Внутри Верлена не было ничего. Чёрное — нет, лишённое света — ничто наполняло его тяжёлое тело, оплетая мышцы, и ползло по горлу. Оно кричало; вскипало, бурля; раздирало грудную клетку, желая выйти наружу, и отнимало воздух — потому что сингулярность в воздухе не нуждалась. Это была первозданная, превосходящая все формы жизни сила. И эта сила была запечатана в нём.
У Верлена не было воспоминаний — лишь отпечатки реальности, неравномерные, искусственные слепки, которых никогда не должно было существовать. Он презирал их с жалостью снежной лавины, затопившей зелёный луг. Как стихия, раздирающая доски домов, притаившихся в чистом поле.
Воспоминания были у людей, а он человеком не был. У Верлена не было дома — Франция, гнилая земля, никогда не была ему домом. Франция была тюрьмой — затхлой, зловонной клеткой, раскалёнными прутьями пожирающей его плоть. В ней не нашлось бы ни одного человека, который ещё желал бы ему добра.
Верлен не чувствовал ничего. Как не чувствует зверь, вцепляясь в свою добычу и удирая в лес.
Но боже, как же он ненавидел!
Ненависть клубилась и валила наружу как дым. Она оседала копотью на руках, застилала глаза слезами, но ничто не могло спасти его от неё.
И когда Гуивр разверз свою страшную пасть — она взмыла под тучи и сожрала грозное небо.
Сингулярность поглотила его, и ничто растеклось вовне.
Пусть бы эту проклятую землю правда сожгло дотла. Разбередило сотней изломов и затопило горем. Может быть, проглотив целый мир, Гуивр наконец смог бы закрыть глаза и найти себе место в чернеющей пустоте. В одиноком разрушенном мире, где одиноким было бы всё: руины антично высоких, застеклённых зданий; вагоны, сошедшие с рельсов; залитые кровью лоскуты чьих-то слабых тел.
Где ещё он бы мог найти себе колыбель?
Верлен умирал. Это было правильно. Больше не было тела — искусной подделки, выдающей в нём человека. Рождённый — нет, выброшенный в этот мир — зазря, он не боялся смерти. И лишь сожаления ещё были отчётливо ярки.
У сожалений был болезненный цвет лица. Они приходили, когда у него не оставалось мыслей. И все они неизменно вели его к Рембо.
Верлен сожалел. Он сожалел о многом: о том, что выстрелил в спину (и о том, что попал ему в руку); о том, что не затерялся в подземных туннелях раньше; о том, что вернулся, хотя, чтоб умереть, было вовсе не обязательно проделывать этот путь. Но больше всего он сожалел о другом.
Рембо остался с ним. Списанным образом, усталою складкой век, крепкими нитями спрятанного корсета. Руками в карманах пальто, за твёрдой спиной, в его густых волосах — он остался, как будто у Верлена было право помнить его таким.
Уж лучше бы он запомнился горсткою пепла. Обожжённой моралью. Разорванной в клочья плотью. Всем, чем угодно, но не попытками придать его жизни смысл.
Он всегда говорил: «Это радость — быть здесь с тобой».
Верлен надеялся, что это была ложь.
Будь это правдой — всё до последней строчки, рассекающей тонкую линию мягко сжатых губ; глубокий смешок; непрямое касанье рук... господи боже, зачем же ему тогда жить?
— Вот и ты, — отозвался голос, и боль хлынула внутрь, вытеснив пустоту.
Верлен застонал. Он чувствовал, как мучительно сжались мышцы вокруг его костей. Свет хлынул в глаза нестерпимым потоком, и мир прорезался нечёткими очертаниями. Что за чёрт? Сингулярность должна была уничтожить его, раздробить на части, выплюнуть горсткой атомов из змеиной пасти. Но тело, с которым он успел распрощаться, вернулось, чтобы подарить ему несколько мучительных минут на этой никчёмной земле.
— Я ждал тебя здесь, Верлен, — кольнуло где-то сверху и нырнуло ближе, накрывая тенью, прежде чем он нашёл в себе силы распахнуть глаза.
Почудилось, точно, в закатном мареве бреда. Не могло же и в самом деле?..
Рембо сидел, склонившись над ним, и его рука, схваченная перчаткой, мягко чертила овал, убирая налипшие пряди. В усталых глазах, вдавленных в кожу тяжёлой прорезью век, отражалась скупая нежность.
Верлен покачнулся, пытаясь уйти от пальцев, но наткнулся спиной на груду камней и издал резкий хрип.
— Что за чёрт? Я думал, ты умер, — выталкивая слова, неверяще выдал он.
— Фокус с исчезновением, — с кривой усмешкой, потонувшей на кончиках губ, ответил Рембо и неловко взмахнул руками. — Та-да?
Верлен закашлял кровью. Лицо Рембо помрачнело, осунулось под неправильным светом искажённых пространств, и торчащая из земли арматура показалась ему крестом. Что ж, ну и пусть. Верлен бы без лишней жалости отдал своё последнее желание ему, если бы это значило, что они с ним квиты. Пусть бы он посмеялся. Или плюнул в лицо. Лучше бы — сразу пулей, из того револьвера, которым был ранен девять лет назад.
Но Рембо не смеялся.
— Я пришёл извиниться, — произнёс Рембо и коснулся груди раскрытой ладонью, будто хотел отмерить, сколько ещё выдержит его сердце.
— Ты издеваешься?.. — мазнул затравленный взгляд, и Верлен захотел рассмеяться сам.
Но Рембо надавил сильнее: дрогнули брови, разделились тяжёлой складкой, и глаза сверкнули — непримиримо, строго.
— Не говори, — предупредил и, помолчав, вздохнул.
Открыл глаза — уставшие, разбитые, безжизненные глаза, в которых больше не осталось никакого смысла. Дрогнул ноздрями в зябком смешке. Попытался улыбнуться снова — слабо и ломано, но всё ещё так тепло, что от отчаяния захотелось плакать.
— Вот ты какой, «Король убийц», — сморгнув с ресниц печаль, прошептал Рембо, — Поль Верлен.
Может быть, ему стоило что-то сказать. Перебить. Умереть — в конце-то уж концов. Но он промолчал, и в этом была его большая ошибка.
— Я скучал, — выдохнул Рембо, и этого хватило, чтобы Верлен наконец-то посмотрел в ответ. — Не так-то просто найти в Японии фото шпиона французской разведки, знаешь. На это ушло время. Несколько лет я боялся, что не вспомню твоё лицо. Это радость — быть здесь с тобой, — мягко напомнил он. — Пусть даже так. Прости, что приходится делать это.
Верлен хотел дёрнуть бровью. Спросить его: «Что?» Перекричать: «Нет же, стой, я думал, ты здесь, чтобы меня убить!» Дотянуться до его руки: может быть, чтобы скинуть её и испуганно вжаться в землю, может быть, чтобы крепче сжать — чёрт возьми, какое сейчас было дело?
Но у Рембо были другие планы.
Его пальцы сжались, натянув рубашку, и зажглись равномерным светом. Преграда возникла из ниоткуда. Надавив на грудную клетку, красный куб проник внутрь и сомкнулся вокруг гаснущего тепла.
— Считай это моим подарком, — с тяжестью падая в сторону, улыбнулся он. — С днём рождения, Поль.
Нет. Как же... Нет!
Верлен с силой перевернулся на бок, следя, как Рембо съезжает по каменным плитам и ложится в пыль. Тело решило отозваться болью (будто её было мало!), и выдох отдался колючим уколом, впившись в плоть ребром. Кровь снова стремилась к пальцам, и малый круг отдавался в висках невыносимым гамом.
Эта мысль заставила его распахнуть глаза.
Он больше не умирал.
Отвести глаза от Рембо уже было поздно. Он не дышал: не трогались губы, не ходили плечи, не шевелилась грудь, запахнутая протёртым плащом. Он гас, как дрожащая свечка сражаясь с порывом ветра, но всё ещё смотрел. Это было его желанием — последним желанием, прежде чем он рассеется на фотоны: он хотел навсегда запечатлеть Верлена на сетчатке глаз.
В конце концов, он исчез.
Касанье руки небрежно упало в складки. Сжало рукав, перехватив у локтя, до боли в дрожащих пальцах, и провалилось в воздух. Глотку скребло сотней глухих «прости». И впервые Верлен подумал, сможет ли сам вспомнить лицо Рембо.
В глазах плыло и рябило. И не было разницы, виной сингулярность или бессмысленный, сентиментальный всплеск.
Сердце билось, сжимаясь под силой багровеющих граней куба. Всё было кончено.
Гуивр был повержен.