6. Люди любят

я хочу — целиком, от начала до кончиков пальцев, чтобы медленным вальсом пыльца на ладони осела. я хочу уместить этот миг только в пару абзацев, рассказать, как пылает моё утомлённое тело, как душа расцветает, поёт мне в ночи серенады, льёт ручьём мои самые яркие чувства.



      Солнце заходит за горизонт, теряясь в шпилях многоэтажек и окрашивая окружающую действительность в лимонно-желтый. Цвет, точно сок, растекается по разваливающимся панелькам, лениво ползет по стылому асфальту, ей бы собрать его в ладони и пить-пить-пить. Потому что однажды — этот миг наступит, так или иначе — ее внутреннее солнце окончательно перегорит, что та лампочка в кладовке.


      Мирослава устало падает на диван, поджимая под себя ноги. На столе грудой свалены тетради и книжки по подготовке к ЕГЭ, Санька будет ругаться на очередной бардак, который она, конечно же, не уберет к его приходу.


      Нервно искусывает кутикулу почти в кровь. Над кружкой клубится пар с ароматом мяты и черешни, конечно, мороженной. До звонка в дверь остаются считанные секунды, когда Мирослава сжимает пальцами свободной руки корпус стремительно нагревающегося телефона. Наклейки на чехле впиваются в пальцы, она их ковыряет, стараясь чем-то занять себя. Привычка дурацкая, дурацкая, как сама Мирослава.


      Наконец звонок — телефон валится на пол, Мирослава валится под ноги Любови, путаясь в штанинах домашних брюк.


      — Мира!.. — Любовь помогает ей подняться, смотрит растерянно, а Мирослава нервно хохочет.


— Представляешь, я старалась не выглядеть глупо, — сквозь смех сипит она. Она чувствует стыд вперемешку с неловкостью, хочется спрятать себя, такую неуклюжую, куда угодно подальше.


      — У тебя почти получилось, — хмыкает Люба и вдруг обнимает ее. Мирослава нелепо замирает в проходе, прячет лицо где-то в острых ключицах и вороте колючего свитера. Осень стремительно набирает обороты, пиджаки и кожанки сменяются шерстяными пальто, кроссовки — ботинками с теплыми носками, лимонад и кофе со льдом — пряным чаем с лимоном и медом.


      В квартире холодно и пусто, Саша прячется на работе под грудой бумаг вперемешку с проблемами, а Мира все также относительно прилежно учится, раздирает горло алкоголем под песни Тоши и делает вид, что ее мир ничуточки не менялся, что пару раз в неделю она не сцеловывает усталую улыбку с губ Любови.


      В зале все также остывает чай, Мирослава хватается за него и неловко протягивает — на, возьми, забирай этот чай, забирай меня, мое сердце, все, что хочешь только.


      Любовь осторожно улыбается — губы растягиваются в тонкую нить, длинные, почти паучьи, пальцы обхватывают теплую кружку.


      — Читаешь такую тяжелую литературу? — ее взгляд падает на стол, где среди прочего вот уже неделю пылится томик Сартра, потому что Мирослава бегает вместо Саньки платить за квартиру, аккуратно совмещает учебу с поэтическими вечерами, а в перерывах пытается понять, кем же ей все-таки быть в этой жизни. — И дается?


      — Не совсем, — Мирослава смущается. — Меня заинтересовали отзывы в инсте, вот и купила. Мне нравится идея, мне нравится язык Сартра, но я не вижу этого тотального одиночества, о котором все говорят, хотя книга определенно давит, но я не могу понять, чем конкретно.


      — Ты дочитала? — Любовь садится на пыльный диван, ее бедро, обтянутое капроном колгот, прижимается к ее ноге, и Мирослава частично плавится, не сразу улавливая нить разговора.


      — Мне осталось от силы страниц десять, но я все никак не могу к ним вернуться.


      — Тогда почти никаких спойлеров, — Любовь довольно усмехается. Мирослава видит, каким огнем полыхают глаза напротив — такое происходит только тогда, когда Люба рассуждает о литературе или о близких людях. Быть может, когда Любовь пишет, в ее глазах случается и неистовый пожар. Вот бы это когда-нибудь увидеть. — Суть романа как раз в той самой тошноте — ощущала ли ее ты, когда читала? Тебе может трудно даваться эта книжка, потому что ты не до конца понимаешь то, что в ней происходит. Человек одинок, ему не с кем говорить, не с кем делиться мыслями, его обременяет само существование, и это не с кем разделить. Ему помогает только работа, но и к ней он потерял всякий интерес. Он ведет бесцельное существование, и от того тошно — не за кого зацепиться. В этом и заключается то самое тотальное одиночество.


      — Почему же я не до конца понимаю, что в ней происходит?


      — В силу возраста… прости, опыта… это нормально, это даже замечательно, если ты с таким не сталкивалась. Ты ведь еще не жила одна, без родителей? Учишься, а поэтому вокруг все равно есть кто-то. Ты редко бываешь настолько одна, что месяцами тебя окружают только собственные мысли, верно?


      — Ну, — Мирослава горько усмехается и прячет взгляд.


      — Ну?


      Молчит, долго. Рука больше не покоится в ладони Любови, пальцы нервно стискивают штанины.


      — Я знаю, каково это. Когда умерла мама, мы с Сашей остались вдвоем, никто не хотел нам помочь, — Мирослава прикусывает щеку с внутренней стороны и крепко жмурится. Вспоминать тяжело. И больно. Она плывет по реке памяти, а острые скалы вспарывают ей грудную клеть. Казалось, сам воздух стал тяжелым, и его возможно вдыхать только редкими мелкими порциями. — Я не справлялась с потерей, я была ребенком, у которого вдруг не стало самого дорогого, но Саша… он понимал все слишком отчетливо, и оттого тем более не мог справиться с утратой. Он пил, не просыхая больше месяца, а я тогда не умела сама даже яичницу приготовить. Я училась быть старшей и за все отвечать, а внутри была пустота. Я знаю, что такое одиночество. Знаю очень хорошо.


      Она не смотрела в чужие глаза, сжала пальцами обивку дивана, задержала на миг дыхание — воспоминания душили терпко, а Мирослава не была любительницей БДСМ. Очень уж хотелось, чтобы отпустило.


      Мирослава чувствует прикосновение чужих пальцев к щеке, взгляд застывает на кружке, над которой клубится дым. Сухие тонкие губы мажут по щеке.


      — Прости меня, Мирослава, — тонкие руки обвивают ее неподвижное тело, и Мирослава наконец вдыхает — от Любови пахнет сладко, нежно, и сама она сейчас точно облачко сахарной ваты — волосы сплетены в косу, морщины разгладились, мягкий кашемировый свитер и нежная улыбка застыли перед глазами. — Вечно забываю, что мой опыт далеко не исключительный. Ярче раньше любил говорить, какая я удивительная эгоистка, когда дело касается проблем.


      — Ярче твой, — Мирослава смотрит в глаза напротив и видит в них что-то сильное, одновременно нежное и терпкое, от чего дрожь резко проходится тропинкой вдоль позвоночника. — Пусть идет нахуй.


      — Мира, — Люба усмехается, качая головой. Коса падает на грудь, и Мирослава тянется к ней пальцами, чувствует шелк волос. — От того, что тебе не нравится мой бывший муж, он не перестает быть моим бывшим мужем. Это наверняка будет тяжелой темой для разговора, и поэтому мы ее оставим для следующей встречи. Хватит на сегодня дерьма.


      Слышать от Любови какие-то ругательства столь непривычно, что бьет наотмашь. Она была не идеальная, не надуманный ею образ, а от того еще больше пьянила. Все это Мирославе — ново, точно глоток свежего воздуха.


      И именно в тот момент, когда комнату наконец залило багряным светом, точно солнцу кто-то вспорол горло, они наконец целуются. Эта кровь — и на их губах, и оседает где-то в легких.


      Чернильные волосы Любови отдают розовыми бликами. Ее губы все такие же мягкие, сухие, горячие, обжигающе-горячие.


      Сердце колотится, как бешенное, пока чужие — чужие? удивительно родные — руки стаскивают с нее домашнюю футболку.


      — Какое же ты совершенство, Мира, — почему-то надломлено шепчет Любовь, пока ее грудь обжигает ледяным сквозняком.


      И теперь эти губы проходятся по ее ключицам, пока тонкие птичьи пальцы сжимают ребра, царапая коготками кожу. Кровь внутри закипает, места от прикосновений горят, а Мирославу ведет-ведет-ведет. Чужой язык обводит соски по очереди — влажно, пьяно, обжигающе.


      — Идем, — Мирослава задыхается, теперь уже ей это приятно, а слова никак не складываются во что-то членораздельное, — идем в ванную.


      Любовь не задает глупых вопросов, она поддается ее движению, крепко сжимая переплетенные пальцы. Ванная комната — самое комфортное помещение во всей квартире. Именно здесь она впервые напилась дешевым вином, запершись, именно здесь она вслух произнесла, глядя в собственное лживое зеркальное отражение «Мне нравится Даша», именно здесь посмотрела свой первый порнофильм с перегревающегося телефона и со стеснением признала, сколь приятным может быть сильный напор воды при правильной душевой насадке.


      Переступив порог, она стремительно стягивает с себя домашние штаны вместе с бельем, не давая и возможности засомневаться, закомплексовать из-за полных бедер, белых росчерков растяжек на них или ненавистного живота.


      Любовь так же стремительно избавляется от брюк и свитера, а явно дорогое кружевное чернильно-черное белье ей помогает снять уже Мирослава дрожащими руками.


      — Ты такая красивая, Люба, — Мирослава краснеет, отворачивается, неловко залезая в ванну, приземляясь на холодный акрил. — Ты… просто невероятная.


      Любовь тонкая, хлесткая, пересеченная случайными шрамами, такая живая, точно так же задыхающаяся. Ее ребра торчат так, точно вот-вот прорвут тонкую бледную кожу, сильно выпирают и остальные кости, и Мирослава, не удержавшись, легко целует ее в острую коленку.


      Женщина-футляр, острая и стальная, точно медицинская игла, на ее глазах плавится, расцветает немыслимой улыбкой.


      — Видела бы ты себя, Мира.


      Хочется закричать «не лги мне, не лги!», но она давит в себе этот порыв, как и тошноту, подкатывающую к горлу из-за невыносимого волнения. Мирослава кривится только едва заметно, но Любовь, уже привыкшая чутко анализировать изменения ее эмоций, тянет ее коленки, разводит в стороны, одновременно с этим внимательно ловит ее напряженный взгляд.


      — Что такое?


      — Я... это… это у меня… впервые, — смущаясь, недоговаривает все причины своего беспокойства Мирослава.


      — Ох, — Любовь на секунду изумленно отшатывается, и она чувствует себя еще более неловко, нервно сжимает ладони и прикусывает губу. — В ту ночь ты казалась… довольно опытной.


      — Хотела удержать тебя как можно дольше, — солнечно улыбается Мирослава, вспоминая тот, как оказалось, прекрасный знаковый вечер. Облизывается.


      — Мира… ты меня с ума сводишь, — Любовь вновь сорвано шепчет, и Мирослава, не удержавшись, тянется к ней за поцелуем. Горячая вода шумит уже вовсю, волосы непослушно завиваются от жаркой влажности. Одинокая капля пота стекает по виску, и Любовь неожиданно ловит ее губами. Мирослава вновь задерживает дыхание. Грудная клеть заходится бешенным сердцебиением. — Раз уж это твой первый раз, я просто обязана сделать тебе, как минимум, хорошо. Смазка есть?.. — задумчиво спрашивает Любовь.


      Мирослава отрицательно качает головой, вновь опуская взгляд, но тут же дергается, вспомнив:

      — Смазки нет, но латексные салфетки есть точно. Ну, не то чтобы я чего-то ждала… и к чему-то готовилась…


      Смущение внутри опять вспыхивает ненадежным огнем, и комок подкатывает к горлу. Она не понимает, как можно говорить, как можно вообще хоть что-то соображать, когда они сидят друг напротив друга совершенно без одежды.


      — Ты моя умница, — Любовь целует ее в лоб, и сквозь поцелуй Мирослава ощущает, как растягиваются довольно ее губы. — Но то, что смазки нет — максимально хуево.


      — Ого, — Мирослава невольно восхищенно выдыхает. — Идеальная Любовь Дмитриевна матерится.


      — Идеальная Любовь Дмитриевна бухает, как черт, курит, матерится и совращает малолетних, — криво улыбается Люба. — Какая уж тут «идеальная».


      — А для меня — самая охуенная, — Мирославе комплименты говорить непривычно, но она прилежно учится, прилежно идет совершенно нагая в комнату за контрацептивами и прилежно обвивает своими ногами бедра Любови.


      Сейчас ванная комната для Мирославы точно сама бездна.


      Липкий пот стекает по спине, а пальцы зарываются в неожиданно творчески разъебанную косу Любови. Похоть сгущает воздух, когда Любовь аккуратно опускается, упираясь коленями в дно ванны. Вода прекращает течь, да даже кислород перестает шевелиться.


      — Люба, не надо, я даже не брилась, я…


      — Тц, — Любовь поднимает взгляд и улыбается. — Ты прекрасна всегда.


      И мир вновь становится кроваво-алым, Мирослава точно со стороны наблюдает, как конденсат лениво ползет по банной шторке, чувствует, как все накреняется куда-то в сторону, и она сама медленно куда-то утекает.


      От жара слезятся глаза, чернильные ногти Любови впиваются в бедра, змейки иссиня-черных волос липнут к чужой спине, острые лопатки, кажется, в этот момент прорежут кожу — и у Любы вырастут крылья, черные, кожистые, точно у летучей мыши.


      Потому что они обе сейчас будто бы в самой Преисподней, и эта женщина — суккуб, призванный убить ее наслаждением.


      И если Ад выглядит именно так, то Мирослава уверует в Бога.


      Чтобы, по библии, оказаться именно здесь после смерти. Именно с ней.


      Чужой язык скользит по латексу, но Мирослава чувствует каждое движение, каждую остановку ее сердца предрекает этот чертов — великолепный — рот.


      Весь мир расплавился, растекся, и осталось только что-то первозданное, хтоническое, и даже глаза Любови, когда она поднимает взгляд, сияют кроваво-алым.


      Мирослава чувствует, как плавится и она сама — если даже мир, то куда уж ей — растекается по раскаленному акрилу, короткие ногти царапают острые лопатки. Секунда — рывок — и сознание окончательно плывет в сладкой истоме.


      Сердцебиение набатом отдается где-то в горле, когда к чужому языку добавляются осторожные — нихуя не осторожные — пальцы.


      И ее сносит волной этого самого оглушительного, о чем говорят в сериалах.


      Она готова выстанывать «я тебя люблю», как и просили, разными голосами, но вдруг Любовь резко обнимает ее, прижимается всем своим острым телом, и мир перестает быть кроваво-алым, он ослепительно-белый, стерильный.


      Мирослава осторожно тянется пальцами, аккуратно пробует, ласкает, Любовь закусывает губу. Любовь ослепительно — не плавится, нет — рассыпается сотней и тысячей осколков и собирает себя уже в чужих поцелуях.


      Преисподняя исчезла, остался лишь их холодный реальный мир, но Любовь ее, разомлевшую, кутает в полотенце, обнимает, ведет наугад в комнату.


      — Как я и говорила, ты великолепна, — усмехается она, помогая Мирославе натянуть пижаму. По ее обнаженной коже бегут мурашки, и Мира обнимает ее, кутает в одеяло, согревает. Потом тянется в комод за футболкой, благодаря всех возможных богов за свою крошечную комнату, точно спичечный коробок.


      — Мужская, — хмыкает Любовь и задумчиво смотрит на Мирославу.


      — Моего друга, — пожимает плечами она. — Но вообще я и сама оверсайз люблю.


      — Я… я запомню, Мира.


* * *


      — Выглядишь счастливой, — тонко подмечает Тоша при встрече, а она действительно готова счастливо рассмеяться, точно сущая идиотка. Как мало нужно для счастья, оказывается!


      — Что играем? — она осторожно улыбается, опуская голову на чужое плечо. Сентябрь подсвечивает золотым весь мир, дарит парочку часов без единой дождевой капли, и каждый из их компании считает своим долгом подставлять лицо теплому солнечному свету.


      Мирослава знает — этих нескольких часов хватит, чтобы чертово солнце выхаркало на ее щеки, нос и лоб чертовы созвездия веснушек.


      — Давайте «Аффинаж», что ли, — тянет какая-то девчонка с кислотно-розовыми волосами. — Или «Дайте танк».


      — «Люди любят», — развивает мысль еще кто-то, крепко затягиваясь до хриплого кашля. Мирослава подпевает, в перерывах делая затяжки, никотин стелется по горлу, не обжигая, но согревая, и ее ведет в бок — на плечо какого-то друга Тоши, а он и не против — его самого ведет от смеси водки и никотина.


      «Чистый спирт, — мысленно усмехается Мирослава, — ага, как же!»


      Она вновь затягивает себя в черную кожу, откровенно прикидывается панком, собирает пушистые волосы в высокий хвост, час назад пары закончились — Федя тянет ее за руку в дружелюбные объятия «наших». Под ногами — листопад, и Мирослава пинает багряные листья на автомате, подбрасывая на пару метров в воздух. Он горько пахнет влажной землей и гнилью, словом, истовым ароматом золотой осени.


      Мирослава растягивается на коленях пьяного мальчишки, задумчиво выпускает кольца дыма в ярко-голубое, впервые за долгое время, небо. Чуть дергается в такт музыке, и парень опускает на нее рассеянный добрый взгляд.


      — Знаешь, ты похожа на осень вокруг. Девочка-осень.


      — А ты поэт.


* * *


      Мирослава закусывает губу. Остро. Где-то в груди жжется.


      — Кать, он пришел домой пьяный… как раньше. Я-я не понимаю.


      Катенька зато, в отличие от нее, понимающая, Катенька замечательная — она говорит, что уже едет, что поможет уложить Сашу спать, что купит продукты… и еще много чего, на что Мирославе совершенно плевать. Ее колотит.


      Казалось бы, хуевые даты миновали. Годовщина смерти прошла, но Саньку задело, задело так, что прям отпиздило, размазало и втоптало в грязь. Такое бывает, если забываешь, что ты не робот.


      Мало какой человек робот.


      Мирослава понимает это все, конечно же, она понимает. Дрожащими руками отсчитывает двадцать капель валерьянки и — залпом. Так ты, Саш, накидывал, чтобы в мясо, чтобы в говно?


      Чтобы, как раньше, забыть и ничегошеньки не чувствовать?


      А ведь Мирослава чувствует тоже, и ее колотит-колотит, она вспоминает те холодные недалекие времена, когда ее тщедушное тельце жмется ближе к батарее, но отопления, как и света, нет — Саша все забывал оплатить, Саша уже месяц как забывал ходить на работу, Саша валялся, точно мертвый, на диване и раз в неделю отмирал, когда Катя приходила убраться и принести продукты.


      Катенька была доброй, невероятно милосердной, она таскала Мире книжки, обсуждала с ней сериалы и помогала делать домашку, пока старший брат мешал полисорб с активированным углем, дополняя изысканный коктейль обезболивающим.


      Мирославе было одиноко, Мирославе — одиноко.


      Но у Саньки была его боль, его утрата, Мире в его сердце места не хватало, и она жалась к углам, теснилась, пока этиловый спирт с водой не выгнали ее насовсем.


      Звонок в дверь — точно грохот грома. Бьет набатом. Здесь всегда идет дождь.


      Катенька на пороге неловко переминается, держа тяжелые пакеты.


      — Меня коллега подвезла, да и с пакетами помогла. Знакомься, Славка, это Любовь… Любовь Дмитриевна, — спохватывается Катя, понимая, что как-то негоже женщин, что ее старше, да без отчества.


      — А мы… знакомы, — тянет Мирослава, неловко перехватывая пакеты.


      — Да? — растерянно роняет Катенька, а Любовь, наверное, едва не роняет челюсть, потому что за спиной слышится скрип половиц под советским ковролином.


      — Ка-а-атя, — пьяно тянет Саша, шатаясь, и Мирослава бросает пакеты, чтобы подхватить падающего брата. Сил едва хватает, и ей на помощь приходит Катенька. –И С-славка. Как же я вас лю-у-ублю-у-у.


      — Любил бы — не напивался, — бурчит Мирослава, оборачивается — Любовь, неожиданно растрепанная, в мятой рубашке и слишком тонких, не по погоде, брюках хватает пакеты и заносит их в квартиру.


      Саша вновь на диване, Мирослава не замечает, как уже сама в кресле, под пледом, а Катенька заботливо тянет ей чай, пока Любовь ставит кружку с полисорбом перед ее братом. Эта картина столь же сюрреалистична и помята, как и внешний вид ее возлюбленной, что, в целом, довольно невозможно.


      От несоответствия происходящего со всеми возможными шаблонами Мирославу потряхивает.


      — Люба, ну что ты, не стоило. Нам… нам не впервой, — горько хмыкает Катя, пока Сашка глядит на них осоловелыми глазами.


      — Да? — мрачно вопрошает Любовь и смотрит прямо на Мирославу, но та лишь устало качает головой и едва не обливается чаем — руки дрожат.


      — Такого давно не было, — хрипло произносит она. — Я и не ожидала.


      — Слав, ты, наверное, в комнату иди. Я сама Любовь провожу, ужин приготовлю и Сашу уложу.


      — Я-я… я провожу, ничего. Все-таки хозяйка я или кто? — Мирослава криво улыбается.


      На пороге Любовь ее неожиданно обнимает, перед этим удостоверившись, что Кате не до этого.


      — А я и не знала, что вы с Катей вместе работаете.


      — Мира, — горячий шепот куда-то в шею. — Если такое повторится…


      — Не повторится, — Мирослава недовольно дергает головой, стараясь вырваться из чужих объятий.


      — Я тоже очень хочу в это верить, милая, — шепчет Любовь горько. — Я понимаю твои чувства, честно. Но, пожалуйста, помни, что ты всегда можешь написать мне или позвонить. Мне этого в свое время очень не хватало.


      — Спасибо, правда, спасибо. Я тебе очень благодарна за то, что подвезла Катю и вообще… за все, — Мирослава быстро клюет ее в щеку. — Но тебе пора. Я напишу… позже.


      И Любовь уходит — медленно спускается по бетонной лестнице, идеально сочетаясь с серым цветом краски на стенах, а Мирослава смотрит в ее ровную спину и смаргивает запоздалые слезы. Тянется к дверной ручке и понимает — руки еще потряхивает.


      Очень хотелось обронить напоследок неосторожное, нечаянное «я тебя люблю», выплюнуть это Любови в лицо, выкинуть, что смятую бумажку в урну, списать на стресс и эмоциональное потрясение.


      Но Мирослава сдерживается, медленно закрывает дверь, бредет в зал. Санька спит на диване, укутанный в одеяло. Она ему ласково, но устало улыбается, падает обратно в кресло и сама не замечает, как проваливается в беспокойный сон.


      Катя осторожно укрывает ее пледом и оставляет в холодильнике еду на пару дней, Любовь же отправляет ей обеспокоенные сообщения почти во всех доступных социальных сетях, а Санька, проснувшись, смотрит на открывшуюся почти трезвую картину и желает уснуть обратно, желательно никогда больше не просыпаясь.


      Он снова ее подвел.