — способ бороться с непостоянством памяти, шкатулка нестираемых и не страдающих от эрозии времени моментов. Задумчивая фигура за мольбертом в ореоле рассветного солнца. Приклеившийся к штукатурке звонкий смех с винным шлейфом. Холодные пальцы, путающиеся в волосах на загривке, когда заснул где не надо. Затекшие за половицы чернила. Сквозняк невысказанных «люблю» — в разных формах, в разных местах; в ночной тиши кухни, на подоконнике во время салютов, на ковре, притащенном архонты знают откуда, над обеденным столом за тарелками с чем-то горелым. В постели — одной и второй.
— Это наш дом, — незатейливо, емко. В опущенных плечах — вся скорбь мира, довлеющая на естество.
Кавех отводит глаза.
— Есть вино?
— Только змеиная настойка.
— Какое дурновкусие.
После короткой паузы:
— Доставай.
Пять лет для Кавеха — прорезавшаяся в разлете бровей морщинка, сухость движений и интонаций, отросшие на пяток сантиметров волосы. Аль-Хайтам высматривает в нем привычное, но видит — чужое. Холодное незнакомое, колюще-режущее, болезненное. Ни следа того юного-громкого-вздорного; нужного.
Они садятся напротив друг друга, в кресле и на диване; стол между — оборонительная баррикада. Бутылка горячительного — возможно попытка завязать разговор. Кавех иначе сокровенным не делится; по крайней мере прежний Кавех не делился.
Аль-Хайтам помнит их первый раз. Ящик вина из Мондштадта, спор о превосходстве акмеизма над символизмом в позднесумерской литературе, горячая сухость пальцев на коже, долго таимое «мне нравится тебя ненавидеть», сто сорок три поцелуя с привкусом одуванчиков и нежностью лилий.
Твоей сложностью невозможно не очароваться, деленное на двоих.
— Вспомнил, — озвучивает внезапно после четвертой рюмки Аль-Хайтам.
— Не уходи никуда, — больше, чем про этот момент, хотя веры у Аль-Хайтама нет.
Встает резко и скрывается в бывшей спальне Кавеха. Возвращается с альбомом в руках; обложка пожелтела за годы, края листов шли волнами от застаревшей акварели на них. Аль-Хайтам протягивает нерешительно, отворачивается; будто от сердца отрывает огромное.
— Ты оставил.
Кавех берет аккуратно, зеркалит нерешительность — с противоположным значением. Ищет силы вернуть недостающий внутри кусок. Медленно тянет лист за листом: наброски улиц Сумеру, животных из леса Авидья, неосуществимых архитектурных конструкций, одного конкретного человека; жирные росчерки поверх неудавшегося, мягкие линии на грани любви. Аль-Хайтам знает их наизусть; Кавех — вряд ли помнит.
— Удивительно. Ты сохранил.
Гостиная тонет в тишине. Аль-Хайтам повторяет взглядом движения пальцев по линиям на страницах. На указательном и среднем все те же сухие шишечки — от перьев, карандашей и прочего архитектурно-чертежного. Он запинался о них тысячи раз в сплетении рук.
— Ты совсем не изменился, — изрекает Кавех глубокое, сравнивая рисованное с реальным.
— Ты — очень.
Золото Кшахревара, великий архитектор Сумеру — прошлое невозвратное. Небронзовеющий создатель современного Тейвата — настоящее нежелаемое. Аль-Хайтам слышал о нем тут и там; неприкрытый восторг, мифическое неверие, непрошенное сочувствие — из всех уголков и щелей. Аль-Хайтам пытался не слушать.
Их коммуникации никогда не строились на вербальном. Они пьют в тишине, прерываются на неловкие попытки вопросов-ответов ни о чем. Диалог не строится, хотя в комнате два строителя — смыслов и зданий.
— Можно я?.. — когда солнце сменилось луной и счет рюмок перевалил за десяток, Кавех неопределенно кивает в сторону комнаты, на что получает кивок.
У Аль-Хайтама дежавю. Та же фигура в бесстыдно открытой рубашке, тот же рисунок заколок в волосах, те же неслышные мягкие шаги. Короткий полуоборот головы, немой призыв идти следом одним взглядом и тихий смех — нет, это в прошлом. Сейчас — напряженно сведенные в хлопковом вырезе лопатки, цепкая хватка на дверном косяке и оседающее чем-то тяжелым в легких:
— Тут все как прежде. Даже кровать не застелена.
Аль-Хайтам даже не дышит в ответ. Замирает в мгновении, как законсервированное во временном вакууме помещение, где раньше кипела жизнь и идеи лились рекой на бумагу. Где сейчас все так и не так одновременно. По-прежнему стены увешаны обрывками планов, по-прежнему в дальнем углу стоит одинокий подрамник, по-прежнему полки хранят стопки пергаментных-акварельных-зеркальных листов, по-прежнему на столе ссыхаются бурые пятна, мешанина из чернил и красок. По-прежнему на окне цветет роза, та самая — Аль-Хайтам каждое утро делится своим дендро, чтобы не увяла. По-прежнему одеяло и простыни смяты — Аль-Хайтам периодически ночует не у себя в тщетных попытках поймать ускользающий и давно несуществующий запах чего-то особенного исчезнувшего.
— Ты бы мне голову снес, если бы что-то пропало.
— Ты бы отбился коронным «это мой дом», — Кавех прячет в тыльной стороне ладони изломанную улыбку, Аль-Хайтам ловит ее на секунду; и тоже прячет — в глубине неосознанного, чтобы вернуться к ней позже.
Слова же кислым и вяжущим оседают во рту. Аль-Хайтам наполняет рюмки по-новой, до самого края, будто лишние миллилитры способны справиться с ощущениями. Кавех возвращается, подсаживается рядом. Их локти-колени слегка соприкасаются; давно забытое — как в библиотеке в студенческие годы, когда еще ничего и не было вовсе. Когда все было так просто: горы учебников и короткие взгляды поверх, скрип перьев и беззлобные обсуждения, мечты и тревоги вперемешку с планами и целями. Предпосылки к тому, что стихийно начнется и стихийно закончится.
— С Сабзерузом тебя.
— С Сабзерузом.
Аль-Хайтам не понимает, кто начинает первым. Все выходит суматошно, нелепо; каждый тянет в свою сторону — он к себе, Кавех тоже. Они сталкиваются губами-зубами, жадно касаются друг друга там, куда достают руки. Кавех забирается к нему на колени, на законное место, сжимает коленями бедра, льнет к груди тесно-тесно. Цепляется за волосы, шею и плечи, возвращает обещанное и не отданное.
— Пошли, — заполошно дышит в самое ухо.
Они слитым куском движутся в прошлое — на скомканные одеяло и простыни. Не отрываются друг от друга, будто поодиночке отбросит на обочину пустынного настоящего. Аль-Хайтам ловит то самое несуществующее особенное, утыкаясь носом в шею Кавеха — что-то пряное, сладковатое, природное; композиция, неповторимая при смешении правильных нот, реальная только на одном человеке.
Лихорадочное движение рук под одеждой — мазки подушечек по прессу, груди, бокам. Россыпь сухих поцелуев — повсюду, что не скрыто тканью. Горячее, жаркое — везде, в каждой клеточке тела. Аль-Хайтам ловит еще одно дежавю. Случайно повторившийся сон, способный раствориться в мгновение ока.
— Пиздец, не верится даже.
Аль-Хайтам кивает в поцелуй, вымещает в нем все накопившиеся «почему».
Почему вычеркнул меня из жизни.
Почему не возвращался, если тоже нуждался.
Почему только сейчас.
— На тебе противозаконно много одежды. Нужно это исправить, — дергает за пояс Кавех.
Спертая духота комнаты все равно облизывает холодком оголенную кожу. Кавех возвращает тепло: стискивает бедро в цепкой хватке, размашисто облизывает давно изнывающий от внимания член, обдает волной горячего дыхания. Давно — значит очень давно.
— Только будь осторожнее, — сипло просит Аль-Хайтам, когда Кавех костяшкой ведет между ягодиц. — В последний раз это было с тобой.
— Ты не трахался уже пять лет?.. — удивленно вскидывается, а в глазах отголосками былого зажигаются искры.
— А ты?
— Не порть момент, я тебя умоляю, — и Аль-Хайтам не спорит. Не допытывается. Не хочет знать.
Кавех на ощупь тянется к тумбочке — по привычке, по старой памяти. Не выпускает член изо рта, и длины рук не хватает; Аль-Хайтам услужливо кладет в раскрытую ладонь флакон с маслом, получая благодарный поцелуй в низ живота. Он рефлекторно зажимается, иррационально противится происходящему, когда Кавех мягко, поглаживающе толкается пальцем на пробу.
Кавех под прикосновениями и в прикосновениях — чужой и родной одновременно. Аль-Хайтаму колется мысль, что все будет как-то по-другому. Аль-Хайтаму колется мысль, что воспоминания окажутся лучше действительности. Аль-Хайтаму колется мысль, что прошлое лучше оставлять в прошлом.
— Пиздец, не верится даже, — снова выдает Кавех, когда входит на всю длину члена. С бо́льшим надрывом, с высокими нотами гласных.
Аль-Хайтам теряется в ощущениях; их много, но все еще мало. Ведет бедрами навстречу, хочет слиться навеки в этом мгновении. Еле удерживает остатки сознания на плаву, пока Кавех ритмично втрахивает тело в промокшие насквозь простыни. Чтобы запомнить. Чтобы в будущем тешить зияющую беззвездной чернотой дыру за ребрами. Чтобы не кончить позорно спустя пару минут, теряя бесценные возможности трогать, целовать, чувствовать.
Рука на члене — выбитая из-под ног почва. Движения Кавеха — что-то на грани между чистым восторгом и гипер-стимуляцией.
«Кончи для меня», просьба сбившимся шепотом — ощущение свободного падения в Бездну. Отпечатывающееся вспышкой рубиново-красного на внутренней стороне век. Пронизывающее каждый нерв в теле.
Аль-Хайтам насилу разлепляет глаза. Кавех закусывает губу, нежится в оргазменной неге. И нет той морщинки и сухости в движениях, даже у дыхания появляются интонации. Время откатывается назад, метафорическая пропасть стягивается в щель меж половых досок. Им снова будто двадцать пять; и Аль-Хайтам поправляет прилипшую к виску Кавеха прядь, заправляет за ухо, мелко дрожит, когда тот перехватывает руку и оставляет долгий поцелуй на запястье.
Им будто снова двадцать пять.
— Не уходи никуда.
— Не уйду.
Редкий момент, когда разбитое становится целым.
Просто... нет слов. Вы так чудесно пишете. Читаешь - и прям глаза радуются, прям душе приятно. И при этом больно - у вас чудесно получилось задеть какую-то струнку в душе. Красиво и больно, да. Просто прекрасно.
Тот самый вид ненапрягающего стекла, который я готова жрать горстями, а потом просить добавки. Очень вкусно. Люблю недосказанности в тексте, люблю, когда есть возможность самой подумать о причинах тех или иных поступков. Работа замечательная, благодарю вас за нее. И за "не уйду" в финале тоже. 💗