Если прислушаться, можно различить писк котят, оставленных матерью в подвале, которая сейчас наверняка ищет себе пропитание. Можно услышать голубей на чердаке — они тихо курлычут, ожидают зиму. Осень только началась, но уже чувствуются эти морозные запахи. Виной всему густые туманы над Невой, иней на желтеющих листьях по утрам, и, непременно, тощие продрогшие псы, которые жмутся по тёплым углам.
Возвращаться в родной Питер всегда до дрожи в коленях трепетно, потому что дышать тут легче; прижиматься к белым кирпичным стенам тут до зубного скрежета привычно, а подниматься по серым ступенькам парадной на четвёртый этаж — как приятный сон, после череды кошмаров. Стены здесь выбелены, перила выкрашены в синий и не скрипят, с потолков не летит штукатурка. Здесь всё так напоминает раннее детство, всё отдаёт домашним теплом.
Мирон преодолевает последний лестничный пролёт, быстро минует череду ступеней и останавливается возле железной серой двери. Ключи в руках позвякивают, и Фёдоров невероятно аккуратен, старается не издать ни звука, потому что уверен — там, под слоем одеял, в маленьком уютном мирке его ждали. Но он почти слышит, как сейчас там сопят, как во взлохмаченной голове проносятся глупые до смешного сны, как потухший мак недовольно жужжит, брошенный. Он и сам больше всего на свете сейчас хочет оказаться в этом мирке, хочет словить те же размытые образы, потому что действительно устал.
Закрыть за собой дверь удаётся почти бесшумно, и Мирон опирается на стену, прикасается к ней виском, прикрывает глаза. Не глядя стягивает кеды носками, не заботясь даже о сохранности новенькой замши. Куртка отправляется на табурет под вешалкой, а одна из рудбоевских шапочек, которую он клятвенно пообещал носить, на пыльную полку шкафа. Мирон смотрит на свои руки, долго пытаясь понять, что же не так, и в итоге стягивает перчатки, которые очень кстати оказались в карманах куртки, потому что не будь их, пальцы бы он точно отморозил. Фёдоров делает предположение, что они там остались с прошлого года, хотя где-то в душе теплеет мысль о милой заботе.
Только сейчас, находясь в паре метров от спальни, где закрыта дверь, потому что там наверняка воздух греет старый обогреватель, Мирон понимает, насколько он соскучился. Однако какое-то странное чувство тянет его на кухню. Он открывает форточку, закуривает. Смотрит на горящий неоном Питер, по которому он тоже несомненно скучал. Переводит взгляд на холодильник. Там пара полароидов с Мироном, листок с кучей мелких надписей и рисунков, — мысли насчёт новых татуировок — и всё это пригвождено кучей дурацких магнитиков, которые неизвестно откуда берутся вообще. Известно, конечно, но разве этот латентный Плюшкин сознается когда-нибудь?
Мирон тушит бычок о край пепельницы и чувствует дежавю, но он уверен что это не его воспоминание. Просто подобные вещи, как эта пепельница, умеют запоминать. Она наполнена до краёв, рядом пустая кружка с кофейными разводами — здесь скучали, здесь не спали ради него.
Мирон встаёт с подоконника, расстёгивает свои джинсы. Ему нужно в душ, потому что дорога была невероятно длинной, и он, наверное, насквозь пропах дешёвым чаем и другими ужасными запахами плацкарта. Одежда грязная, поэтому он оставляет её на стиральной машине, а сам выкручивает горячую воду на полную. В квартире холодно, чего и следовало ожидать, хотя ещё немного и включат отопление. Под горячими струями Мирон шипит, выгибает шею и улыбается, потому что в мыслях так удачно всплывают яркие образы. Он почти физически ощущает прикосновения татуированных пальцев к рёбрам, тёплые поцелуи в шею, мокрую щекочущую чёлку на плечах и сладкую негу в мышцах. У него десятки таких греющих воспоминаний, десятки мест в этой квартире, где они сплетались в поцелуях, объятиях, мыслях. И это не романтическая чепуха; Мирон уверен, что это вполне реальный факт, потому что не может быть такого, чтоб столь сильно ощущать кого-то, чувствовать каждое изменение.
Босыми ногами на кафеле холодно, он сразу хватается за полотенце, потому что будить мокрыми прикосновениями не хочется. По коридору на носочках, всё ещё босиком, едва дыша от предвкушения, а сердце бешеное, стучится о рёбра как у подростка. Открыть дверь, и вот уже неоновый Питер в окнах сменяется на неоновые огоньки по всей спальне. Здесь и правда гораздо теплее, получается даже не сутулиться от холодка. Мирон закрывает мак и утаскивает его с края кровати на тумбочку, но нарушить идиллию не решается, пока только смотрит.
Сон у Рудбоя уже глубокий, спокойный, простыми шорохами его не потревожишь. Решаясь, Фёдоров забирается под одеяло и легонько касается пальцами запястья. Евстигнеев рефлекторно поднимает руку, потому что Мир всегда так просится в объятия, а Мирон сразу двигается ближе, носом вжимаясь в ключицы.
Становится до смертельного спокойно, наконец-то тепло, за пару часов пребывания в Питере.
— Если ты мне снишься, то я обижен, — шепчет Ваня хрипло, не размыкая глаз. — А если ты наконец-то приехал, то я подумаю о твоём прощении.
Улыбается сонно ещё, руки свои длинные оплетает вокруг Мирона, щурится.
— Ванька, — Фёдоров и сам улыбается как дурак. — Я очень скучал.
Евстигнеев вытягивается во весь рост, открывает наконец глаза полностью и тянется за поцелуем. У Мирона губы обветренные, а у Вани искусанные, с металлическим привкусом, и дыхание сбивается непозволительно быстро. Руками Ваня оглаживает лопатки, поясницу, мягко, не надавливая.
— Ты что, голышом ко мне залез? — Евстигнеев насмешливо брови поднимает, лыбится как довольный кот.
— Ммм? — в тон ему тянет Мир и тихо смеётся, — Не хотелось рыться в шкафу.
— Твоя лень нам только на руку.
Искорки, загорающиеся в глазах Вани, ни с чем не спутаешь, потому что эту смесь предвкушения и желания Мирон знает наизусть, она отдаётся где-то в груди резким жаром, вибрацией, и Фёдоров переворачивается на спину, откидывая голову. Пальцы так знакомо ложатся на рёбра, губы так быстро находят ямку между ключиц, а Мирону слишком быстро становится жарко.