Тома знает: хочешь что-то сохранить или скрыть — оставь это на виду, сделай привычным глазу, чтобы никто и помыслить не мог о подозрениях... Так он делает со всем, что действительно ценно и дорого — и самого себя он тоже прячет на виду.
Инадзума — не то место, где какому-то чужаку, рожденному за морем полукровке, будет легко и просто. Но Тома — уже давно не “какой-то”. Он день за днем вплетает себя в Инадзуму и Инадзуму в себя — пока каждая из его масок не станет привычна глазу, пока все его личины не оживут и не затеряются в толпе.
Тома вплетает себя в жизнь комиссии Ясиро, делает себя незаменимым всеми способами, что только может придумать. Берет работу, за которую другие не возьмутся, завязывает знакомства, вовремя закрывает глаза и притворяется мебелью.
От лишней улыбки он не обеднеет, очередной поклон не переломит ему ни спину, ни гордость, а за каждую услугу он однажды возьмет плату с процентами…
Оскорбления в спину и лесть в лицо давно перестали трогать управляющего клана Камисато — почти перестали. Но это не то, с чем невозможно жить.
Во всем мире не так уж и много людей, чье мнение Тому действительно беспокоит.
Едва ли на Рито и Наруками остался хоть кто-то, кто не знает, что руки у Томы длинны, а зубы остры. Но вот насколько они длинны и остры на самом деле, знают немногие везунчики — или несчастные. Рассказать же может еще меньше людей.
Но даже они не знают всего. Никто из них — и оставшаяся за морем мать, и потерянный отец, не знают тоже.
Знает лишь тот, кому Тома отдал и верность свою, и жизнь, и душу.
Глава Камисато, нет, Аято, знает о нем все — и даже больше.
Тома не тешит себя иллюзиями: думают и говорят о нем разное. Кто-то отказывает ему в достоинстве, в навыках, в уме, кто-то не отличает от простой прислуги, кто-то опасается и изо всех сил старается не иметь с ним дел… Все это — грани его личин.
Аято знает их все — он сам создал многие из них — и то, что под ними прячется, он знает тоже.
Тома — нагината, выкованная хорошим мастером под определенную руку, и лишь Камисато Аято вправе ее держать… и лишь он действительно знает, как использовать весь потенциал.
Это правда, не требующая ни произнесения, ни демонстрации. Тома во многом сделал себя сам, но без Аято, без его лисьего прищура, без ободряющей улыбки и руки, первой — и единственной — протянутой искренне… он бы не выжил или так и остался бы глупым мальчишкой, переплывшим из прихоти море.
Аято первый увидел в нем что-то, кроме разреза глаз и цвета волос. Он — и его сестра, конечно, но у Аяки не было иного выбора, ее воспитывали уважительной и внимательной…
…Аято щурится, точно кицунэ, и Тома отстраненно думает, что надо было настоять на маске лисы. Подумаешь — одна из самых популярных на каждом из фестивалей, она пошла бы Аято, стала бы очередной второй кожей, лицом, почти неотличимым от истинного.
Камисато Аято — переменчивый водный поток, омут с блестящей поверхностью, полный страшнейших чудовищ, — и он тоже прячет все это на виду. Масок у него куда больше, чем у Томы: часть досталась ему от семьи, часть он надел, нырнув с головой в политику, часть — создал сам, по образу своему и подобию, но с отличиями равно мелкими и меняющими всю картину…
Тома не знает их все, но ему и не нужно. Как воин знает свое оружие, так и оружие знает своего хозяина. Тома умеет смотреть сквозь “главу Комиссии Ясиро и клана Камисато” — и видеть Аято.
И он солжет, если скажет, что зрелище ему не нравится.
— О чем задумался? — Аято едва касается пальцами плеча Томы, но тому на мгновение кажется, что небеса с землей весят меньше. — Ни за что не поверю, что тебя так впечатлил первый акт.
Под простой белой маской не видно ничего, кроме глаз, но достаточно голоса — глубокого, чарующего, способного украсть и сердце, и душу, — чтобы знать: Аято улыбается. По-настоящему, а не одной из тех бессчетных улыбок, что принято — и прилично — использовать человеку его статуса и происхождения.
Даже жаль, что Аято сейчас в маске — когда он так улыбается, целоваться приятней всего… Но будет очень нехорошо, если хоть кто-то заподозрит, что безупречный господин Камисато ходит по злачным местам, смотрит на выступления бродяг и бандитов — и зажимается по углам со своим управляющим… который даже не из Инадзумы.
Пусть немногие могут похвастаться тем, что видели господина Камисато вживую и, тем более, в лицо, но Тома не может позволить себе беспечность. Он, конечно, готов последовать за Аято и к звездам, и в Бездну, и даже в смерть, но… жизнь во тьме лучше смерти в сиянии молний.
— Ни о чем, мой господин.
Аято лишь хмыкает и кладет подбородок на чужое плечо — и Тома на мгновение задыхается от этого жеста. Это не первый — да и не сотый и не тысячный — раз, когда они стоят так или даже ближе, но все равно… Каждый раз Тома на мгновение умирает, и пламя — которое он обычно контролирует едва ли не лучше, чем местные аристократы контролируют свои лица, — рвется из груди, выжигает ребра и сердце дотла.
От чувств, которые вызывает в нем Аято, выкручивает кости и иногда ломит зубы — слишком уж приторные. Приторные — и удушающе-ядовитые, въевшися так глубоко, что не вытянуть, даже если всю кровь из жил выпустить…
Тома ничего не имеет против подобных сладостей, даже если однажды за это его убьют.
Аято медленно, почти целомудренно ведет рукой по чужим ребрам, спускается к пояснице… хорошо, что в толпе никто на соседей не смотрит. Действия Аято все еще в рамках приличий — ха, будто бы здесь, в этом заведении, о приличиях кто-то вообще слышал, — но на самой грани.
Сожми он немногим сильней, спустись ниже на пару пальцев — и даже дурак все поймет.
Сейчас, под дешевой маской с ярмарочного рынка, нет ни “господина Камисато”, ни “главы Комиссии Ясиро”, ни кого-то еще — только обычный живой человек по имени Аято. Это — постыдная слабость, тайная личность, которую он, сын своего клана, благородный и безупречный, не вправе не то что показывать — иметь…
Но она есть — и Аято не лжет себе, как лгали поколения его предков.
Разве может Тома предать это доверие?
Сердце бьется как бешеное, лихорадочно гонит кровь — интересно, чувствует ли это Аято, борется ли с искушением повлиять на ток этой жидкости? Кровь неотличима от воды по свойствам…
Тома никогда не обратит против своего господина оружие, пламя, слова или мысли. Он сам — оружие, и ему не должно нападать на хозяина.
Аято знает это, хоть Тома никогда не произносил обещаний вслух: слова бы убили всю глубину и искренность порыва…
Достаточно клятв, которые Тома не-сказал в их самую первую встречу.
Он задолжал жизнь — и не только.
Из рук — или с губ, или с кожи, или откуда угодно еще — Камисато Аято Тома возьмет что угодно.
И если однажды Аято захочет его убить — Тома не станет сопротивляться.
…Аято убивать его не планирует — разве что жаркими касаниями на грани приличий и не менее жарким шепотом.
Тома мягко пожимает чужие пальцы — тонкие, но сильные пальцы мечника — и чуть склоняет голову, ловит обжигающий, режущий наживо взгляд… Представление на сцене, толпа вокруг, да и весь мир тоже, его больше не волнуют. По крайней мере, сейчас, когда вселенная ограничена взглядами и касаниями и существует лишь для них двоих.
Если хочешь что-то сокрыть, сохранить для сердца — спрячь это на виду, держи к себе ближе, но так, чтобы никто не увидел истинной ценности.
…Хорошо, что никто не видит за сверкающей водной гладью глубокий чернильный омут по имени “Камисато Аято”.
Тома колко усмехается — и Аято зеркалит взглядом его усмешку. Слова не нужны — они убьют половину смыслов и всю глубину оставшихся.
Скрыть такого Аято — горячего, хищного, полного страсти — Томе самому не под силу. Это сложнее, чем скрыть солнце ночью, а луну днем.
Аято скрывается сам — и лишь немногим позволено видеть сквозь его тысячу масок.
Но даже его сестра, нежная и благородная, видит лишь светлую сторону: большее ей знать опасно.
Тома единственный, кому позволено видеть и тьму.
И он солжет, если скажет, что ему это не нравится.