так ненавидьте москву в ответ

Художник страдает в потеху толпе, но зато у всех на слуху.

В какой-то другой вселенной ему было бы проще: пальцы не ломала бы социофобия, с ног не сшибала бы неуверенность, в волосы не впутывалась бы слепая одержимость. А здесь и сейчас он рисует себя, как неистовый художник, растрачивающий талант на пустяки. Грустный художник, не любящий слово «талант», может, потому, что у него его на самом деле нет. Или, вероятно, из-за нежелания вообще чувствовать рамки конвенциальности, как серые и совсем не щербатые поребрики культурных районов некультурного города. Пошлый и громкий, для ценителей не шедевр. В чёрном пальто и жеманный, для обывателей слишком чужой. Не такой, неправильный. И он снова рисует себя. Творит. Не талант. Рыжее, разбитое, злое усердие.

Стрелочки невесомо мажут по веснушкам, сердце замирает от глупого осознания своей исключительности, красивой миражности. И пусть он эмферен до первой-новой ссадины и разбитой в подворотне губы. Всё равно эти губы измазаны блёстками; хоть бы сейчас легонько отпечатать их на чьей-нибудь щеке, игриво зыркнуть из-под белёсых ресниц. Но это мечта, глупость. Нега. Нос наморщен. Слёзы катятся по веснушкам тушью.

***

И Он — тоже другой. Но не нарочито, не фальшиво. Ему верится. Его хочется. Он словно неограненным алмазом найден среди серой щебёнки: не сверкает, тускло и мрачно светится глубиной холодного моря, солёным ветром и чётким питерским выговором, родным. Рядом с Ним сам Серёжа — уже не загадочный он, а просто Серёжа. Рядом с Ним Серёжа — нет, ещё не щебёнка, но глупая подделка, безделушка с уделки, яркая и мёртвая. Бессердечная пародия на широкие бульвары Москвы. С подхваченным быстрым аканьем. Без чаек, чайных продавцов и отчаянно влюблённых в мосты студентиков (потому что свобода выбора между затхлостью и красивой смертью). Нормис почти.

Серёжа запутался в сетях своей исключительности, нарочитой и выдуманной, потому что выверенной до абсолюта. И жил бы с этой путаницей, привыкнув раз и навсегда, врал бы себе. Но Он всё разбил. Уничтожил, ворвавшись. И Серёжа в Нём утонул.

Серёже нравилось разрушение.

Саморазрушение тоже.

Жаловаться на окружающих стало привычкой. Быстрая Москва топила, подхватывала в вихрь, толкала вперёд, безучастная к ритму каждого. Здесь Серёжа мог делать вид, что дышит, пока задыхался, и даже называть себе прогрессивнее остальных — якобы поэтому тяжко. Якобы даже Москва с ним не справляется.

А потом появился Он. И стало понятно, что это Серёжа не справляется с Москвой; раньше не справляться Серёжа не умел — это было больно, ломко, слабо. Его звали Олег, и он никогда не фальшивил; его судьба попадала в ноты, даже закрыв глаза. Олег морщил нос откровенно, медленно фыркая, смеялся над скоротечностью чужих мышиных жизней, был собой там, где Серёжа собой только притворялся. Он ловил момент и жил мгновением, но был везде и всегда, неторопливый и настоящий. И, казалось, без усилий ломающий любые рамки своим обаянием; там, где приходилось всё же трудиться, восхитительный в пылком и горячем желании победить лишь самого себя. Пока Серёжа пытался выиграть у других. А с Олегом сражаться за место почему-то не мог, ему получалось только слепо завидовать — восхищаться.

У Серёжи не было таланта, и он говорил об этом другим. И от этих других не терпел разубеждений, споров и уговоров. Но от Олега хотелось. Хотелось — ты умный, ты невероятный, ты не такой как все. Потому что сам Серёжа про Олега именно так и думал.

Как бы проще могло быть, существуй и впрямь эта каста особенных. Серёжа нашёл бы возможность туда попасть, для него не было нереального. Он привык добиваться, ставить вызовы самому себе, купаться в превосходстве, даже если оно сплошь из собственной крови на страданиях слеплено. Олег тоже был таким, но он никогда про это не говорил, если не спросят; и это убивало. Серёжа хотел говорить, хвастаться-жаловаться. Ему требовалось признание заслуг, очередная окровавленная медалька на полке трофеев, восхищение. И за это он себя ненавидел. И ещё за то, что место в касте всё же не мог заслужить. Плевать, что её не было. Это тоже его вина, грустного и бесталанного художника, рисующего только себя.

Слёзы катятся по веснушкам тушью; Серёжа думает только о том, что нет разницы, подстраиваешься ты под конвенциальность или под любовь. Ненавистью, истерикой и помадой Серёжа злобно пишет на своём лице. Веснушки распадаются из созвездий в неровное красное «подстилка», дразнилкой скачущее по щекам. В яме алкоголя, презрения и рефлексии Серёжа опять засыпает один. Среди антидепрессантов, продуктивности и наивных людей с широким горизонтом планирования бесчувственная Москва плачет с ним октябрьским дождём.

Уже не лето, но ещё не зима. Непонятно, хочется умереть или всё же целоваться.

Но пощёчиной общественного вкуса хочется быть сильнее, чем всегда.

***

Художник думает, что у слов «искусство» и «искусственный» один корень. Он оправдывает этим своё глупое существование. Он этим живёт.

***

С щёк ещё не стёрлись блёстки долгой ночи, они испачканы эйфорией, пьянящей свободой и порочностью. Серёжа почти чувствует, как слеплен из грязи. Коленки трясутся, вспоминается общественный туалет, похоть и удовлетворение. Олег его захотел. Пусть некрасиво. Москва ненавидит романтику, а любовь — социальный конструкт.

«Я завтра уезжаю обратно в Питер», — долетает до Серёжи, пока он застёгивает чужие штаны. Его глаза в поволоке. Разбитый. Он не понимает сначала. Потом — чувствует себя преданным. Дальше — уже не думает.

Москва романтику сожрала.

С щёк ещё не стёрлись блёстки долгой ночи, а Серёжа опять рядом с ним. Музей, картины, знания, открыть которые он, кажется, готовился всю жизнь. Пара часов, в которые надо впихнуть все свои надежды. Пара часов, в которые он уже ничего не успеет заслужить.

Олег слушает внимательно, задаёт вопросы, и Серёжа заливается. Ему так хочется рассказать всё, удержать рядом хоть чем-то. Ну посмотри же, какой я… какой умный, какой подходящий тебе. Особенный. Готовый на всё, на всё. Стеревший грань между искусственностью и искусством. Серёжа летает от картины к картине, щебечет весело, и на него все смотрят. Ему вдруг всё равно на всех, ему хочется, чтобы смотрел Олег. Не только смотрел, а видел.

Олег хмурится; негодование в Серёже плещется вместе со вчерашним красным вином и сегодняшне-вечной влюбленностью. Он не понимает, что опять делает не так. И знает при этом: проблема в нём. Его опять недостаточно. И вместе с этим — слишком много.

Тонкие плечи опускаются, очередную картину Серёжа не видит от слёз. Светской тоской Москва поглотила всё его искусство. Ноги подгибаются, и Олег подхватывает его. Спасает, будто принцессу. И не знает, что внутри принцессы дремлет страшный дракон, искалеченный самоненавистью.

— Что, чёрт побери, с тобой происходит? — трясёт обеспокоенно уже в какой-то подворотне.

— Если я не дотягиваю до тебя, — Серёжа истерично хохочет, — ещё не значит, что со мной что-то не так!

Значит. Он думает, что значит. Не верит тому, что говорит.

— Чего? — отвечает Олег. — Куда ты не дотягиваешь?

По лицу Серёжи ползёт румянец, уши жжёт от стыда. Он молчит, не зная, что сказать, когда внутри бьётся столько всего. Столько обиды, недосказанности, неуверенности.

— Мы поторопились вчера? Я же говорил, — шепчет Олег взволнованно, утыкается куда-то в плечо. — Надо было подождать. Я же вернусь из Питера скоро совсем.

Серёжу оглушает.

— Что же я сделал не так? — Олег смотрит растерянно, непривычно. У него в глазах тоже слёзы, а ещё вопросы, и Серёжу от такой его слабости внезапно коробит. Он не разочаровывается, его просто сносит на землю резко.

Всё путается ещё сильнее.

— Кажется, я полюбил не человека, а искусство, — усмехается Олег, и это сшибает совсем. Серёжа не заслужил таких слов. Не заслужил Олега. И он ненавидит, что сейчас не может его оттолкнуть. Слишком привязался, погряз в эгоистичности неумения отказаться. Весь искусственный мир вокруг вдруг померк в одном единственном чувстве жизни. Но ведь любовь не должна требовать? Серёжа понимает: и не требовала, он сам отдавал, сам искажался.

— Отпусти уже, прошу, — молит Олег, а Серёжа не понимает, что должен отпустить. Кого? Неужели — кого? Трясётся.

Олег тянет в объятия, и это пугающий шаг с его стороны. Серёжу ломает, он этих действий не просчитал наперёд. Потеря контроля ещё больше взрывается страхом, адреналином и удивлённым почему-то счастьем. Обмякнув в крепких руках, Серёжа отпускает. И впрямь — кого. Самого себя. Слёзы катятся по веснушкам тушью. Когда-нибудь они смоют боль ошибок.

Серёжа рвётся Олега поцеловать, но мажет губами только по пластиково блестящей щеке. Погоди. Отпусти. От отвержения обида тянет в груди ещё сильнее, но разве Олег отвергает? Он же любит. Тогда почему, почему, почему…

В истериках он такой жалкий, и за это Серёже хочется себя разорвать. Но слабость держит его цепкими клешнями, так, может, попытаться отпустить себя самому? Отдаться неидеальности и настоящей непредсказуемости. Без сценария и возможности переиграть.

— Серёж, ты только дыши, — шепчет Олег. — Искусство должно быть живым.

А как же античность? — хочется спросить. Искусство не умирает вместе с художником — хочется сумничать. Я сотворил себя сам, и этот образ будет жить, даже если тело умрёт — хочется выдраматизировать.

И опять нелепые, тяжёлые слова рождаются, только чтоб Олега впечатлить. Они не нужны, они тянут на дно. Они грустные, а он продолжает за них держаться, не умеющий жить по-другому. Смертность колюче вжилась в мышление.

— Хорошо, — отвечает Серёжа, отбросив всё придуманное, и носом утыкается в шею. Ему холодно, но рядом с Олегом теплее. Не те мысли продолжают цепляться, отбиваться от них тяжело, но с ними быть ещё хуже.

— Ты такой… — Олег говорит, — такой живой. Вот сейчас. Всегда, на самом деле.

В почти морозном воздухе неозвученно висит вопрос. Почему же ты считал, что всё в тебе неправда? Кто тебе это навязал?

Серёжа знает, кто. Серёжа знает, что это был он сам. Не говорит, только плачет.

— Не думай, пожалуйста, что ты чего-то там не выдержал, — просит вдруг Олег. — Чтобы признать свои страхи, смелости нужно гораздо больше.

И Серёже кажется, что в этих простых словах философии больше, чем во всей его жизни, зрительным обманом вертевшейся в красоте суждений, интеллектуальности. Олег даже здесь его превосходит, но от этого почему-то не больно. Это манит. Не проигрыш — учение, опыт, соратничество, где у одного чуть больше смелости жить, а другой просто слишком любит слова.

Они теперь друг в друге утонули, встретившись внезапно, оба другие, не умеющие смириться и перестать за что-то бороться. И вместе их, наверное, ничего не сломит.

Даже Москва, ненавидящая любовь.