nothing makes me sadder than my head

Хиде тянет-тянет-тянет свою улыбку, ярче всех существующих в мире солнц, а Канеки и глаз не жмурит: пусть, даже если ослепнет. Канеки больно.

Но эта боль повсеместна, привычна, дорога уже так, что без неё — не жить.


В голове только чужое тепло, чужие прикосновения, чужой свет — Канеки сам себя ненавидит, когда Хиде рядом. Потому что забывает обо всем.

Потому что рядом с ним он неосторожен, мягок, обычен — таков, каким давно должен был перестать быть.


Хиде не знает — как не узнает никогда — и от этого тоже больно. Канеки ненавидит и любит это — свою уязвимость и болезненную зависимость.


Хиде расспрашивает его про университет, про общих знакомых, про Тоуку (кажется, до сих пор думает, что с ней у Канеки что-то вышло бы), про всякую ерунду — и ему ведь действительно интересно.


Хиде остаётся прежним, Канеки сохраняет его невольно частью своего прошлого — безликого, обыкновенного, такого желанного — прошлого, которое не вернуть. Канеки боится и наслаждается Хиде — его частыми солнечными улыбками, его тёплыми взглядами, его подчеркнутым неравнодушием — и думает, что тонет. Тонет, увязает, растворяется в трясине, именуемой его лучшим другом, и не сказать, что это Канеки не устраивает.


Если только однажды эта трясина не выкинет его прочь, обнаружив чужой страшный секрет.


У Канеки не было бы будущего без Хиде.


Он это чувствует так же ясно, как эту отвратительную, высасывающую душу вину перед лучшим другом.


Это двоякое чувство: он лжет Хиде, притворяясь все ещё человеком; он остается рядом, подвергая его опасности — кто знает, стоит ли защищать друга от других таких или от самого Канеки. Это составляющие его ненависти к себе и собственной судьбе.

Но, несмотря на все это, Канеки не может уйти. Хиде бы простил его, да. Но он сам себя — никогда. Дебильный парадокс, от которого Канеки не спит по ночам.


Иногда ему хочется признаться, хочется увидеть в глазах Хиде презрение, отвращение, страх. Чтобы услышать от него это — самое страшное — «монстр». Чтобы получить наконец наказание за всю свою ложь, за всю кровь на его руках (за всего него). Чтобы наконец иметь возможность успокоиться (хоть он и не уверен, что этого будет достаточно).


Но.

Он знает Хиде, он чувствует, что это принесёт ему только боль и ничего кроме — Хиде не обычный человек. Хиде воспримет это признание как смерть своего лучшего друга, пусть это будет лишь крушение образа Канеки в его глазах.

Хиде будет больно, и только это остановило Канеки от побега и от раскрытия своего секрета.


Хиде приходит к нему по вечерам иногда, чтобы остаться без предупреждения на ночь. Приносит кучу дурацкой вредной еды и много-много своих особенных улыбок. Забирает у Канеки обязательно одну из его старых футболок — всегда говорит, что забыл взять свою пижаму — и иногда разбивает кружку (Канеки каждый раз покупает запасные только ради Хиде). Приносит диски с фильмами (подумать только, кто все ещё смотрит фильмы с дисков?) и музыкой (ещё более редкий случай), которую включает, выкручивая громкость старых колонок на полную, несмотря на все просьбы убавить.


Этой едой Канеки потом давится в туалете, пытаясь очистить свой невосприимчивый к человеческой пище организм, с громкостью музыки и выбором фильмов (а у Хиде весьма специфический вкус) смиряется, как и с осколками фарфора на полу. Улыбки хранит в памяти, каждой находя место в альбоме воспоминаний. Вдыхает запах порошка с чужого плеча в собственной футболке, пока они спят на одной кровати, потому что места для запасного футона (да и самого футона) в квартире не предусмотрено.


Эти ночи, напоминающие о том, как Канеки когда-то был человеком, он не променяет ни на что.


Канеки крошится, плавится, дробится на мелкие-мелкие осколки, когда смотрит на Хиде — Тоука говорит, что он придурок.


Тоука всегда так говорит. Может, она и права — нет, это в любом случае правда, однако в контексте Хиде Канеки сомневается.


Он поступает так, как думает, что будет лучше для друга в первую очередь. Что Тоука может знать о дружбе между человеком и гулем? Нет, не так. Что она может знать о дружбе между человеком и бывшим человеком?


Что вообще хоть кто-то из них может об этом знать.


У Канеки нет кого-либо, кто мог бы дать совет, есть только Тоука с сомнительным авторитетом и куча других гулей, у которых опыта общения с людьми и того меньше. А ещё у Канеки противное тёплое чувство свернулось под рёбрами и не хочет уходить, и не хочет перестать выедать ему мозг, и не хочет задушить наконец болезненную тягу к Хиде, и его прикосновениям, и его улыбкам, и его сияющим глазам. К нему всему.


Да, он придурок. Тоука права, как всегда.


Это самое-самое странное и неуютное на свете чувство — когда влюбляешься в лучшего друга, в того, кто с тобой был рядом столько времени и знает о тебе столько всего слишком личного, что иногда страшно. В того, кто с тобой вроде как несмотря ни на что, но эти непрошенные чувства все равно могут все разрушить.

Хотя очень хочется верить в то, что связь между ними слишком сильна, чтобы порваться от чего-то настолько глупого.


Если бы только Канеки был человеком.


Он знает: если признается в одном, то точно расскажет и обо всем остальном. О Ризе, например. О страхе переступать через свои прошлые, слишком человеческие ценности. О постоянном иссушающем голоде, который притупляется плотью, но всегда остаётся на периферии сознания. Об отвратительном чувстве беспомощности перед собственными внутренними демонами с улыбкой Ризе. О липком ужасе перед своими новообретенными силами и страхе с ними не совладать.


О постоянной тревоге.

О гнетущей тишине пустой квартиры, когда он остаётся один.

О полностью разрушенном после той операции мире.


Он бы не стал рассказывать о пытках, о битвах, о смертях, которые пережил. Только о себе — но этого уже было бы достаточно.


Этого уже достаточно.


Канеки знает: Хиде и так видит слишком много. Всегда видел. И рано или поздно он добьётся от Кена ответов.


Что дальше наступит полная пустота. Тотальное одиночество. Окончательное разрушение.


Потому что без Хиде мира Канеки не существует. Без Хиде он давно бы потерял все человеческое внутри себя, все, что осталось от него прежнего.


И правды о нем — действительно правды обо всех его грехах и страшной в своей жажде крови сущности — не вынесет даже лучший друг, каким бы солнечным и понимающим бы он ни был.


У Канеки в голове тысячи и миллионы планет, тысячи и миллионы вселенных, тысячи и миллионы призрачных фантазий о том, как все _могло бы_ сложиться. О том, что было бы, если бы Ризе никогда в его жизни не появлялась, если бы он все ещё был самим собой…


О несбыточном. О прошлом. О шатком будущем.


О Хиде.


И от мыслей только тоска скручивает внутренности, планеты вращаются по воображаемым орбитам, каждая в своём выдуманном Канеки мире. У него в голове — бардак и хаос.


Тоука говорит — мусор. И обычно с ней лучше соглашаться.


Канеки связан по рукам и ногам собственным подсознанием, собственными предрассудками, собственным липким отвратительным страхом — страхом одиночества. Страхом и вправду оказаться тем монстром, которым себя считает.

И одновременно противоречивым желанием им быть.


Канеки больше себя не знает.

Канеки больше не понимает, кто он такой.


У Канеки остались только улыбки и тёплые руки Хиде, и он вцепляется в них так сильно, как только может. И он держится за них, как за последний оплот, как за последнюю частицу прежнего себя — за прошлое, медленно и неумолимо рассыпающееся песком у него за спиной (в которой так мирно спит его страшная нечеловеческая сила).


Хиде теперь пахнет по-другому; Хиде теперь пахнет вкусно, пахнет едой.

И от этого страшнее всего.


Он привык давно и игнорирует перманентную жажду крови чертовски хорошо, но она никогда не уходит полностью; никогда не ощущается действительно частью его самого. Потому что человек внутри него (то, что от него осталось), наверное, никогда не сможет принять что-то настолько противоестественное (что-то настолько жестокое).


Канеки знает: он недоделок. Он — тот, кто принадлежит обоим мирам, и, значит, на деле не принадлежит ни одному из них.


Не человек и не гуль, сомнительный эксперимент с сомнительным результатом, чужой и людям, и гулям.


И это осознание сидит у него внутри, выгрызая потихоньку грудную клетку, раздирая глотку своими длинными острыми конечностями. И это осознание держит его за горло.


И это осознание не даёт ему жить.


Тоуке, конечно, никогда не понять. Сколько бы она не злилась, не бросала испепеляющие взгляды — ей не понять. Гулям с принципами тяжело жить, это точно. Но как жить бывшему человеку?


Никто не ответит.


У Канеки остаётся только Хиде. Ни о чём почему-то не спрашивающий пока Хиде, который не забыл о нем, который не обиделся на его скрытность, который все ещё рядом. Который все ещё самый близкий на свете.


Которому Канеки тоже не может (не хочет) довериться.


Забавный парадокс: пока он пожирает чужую мёртвую плоть, монстр внутри грызёт его собственную — безусловно, метафорически, но легче от этого не становится. И смеяться не хочется — он вообще не уверен, что все ещё способен на такое искреннее проявление эмоций со всем хаосом в его голове. Хочется только опустить голову на тёплое надежное плечо Хиде и вдыхать его вкусный, такой до безумия знакомый и родной запах, улыбаться едва-едва его шуткам и историям о людях, которых Канеки ни разу в жизни не видел и не увидит, слишком сильными теперь пальцами искать чужую ладонь и пытаться урвать каждую частичку чужого внутреннего света, которым Хиде так великодушно делится. Говорить для Канеки — бесполезное занятие, когда он может передать все свои желания прикосновениями, когда он может вот так просто и безвозмездно греться душой о вечный огонь Хиде, когда слова ему и правда не нужны.


Возможно, уже совсем. Потому что вряд ли лучший друг такой слепой, каким Канеки хотелось бы его считать, такой недогадливый и наивный. Годовые запасы кофе, пустой холодильник (почему Канеки вообще не отключил уже, пустая трата электричества), давно вышедшие сроки годности продуктов в кухонных шкафчиках и та давняя повязка — Хиде не дурак. Совсем нет.


Но Канеки не готов, совершенно не готов к тому, чтобы его простили. Чтобы от него не отвернулись, чтобы его приняли. Он понимает внутренне: внутри все ещё сидит это склизкое чудовище самоненависти, вины, вынужденного одиночества, отвращение к собственной нежеланной сути, оплетает внутренности мерзкими щупальцами, скалится злорадной улыбкой. И с ним справляется лишь только ласковый взгляд Хиде и его осторожные руки, тёплые до дрожи слова.


Оттого любовью душит изнутри, оттого хочется надеяться снова, оттого только, наверное, Канеки ещё жив и не сошёл с ума.


И оттого он не может заткнуть свои чувства окончательно, не может отбросить их и забыть, не может игнорировать — этой любовью дышит, ею живёт и смотрит на Хиде каждый раз так, как будто в последний раз. Как будто со дня на день все это закончится, связь разорвётся, Хиде исчезнет, как никогда не было, вместе со всем своим светом и блеском в карих глазах — и тогда Канеки умрёт окончательно. Не физически, возможно, но все, что осталось в нем от человека, точно погибнет в адской агонии, сгорит, словно фэнтезийный вампир на солнце — останется только огромное пепелище на месте его изорванной, искалеченной души.


И Хиде ловит его взгляд — отчаянный, обречённый, не видящий выхода в упор. Ловит и не улыбается, как обычно. Переплетает пальцы. Размыкает губы.


 — Эй, — привлекает внимание, и тогда Канеки сосредотачивается на словах больше, чем на чужом лице. — О чем ты думаешь?


 — Когда ты улыбаешься, у меня ноги подгибаются, — губы дрожат, и улыбка у Канеки какая-то вымученная. Но искренняя.


 — В какой дурацкой книге ты это нашёл? — Хиде смеётся. Смеётся, как всегда.

А потом подносит их сцепленные ладони к лицу и целует чужие костяшки. Так просто и привычно, как будто для него это обычное дело.


Планеты у Канеки в голове взрываются.

Примечание

пусть хотя бы тут все будет хорошо