Ничего не окружало машину, свет оставил её в прежнем одиночестве, какое было вчера. Может быть, только несколько листиков упало, оставив за собою голую ветвь, пусть я не видел, может, посветлело, приняло привычный вид с разными красками, приняло душ под лучами солнца, уже ничуть не красного, не ядовитого. Погоня за погодой листьев этого утра будто приостановилась, и они вновь затормозили на стадии летнего, вечноживого, с тем же воздухом, самым приятным, самым любимым, зеленым от юности, от свежести, кропотливым. И деревья уже не зубы кровожадного. Погода поставила себя на паузу, всё словно сократилось, свернулось в бумажный самолетик и полетело, опасно, над шипящими волнами неподвижных луж и надо мной.  Автомобиль почти стал маленькой душной картонной коробочкой, уменьшающейся еще сильнее с движением каждым. Наверное, я бы задохнулся, проспал бы еще несколько минут. Всё молило бы о пощаде, сжимаясь, нехотя сломаться, взорваться от давления. Изумительно всё, крохотно всё, да сама планета уменьшилась, полетела футбольным мячиком в сети стадионного рыбака, а откуда он появился и что за футболисты вне планеты шатались по просторам космическим, неистово ругаясь – за гранью чьего-либо понимая. Быть может, это те самые, бородатые, вроде, несуществующие вовсе… Это я знал смутно.

И где я пиджак оставил? Наверное, я надеялся, что всё же отправился домой, и жена вот-вот позовет завтракать, как обычно: крепкий черный чай, заварившийся, возможно, еще вчера – жутко вредный, а остальное неважно. Но ноги выпрямить — невозможно, невозможно расправить руки, потянуться, сделать лежачую зарядку под «раз-два, три-четыре», как же я буду здоровым, как же потеряю сонливость? Всё, черт, летит, лишь утренний гул проснувшихся людей, их автомобилей… Посмотрите, дорогие какие все, важные какие! Между всем столетняя борьба цвета, неба и горизонта, расправившего крылья, тоже пробудилась. Световое лезвие протаранило стекло, попадая в глаза.

Я щурил лицо, может, назло солнцу, назло небу и слегка  сиял макушкой, ловил ею эти лучи. Нет, не забавно это. Просто дурью маялся, говоря по-человечески.

Осень бабочкой порхала по свободам, закрываясь крыльями, плела полетом линии, своей траекторией печатала буквы в облаках. Падали лучи сквозь стекло мне на лицо, падали листья, но зеленело всё кругом, радостно кружась в этой неведомой счастьем карусели, бесконечно масштабной, бесконечно работающей. Я забыл, каково чувствовать что-то, кроме своей работы, и теперь по душе кралось странное ощущение, будто ничего никогда я больше в жизни не видел, не видел ни одного дерева, ни одного трамвая, режущего серый горизонт, ни одного облачка, не мыслил никогда так, как мыслю сейчас. Что-то пришло из детства, какой-то навык смотреть на всё так по-глупому, так иррационально, так мечтательно, какими были мысли дураков-поэтов. Но я же не такой, нет! Просто не выспался, верно? Восприятие всё ломало так, как не ломало никогда. Вот я и подошел к самому противному чувству, да черт его возьми. 

Позади автомобиля лес, трава густела, шевелилась ветром, щекотала воздух, какая бы песчинка в него ни попала, желтая, твердая. Дорогой делились два мира – мир людей, светившийся в ночи, и мир без сожалений и зова в него – мир деревьев, но грязный, прокисший в стеклянных бутылках и пластиковых белых пакетах. Постоянство мрака и зловонных минорных нот, доносившихся самыми черными, пропитанными пылью ветрами, парестезией проходившимися по моим рукам, утомляло. Навек была дана очевидная невозможность бытия за лесами, пугающими, плетущимися узорами, обнимающими всё грязными нитями, скользящими по глазам, почти что вырезая часть от них, дабы изучить. Земля раскрасилась грозным веянием космически бесконечных крошек от частей кожи и разорванных пакетиков с тухлой грязной водицей. Это место окуталось запахами серой и тесной клетки. Навсегда ты в ней – птица, кудахчущая в сторону неба. Даже плотные темно-карие глаза пропускали пейзажи. Мы утонули в густой жидкости и облепились отвратительными комками протухшей еды и хвостами червей. Различные упаковки от дешевых сигарет, точно чешуя обреченной на жесточайшую смерть рыбы, обхватили часть слоя этих сырых, смиренных со всем дорог.

Я лишь, среди всего хаоса, данного людьми на войне с этим царством, продолжал просто сидеть, выжидая очередной поворот стрелки на часах, как бы напрягая и торопя ее взглядом. Пиджак всё еще висел, сжимая плечи и прожигаясь под лобовым стек…

— Эй! – кто-то внезапно крикнул из травы, или это сова решила пошутить над и без того утомленным и странным сознанием.

После десяти секунд молчания трава захохотала шелестом, а из-под нее, будто воскресая, показалась девушка. Встав, она дала увидеть себя полностью: лицо её было странным, потрясающим, покрытым отпечатками красных укусов или румянца, но была в этом и некая прелесть, круглые мягкие черты лица, очень выделяющийся нос, милый, бледненький, а длинные русые волосы выглядели небрежными, запачканными и падали на спину толстыми спутанными нитями. На ней по колено висело темно-синее старое платье, как для дома, выглядевшее некрасивой, сильно растянутой футболкой. С шеи аккуратно свисал серый шарф, кокетливо подергиваясь при каждом движении. И природный фон угасал за силуэтом этим, небрежным и грубым. Она казалась противником залесной гармонии. Казалось, незначительный образ единственного человека сможет изменить эмоции неба, солнца и земли. Впрочем, это не так важно, пока затихающая сонливость всё больше и больше хотела вывалиться из рамок. Ну, запомните уже: я не выспался. Не обращайте внимания, или… обращайте и спасите! Да, кто меня знает, это…

— У тебя под колесом моя вещь, — произнесла она грубоватым, но и мягким тоном.

…совершенно неважно, если никто не слышит меня, сопящего в своей же наглой душонке. Ах, насчет неё? Под колесом только грязь и мусор из бычков.

Тогда она подошла ко мне, вся неухоженная, да и еще низенькая, даже слишком. Перед низкими людьми я чувствую себя очень неловко, мне кажется, что они боятся меня, возвышенного такого, журавлика, а потом узнают, кем являюсь на самом деле, внутри – в самом деле маленьким и хилым.  Наклонившись к машине, девушка достала из-под колеса, как саблю, тонкий незаметный шприц, не боясь, держала это отвратительное медицинское орудие, Её лицо, оказавшись ближе, показалось не таким милым и хрупким: сильнее выделились морщинки и царапины на щеках, тоже противных, чернее казалась пыль, и брови смотрелись двумя тонкими длиннохвостыми червями, стремящимися заползти в ее серые глаза и выжрать из зрения все силы и способности.

— Да, спасибо, — сказала, встряхнув головой и задержавшись около таксиста еще на несколько секунд, изучая.

Девушка вновь скрылась, потащив за собой чуждое чувство жалости или какой-то неприязни к этому лесу. Либо от желания спать, либо потанцевать хотя бы, вообразив себе, что именно так и выглядит зарядка, всё стало плыть перед глазами, перед самим миром. Он стал еще грязнее, как уголок сбора мусора и всего, что в этой жизни могло стать хуже, чем он, чем смерти слабых зверей. Этому никто не может найти объяснения. Противное медицинское орудие.

Главный двигатель моего дня, как и прошлого – работа, время которой уже подходило. Примерно девять часов утра, бледно-зеленое солнце... Автомобиль вновь заревел, я уже, солдатик, находился в своем привычном и самом удобном положении, всё доведено до бессознательного подчинения своим рукам и мыслям: вот заказ только что принял, вот уже в дороге, дверь открывается, сзади садится неизвестный. Вся жизнь перематывается, сколько бы часов ни приходилось торчать в этом месте, хотя машина всё равно была чем-то родным и приятным для человека, всю вечность играющегося только с ее ключами, — для меня. Всё забывается, всё, что было до, просто выходит из головы, и я сидел здесь первый раз, руки касались руля, в глазах лишь дорога и машины, их фары, светящие сквозь рассеяность, которая заплела меня в этих тупых узлах. Я не мог, не мог понять, почему где-то что-то давило на меня, в меня. Я же сильный человек, и никогда ничего не было другим, только маленькие детали. Всё забывалось. Вот я сел в машину, вот я кого-то везу, но автоматизм мой какой-то сбит что ли? Наверное, опять просто не выспался… Какой позор!

Несмотря ни на что, день будто снова пошел по дороге той, по коей всю жизнь катился каждый.

— С вами что-то не так, — вдруг заговорил пассажир, не дождавшись начала диалога от меня.

Рассмотреть бы его лицо, увидеть бы глаза его, посмотреть бы, кто смеет это говорить. Я в порядке.

— Я в порядке.

— А я нет. Вам скоро будет хорошо, а я не в порядке. Опять работа с глупыми детьми в школе. Которая в Беллетристическом, знаете… эта…

— Знаю.

— Вы видели, что там сейчас происходит на площади?

— Нет, я только слышал, что там снова стреляют и кидаются ножами за свои стишки. Эта резня до сих пор идет?

— Да.

— Это очень страшно и глупо.

— Там ужасные, глупые люди. Я их даже боюсь, — его голос переполнен эмоциями, фальшивыми и комичными. А как он неуклюже моргал, так же осознанно.

Он пытался жестикулировать, но это выходило как-то не по-человечески, неуклюже и слишком осознанно. Он сам странный такой, слегка упитанный, а руки тонкие, да и щеки вполне хорошенькие. Ни души — есть тело.

— Бывшая школа искусств, верно?

— Конечно, вы знаете… «Бывшая», — усмехнулся он, изобразив лицом удивленное презрение или что-то такое, чего я разобрать не смог, — там еще танцульки репетируют и тратят время на пятьсот страниц выдумок и пошлостей всяких. А потом удивляются, откуда дураков столько развелось. А еще, как мне говорили, там стоит огромный энциклопедический литературный словарь на около тысячи страниц.

— А зачем же вам туда?

— Я преподаватель. Но не подумайте! По химии. Пригласили меня в эту школу провести лекцию. Страшное дело…

— Хорошее дело, но вы аккуратнее. С ножами и всем этим.

— Поганые белки.

Следует рассказать, да? Жителей Беллетристического района шутливо называли «белками», коверкая слово как угодно.  Все худшее начинается с Беллетристического района. Именно тут скопился карнавал эмоций и нескончаемых огней от праздности парада бессмертных буквенных рядов. Колоны выстроились по линейке и возвысились, ласкаясь об лучи уходящего от мира солнца. Стокгольмский синдром: все ненавидели, презирали это место, полное чужих страданий, зачастую просто несуществующих, порой вообще невыносимых от их горечи и пьяной страсти, но именно в том-то вдохновении и задыхались типичные люди и люди пугающие, до сих пор нуждающиеся в бумаге и карандашах, в каких-то красках, даже при тривиальном существовании фотокамер. Первые, подобные простому таксисту, мне, приходили туда послушать речей оскверненных нытиков и романтиков, чтобы осознать, что с их жизнью не так плохо, а вторые – быть теми нытиками и романтиками. Не знаю, существовала ли в этом какая-то радость, какая-то воодушевляющая атмосфера, но Беллетристический район представлялся чем-то отдаленным от обычного нашего мира, с обычной тухлой серой Москвой, обреченной на вечные тяготы современной, возвышенной жизни. Этот город хотя бы жизни стоил, в отличие от сплошных рабочих провинций, где нет ни намека на существование культуры – в том-то и их великолепие, лаконичность, изящность. Я бы сам хотел жить в провинции.

— Хорошо, безумцев мало осталось, — снова начал пассажир, — но придурки всё с провинций валят, сколько ни пытайся, правительство, перекрыть им дорогу. Не сидится придуркам на месте, не сидится!

Я слушал такие недовольства, пожалуй, всю свою осознанную жизнь водителя, оттого обсуждение районов оказывалось каждый раз неприятным, как наизусть знал о ненависти каждого отдельного гражданина, но чем помогут мои «уродливые» карие глаза и чудаковатый пиджак на гвоздях в  спине?

— Вы, конечно, правы, но я-то дорогой живу, и меня не особо интересует, что находится за пределами моей машины. Лишь бы не приставали.

— Вы, должно быть, очень правильный и разумный человек. Лев, не замечали, что ваш мир словно что-то настигает? Всё так зелено и свежо. Даже не так насыщено всё.

— Не так ярко, — мог лишь вздохнул в ответ.

От его молчания неловкость сожрала голоса. Каждый понял, что лучше не говорить.

Как-то гнусно, опечаленно всё, и никто не знает, куда себя девать сейчас. Что происходит, когда глаза закрываются и покой обретает обертку совершенно непривычного, неприятного и однотонного? Глаза не могли сосредоточиться на всем мире, на всем, что окружает даже в этой чертовой коробочке невнушительных размеров. Один цвет запечатывал глаза, не давая красочному, миру выплеснуть все свои эмоции, ассоциациями пройтись по нервишкам и подкрепить воспоминания запахами прошлого. Все эти функции мозга, заставляющие многих рыдать, от скуки разбрасывая по миру, словно пластик, по крошечным частичкам раздражителей времени и бессонных ночей. Прелести от прошлого ограничены, крылья ранее вечно порхавшей, вечно веющей в воздухе тоски о лучших временах, обрезаны лезвием неизвестного. Когда предоставляется лишь один цвет для изображения мира, что всегда соединял в себе не только материальное, но и мысли и чувства каждого отдельно взятого человека. Но один ли я вижу эти перемены так навязчиво, а пассажиры видят моими глазами, либо весь мир перенастроил свои чудесные механизмы?

Зеленый цвет светофора, зеленые машины и необычайно зеленая трава и деревья в осень. Вода, сиявшая за окраиной, стала болотисто-яркой, а лучи, проникавшие под купол манящего свежестью царства, в падении на землю теряли свою желтую теплоту и золотистый свет, любивший людские щеки. И изначально не сказать, что зеленый – тот самый, ядовитый и кислый, в нем определенно есть магически притягивающая или хитрая нить, связывающая меня и этот мир. Но терялись лишь прошлые цели, цвета уходили с закрепленными к ним воспоминаниями, что в какой-то мере уничтожало прошлое, в коем, как известно, живет каждый человек. Может быть, суть этого изменения в мире заключается в избавлении людей от пережитков прошлого, исцеление от злосчастной культуры и искусства? Но если людям неподвластна природа, значит, это, все же, проблема отдельно взятого человека?

Раздалось шипение, звон, и, наконец, еле слышная сквозь посторонние звуки дикторская речь. Пассажир, от неприятной минуты молчания опечаленный, включил радио. Ему явно не хватало людей в жизни, и он уставился в старую магнитолу, будто в поисках владельца внезапно зазвучавшего голоса: «Сегодня скончался курсант военного училища города…» — он тут же отключил радио в изумленном страхе перед новостями. Тогда молчание вновь продолжилось, и лицо этого человека кипело в страсти сказать очередную речь об этом мире или о ненависти к Беллетристическому району.

Он закипел:

— Нет! Всё! Лев, остановите машину, прошу, вам нужен другой пассажир. Возьмите деньги, — он кинул на переднее сидение гораздо больше денег, чем требовалось, и с ужасом вышел из машины, — ищите меня в библиотеке.

«Наверное, от школы подтупился мозг. Везет мне на безумцев, хоть и сам уже в такие гожусь» — мог ответить я, но, взглянув на зеленый мир, бывший чуть ранее и синим, и белым, и красным, промолчал. Не знаю, стоит ли останавливаться на этой стезе таксиста, гадкого знакомства со всеми людьми этого города.

Я поехал по Новому району, самому чистому и самому дальнему от географического центра. В городе улицы казались пылью, песчинками в одной большой незначительной дымке вокруг догорающей сигареты. Дорога, паутиной обхватила почти каждый уголок, обвела почти каждую незначительную пылинку, создавая иллюзию единого целого, пока одни районы терялись, мелкие, ненужные поддавались предначертанной судьбе нищих людей с нищими головами на плечах, другие выделялись, становились в каком-то смысле самостоятельными, центральными для ближайших мелких районов.  Я имею в виду, что никогда не было равных, всегда мы, столичные, создавали напряжение между районами, я имею в виду… Один огромный город с людьми, любящими друг друга и свою родину в масштабах обширнее, чем пределы его жилища, — утопия. Нет, это же очевидно, здесь слишком тесно, слишком много всяких… Да, дураков. Была даже  своя холодная гражданская война между Беллетристическим, со своими «белками», лицемерами, ума лишенными и приезжими, и Новым, где не было места лишнему слову или звуку, где движение происходило равномерно, стабильно и спокойно. Таков был город, прекрасный, но с лишними детальками, колющими ноги. Так получилось, что я поселился в районе, не принадлежавшем ни к одному центру, в промежуточном месте, соединяющем две стороны в один город.

Я вновь останавливаюсь и, как обычно, будто перематывая пленку жизни: еду, новый пассажир, любопытные глаза, знающие, что это, должно быть, последняя встреча.

— Здравствуй, победитель, — дверь открыл человек весьма зажатый и молодой.

За плечами его висел пустой черный рюкзак, а половина лица скрывалась под навесом капюшона. Томный взгляд, сверкающий сквозь тень, длинные ногти и красные ладони. От него веяло холодом с улицы. А еще в нем было что-то такое… он похож на мертвого засохшего червя, к которому бы сам я никогда не подошел, никогда бы не наступил и никогда бы, знаете, не притронулся бы даже.

— Вам в Беллетристический, полагаю?

Да, выглядел он, как человек, готовый вонзиться своими клыками в мою шею, чтобы отведать желанием работать здесь, сидеть в этой грязной машинке. Мои мысли позволяют делать слишком много, но только у себя в голове, мешая прутьями металлической клетки, мешая высокими бетонными стенами, мешая осознанием ничтожности карт.

— Чего это вдруг? Нет, конечно, — фыркнул он в ответ, — вот отмечен адрес, — указал он на карте.

Тучи на небе сгущались и сжимались друг к другу, старясь упасть грозным свинцовым туманом на чирикающие окна с застолицами перьев и стеклянного расцветающего воя лепестков. Давно прах просочился сквозь упакованные в спокойствие ветви, и далее страх понемногу окутывал пространство. Ни единого звука, ни тихого сопения.

— Кажется, кто-то умер, — вдруг сказал этот червяк-пассажир.

На лобовое стекло жирной кляксой упала пушистая серокрылая бабочка.

— Не страшно, — ответил я.

Тогда зазвучало постукивающее лопотание, серокрылые пушистые бабочки с черными огромными глазами в боли и жажде стали падать, точно черный снег. Лобовое стекло стало пятнистым от их трупов. Что-то в природе нарушилось, и бабочки не видели мира так же, как и я, они насытили список смертей и разлились бесшумным грохотом по автомобилю. Падают-падают-падают.

— Что происходит?

Я никогда не испытывал сильной жалости к насекомым, но внезапно почувствовал ужас, настигавший все в большей и большей степени, окутывая его, словно простыней, до самого горла. Их количество заставило захватить свое дыхание и почувствовать их трупными пятнами по гортани, пушистые.

— Они сдохли, тебе видно, надеюсь?

— Я вижу, но…

— Тогда не спрашивай, — в его голосе чувствовалась противная издевка.

Серые, черные и зеленые бабочки продолжали падать дождем, помирая в собственной стае.

Я не мог выдерживать этот стук по стеклу, осознать, что стучит это  смерть. Конечно, я включил дворники, но в мыслях мелькало что-то… лиричное, загадочное от внезапно надвинувшейся в сознании волны странного кошмара. Отчего могло произойти такое? Почему умирают бабочки, почему падают на мою машину? Мир стал темнее не только от измазанных стекол, мешавших взглянуть на чисто-серую дорогу. Что-то, казалось, изнутри, из ядра планеты, прорывалось через мантию и земную кору, чтобы наконец-то выплеснуть энергию на человеческие души или хотя бы на невинного таксиста, уже давно измученного самим же собой и нескончаемыми пассажирами.

— Знаешь, не только бабочки могут сдохнуть… — начал пассажир, освобождая темные угольные волосы от капюшона, — все умирают, и это очевидно.

Наряду с трупами насекомых, как это вытерпеть, скажете?

— Я не могу понять вас. Какого дьявола вы говорите со мной, если сам я даже ни слова не сказал, почему вам всем так не молчится? Я без ваших слов видел, –ответил я.

— А какого дьявола ты грубишь клиенту?

— Заткнись, Белка поганая.

— Ты же умрешь, почему ты так реагируешь на вопрос о бабочках?

— Ты хочешь пофилософствовать? Отправляйся домой и не мешай жить людям своими мыслями.

— Смерть не философия. Процесс. Происходящий.

— Видимо, с вами?

— Видимо, с вами.

Неизвестно, что было в голове человека с капюшоном, его сознание двигало нечто, кидаясь шепотом и неугомонным порханием с настроения иронизировать к настроению ненавидеть.

—А замечали ли вы, — с явной издевкой в голосе произносит он, — что ваш мир словно что-то настигает?

Резкий тормоз. Рывок вперед.

—Выходи из машины! – признаюсь, я никогда не повышал так голос, тем более на своих клиентов, тем более в любимой машине, но чувствовал, как глаза мои горели бледно-красным, горели, скрывая карий цвет, и ничто не управляло ими, включая самосознание и контроль. Включая самосознание и контроль.

— Ты просто так же сдохнешь. Я раскрываю все карты, это нечестно, да, но все уже это знают.

— Сейчас же выйди из машины, ненормальный. Присоединяйся к этим насекомым.

— Все уже знают, что ты сдохнешь.

Он смотрел на меня с презрением, и глаза его наливались то ли алкогольной желтизной, то ли старым до отвала желе, идущим чрез костную коробочку, прожигая в ней по дыре. Я бы оторвал руль, взбесившись окончательно, но не смог бы потом, в трезвом рассудке, простить себе подобный всплеск эмоций.

— Сдохнешь!

Он смотрел еще презрительнее. И любая попытка произнести хоть что-то в ответ, даже самое безобидное, сжигалась так, словно звуки высыпали сквозь зубы и били об ясное пламя сегодняшних дней. Поэтому я молчал и глядел глупо и бессознательно в глупую и бессознательную точку в его очернившимся лбу.

И неприятно, глаза мои, противные, карие, невольно начали тонуть в собственных слезах, и утопленники эти лишь тряслись в ощущении безумного и неестественного, чего ранее никогда не видели. Лицо красное, голос мертвый, руки каменные. Больно. Мир тускнел, я тускнел.

— Прощай, — неизвестный вышел из машины, и его тут же схватила пустота, заставив резко исчезнуть в её объятиях.

Всё покрывается черной блевотой. Скрывается за пустотой, тает. Я серьезно! Мир исчезает в глазах, затуманивается. Теряется  из вида трава зеленая и машина. Испарились. Перед пустотой поплыли образы, и не странные вовсе… я видел их! Наверное. Иглы колкие и шеи огромных лебедей: тонкие белые шеи тянутся к несуществующему небу, и грохочет лапами всемирный пожар, открывающийся бутоном за горизонтом. Тень. Тень еще раз. Солдаты и хор.  Я вижу шагающих в ряд по пустоте солдат, таких зелененьких, точно кузнечики да богомолы, благородные и ровные. Лошади проносятся мимо крупным, панорамой растянувшимся пятном, и шеи... Шеи лебедей тянутся к телу моему, щекоча. В их перьях самозванцы и обидчики, проходящие испытания тревоги и невыносимой, о, невыносимой и горькой болтовни. Нет вкуса, но именно эта горечь, некая соленость, что хвостами дергает за язык, вызывает невидимое кровоизлияние вокруг людских тел. Всё тянут солдаты ногу. Ещё раз. Движение машин. И опять шеи. И ногу тянут снова. Невыносимо черно. Нет, я серьезно! Мир опустел, почернел! Черна ли пустота? А темнота? Я не вижу ничего, кроме лебедей и хрупких шей, и солдат, тянущих ноги, зеленых и славных.

"Я упал!" — крикнул незнакомый ребенок из-под тела гигантского лебедя. Всё проносилось, и солдаты, снова потянув ногу, упали и рассыпались по воздуху. Упали и рассыпались. Куда же они, куда?

И снова пустота сожрала (но не белая), смела лебединые шеи и траектории путей копытами. Рассыпавшиеся солдаты восстали и принялись умирать, наигранно и бесчувственно ложась и корчась от подставной боли, поглощающей из масштабных подвигов их силы. Толпами начали появляться люди, мозаикой застилая бесконечное пространство. Они звонко шумели стонами и криками от боли, от страданий.

"Не умирай, пожалуйста, не умирай!" — закричал чей-то рыдающий женский голос.

Образ прояснился. В пустоте появлялись еще силуэты людей, лежащих, вялых, бледных и рядом сидящих и ревущих, изворачивающихся в крике от беспощадно настигающей смерти.

«Почему мир так… так не справедлив!» — снова кричит кто-то уже другим голосом.

«Мой мир такой яркий!» — крикнул кто-то скрипучим басом.

Тела продолжали появляться толпой, и белый шум экрана всё больше приближался к ушам. Он шипел, как сломанный телевизор и ломал слух, ломал пространство кругом. Я находился среди всего безумия, всего неостанавливающегося сумасшествия, где словно поток смертей — одна за другой; где новые голоса, кричащие, чтобы спасти труп, чтобы проникнуть в его душу и вытащить из этого нарастающего ада. Я просто продолжал наблюдать, пока глаза всё больше становились карими, всё больше заполнялись водой, наливались, как рюмки, звенели хрусталиками капель, стекающих по неровному лицу.

Пустота, будто стол крошками от хлеба, заполнилась людьми: это холодные тела трупов и их родные, рыдающие, красные, ядовитые.

«За какие грехи, Господи, за что?»

«Ненавижу! Ненавижу этого урода! Кто это сделал с тобой!? Прости, Боже, прости!»

«Это сон, это сон, пожалуйста, не умирай!»

Крики проносились неразборчивыми голосами, смешанными с другими, порывистыми, нетерпимыми. Смерть – страшнейшая трагедия живых. И она кружилась смерчем, в коем я встал в центре и не мог освободиться, вырваться от безумия, настигнувшего так внезапно и уже, честно, не помню отчего. И серьезно! Я не вижу!

Вода потекла по щекам, я и не пытался думать, мозги погрузились во тьму бесконечных мучений, вырывающих с меня последнее живое. Казалось, что я замкнут в этом круговороте. Оставалось лишь закрыть лицо руками, пытаться упасть низко к невидимой земле, почти зарываясь. Мерзость. Продолжало ворочаться, продолжали шеи лебедей. Но какой-то внезапный крик, по-особенному выделяющийся среди шума низкий мужской голос:

«Беги!»

Я встаю с колен.

«Беги! Ты вырвешься с этого центра!»

Я разгоняюсь, а люди проносятся перед глазами полупрозрачными смазанными фигурами.

«Быстрее, Лев, быстрее!»

Я бежал, а ноги путались, не успевая за телом, словно в цепях, ускорялся, пока лицо облегалось пленкой колющей оболочки странного ветра. Темнота-темнота-темнота! Лишь бы не слиться с этим потоком смертей, лишь бы не слиться, так я доверился голосу. Только ноги задевало что-то, чего не могли увидеть глаза, но нужно бежать.

«Черт возьми!» - женский голос.

Чьи-то руки вдруг резко толкнули меня, больно ударив по животу. И я завалился в эту, казалось, бескрайнюю бездну, упал. Внезапное и протяжное гудение, звук стали… Поезд!

— Что ты, черт возьми, делаешь? – снова этот голос.

Перед глазами начинает вырисовываться привычный мир, такой яркий, обретать краски и заполонять пустоту. Зеленая трава с крупными желтинками – старыми листьями. Кажется, что это небо, а это… Это… Нос, а точнее целая шея поезда только что промчалась с тупым ревом, таким смешным и… Я ничего не понимал. Лишь лежал напротив поезда, запыхался.

— Ну и куда ты несешься, идиотина?

Шум поезда всё еще грохочет. Я лежу на траве, уставившись в ноги. Синее уродливое платье, запачканные волосы – снова она, снова та незнакомка с орудием своим. Глаза её блестели и краснели. Своих же я не видел, но отвернулся, чтобы та не заметила их гадкий, скорее всего, всё так же карий цвет, что мог измениться на не менее противный и страшный цвет – красный, кровавый, алый.

— Что? – произнес я в этом спокойном, вялом состоянии, кое готово было просто остыть в безмятежности, только б телу научиться мыслить.

— Что? – нервно переспросила она, — ты бежал прямо на поезд, спрашиваешь?

— Что?

— Ты же тот таксист?

— Я? Да.

Рев поезда оборвался и наконец-то я услышал небо, услышал шелест травы и отчетливо разбирал свои и её слова. Только гудение продолжалось где-то в мозгу, вибрируя в извилинах и передавая неприятное ощущение, будто железная дорога была выстроена прямо по моему спинному мозгу.

— Ты не понял, что произошло? – она взяла мою холодную ладонь, начиная крутить и осматривать, — что ты видел?

— Что ты делаешь?

Ее руки тут же отпустили ладонь, и своими серо-голубыми глазами она испуганно глянула в мои глаза, чуть повернувши лицо. Бледная кожа сверкала на заходящем солнце, и эти русые нити, свисавшие с ее головы, заблестели яркими лучами мандаринового.

— Так, ладно, извини. Что ты видел, пока бежал?

— Я бежал? – я думал, что лишь сон охватил ноги и челюсти от недосыпа, правдоподобный и не имеющий четких границ, словно реальность мгновенно, но, к тому же, и плавно    перекатила сквозь все измерения и перехватила канат всех мыслей и материального мира, воспроизводившегося в голове.

— Я даже не могла подумать, что такой человек, как ты, сможет бежать так быстро.

Она говорила, пробиваясь через шепот, что вытеснялся из всего сущего в мои уши, поэтому приглушенный голос казался приятным и очень надежным, правильным, единственным положительным в этом сборище туч.

— Не знаю, просто всё исчезло… И появились какие-то люди. Они умирали у меня на глазах, а я что-то почувствовал внутри себя и… видимо, побежал? Я не думал, что во сне можно бежать.

— Во сне? Идиот?

— Я точно спал. Хотя не помню, чтобы засыпал. Если честно. Я весь день будто сплю. Или весь день как под чем-то… Или… Я же кого-то подвозил, но я не помню. Возможно, это тоже еще одна часть сна.

Девушка слушала меня, но её поток мыслей происходил словно как-то по-другому, я видел, не по-человечески. Багрово-белые просветы из-под горизонта заставляли отвлекаться, вспоминать о том, что есть дом, где стены толстые и мощные, где заборчик из неровных дощечек столетнего строя, где желейный суп, до сих пор холодный и до сих пор недоеденный еще с прошлого месяца. Тарелка где-то леденеет, и где-то руки дрожат в беспокойстве о том, куда пропал этот неугомонный, влюбленный в свой пиджак человек. Жена моя, где-то дома, давно уже трагично смотрящая в лицо стеснительного солнца, краснеющего и прячущегося, теперь смотрит в окно с унынием ослабевающим, пока дымка от её сигареты билась об потолок и сливалась с капюшоном пыли. Её руки, давно не бывали нежными, давно были искалечены жизнью и работой в школьной столовой. И я помнил — я так и не доехал домой, и вот вторая ночь, врасплох застигнутая странными обстоятельствами сна. Но где же желание вернуться?

— Ты… Ты сейчас собираешься ехать? – вздрогнув, спросила незнакомка, будто протиснувшись в толпе, через гул и болтовню, внезапно.

— Я не знаю. Я хочу домой, но мне в последнее время не хочется двигаться назад, что ли?

— Да, понимаю.

Я на несколько секунд застыл, в голове что-то щелкнуло и пришло осознание, выдвинулось из запретного ящика:

— Получается, я чуть не умер?

— Ну, почти, но, это, — она чуть усмехнулась, нервно, но искренне, — это не совсем так. Наверное, не совсем.

Солнце уже совсем быстро катилось за горизонт, сменяясь темнотой и яркой-яркой луной при сияющих звездах. Кожа начала пощипывать от укусов из травы, а ветер залетал своим непоседливым воем под пиджак и водолазку. Застрекотала ночь, повыходили ночные насекомые и захватили часть воздуха, в поисках света летающих кругом.

— Меня зовут Октябрина, но обычно меня называют Рин,— она по-доброму протянула руку все еще сидящему на земле таксисту, как застрявшему в ловушке. Я, не воспитанный истинным джентльменом, принял её руку, не стыдясь, и поднялся.

— Меня зовут Лев.