Глава 1. Тьма

На улице было холодно. Падавший снег таял, не долетая до макушки Рылеева каких-то сантиметров. Впереди маячили светящиеся тёплым бело-жёлтым окна Академии.

Я натягивал шарф на нос, безуспешно пытаясь не отморозить пальцы; перчатки я благополучно забыл в комнате. Всю дорогу до крыльца с красивой широкой лестницей, пока Кондратий пинал ногами снег и странно косился на меня, но молчал, я бесцельно разглядывал небо; снежный скрип наших шагов был нестройным и мне нестерпимо хотелось заговорить, чтобы перебить повисшее между нами молчание. Кондратий опередил меня:

– Серёж, – тихо начал он, как только мы вошли в Академию и за нами захлопнулись массивные двери. – Если бы у тебя была возможность изменить что-то в своей жизни, стал бы ты что-то менять или оставил бы как есть?

В холле было тихо и безлюдно. Был поздний вечер, близилось время отбоя. У Рылеева от мороза истерично-неровно раскраснелись нос и щеки; мне хотелось стереть этот румянец с его белого лица, нажать холодными пальцами на его тёплые щёки, почувствовать их мягкость и податливость, и запрятать этот клок зимы где-то между слов, жестов и дней.

Мы с Кондратием медленно поднимались на свой этаж, то и дело останавливаясь, чтобы переброситься парой слов со спешившими вниз знакомыми. На лестнице нас чуть не сбили, пронесшись мимо, кажется, Миша с Петей, наверняка опять потерявшие своих благоверных. "Миш, каток!", крикнул я им вслед, не уверенный, что меня услышали. Эти двое точно были на катке.

Магистрантам поздние прогулки не воспрещались, поэтому после девяти-десяти вечера в определённых местах, в том числе и на улице, где-нибудь в парковой зоне или у катка, который заливали каждую зиму, бывало людно и даже шумно.

Небо за окном постепенно стало чернично-чёрным. По верхушкам елей, которые чернели шпилями далеко-далеко за парком, серым нечто полз то ли туман, то ли рыхлые облака. Зима в этом году выдалась снежная: снег валил крупными хлопьями, устилая внутренний дворик и дорожки между корпусами, зализывая оставленные кем-то следы.

Рылеев стянул перчатки и сделал неопределённый жест рукой и я почувствовал плотную волну тепла, на миг накрывшую меня с головы до ног.

– Спасибо. Нет; я много о чём сожалею, кое-что бы возможно и изменил, но ответ нет. Я бы оставил как есть, – я перевёл взгляд на Кондратия. Тот не смотрел на меня и всё щёлкал застёжкой своего плаща. – Иначе не стал бы собой.

Как и все гениальные люди Кондратий был немного странный и кое в чём даже ебанутый, любил поговорить на самые неожиданные темы и задать вопросы, обдумывая ответ на которые, можно было почти физически почувствовать беспросветность: как сквозит той самой русской тоской, загоняющей то ли в экзистенциальный кризис, то ли в около-депрессивное состояние. Рылеев умел бить вопросами точно в цель, филигранно подбирать слова для каждого – я одновременно любил и ненавидел его за это, за эту его способность всего несколькими словами надавить на больное. Кондратий был слишком проницателен, но порой до безумного слеп. Я никогда не мог понять, как в нём уживаются эти две крайности.

Мы вошли на свой этаж и Кондратий снова повёл рукой, на этот раз приглушая лампы в коридоре. Я беззлобно хмыкнул: Кондратию лучше всех не только из нашей небольшой компании, но из всего отделения удавалась чистая (он колдовал без кольца) и невербальная мануальная магия. Один раз он даже позволил увидеть её, и я до сих пор помню ту эфемерную и легкую дымчатую субстанцию, которая бегала у Кондратия по рукам, переливалась в ладонях, искрила на кончиках пальцев и светилась снежно-белым.

Рылеев никак не объяснил цвет; он в принципе ничего не объяснял – просто обронил, что показывает один раз. Визуализировать свою магию кроме Кондратия, кстати, никто в Академии не мог.

– Этого-то я и боюсь. Сделать или не сделать что-то, но так и не стать собой.

В молчании мы прошли через общую комнату блока, больше похожую на огромный зал, разделённый на секции, по пути здороваясь с одногруппниками. Кто-то дописывал работу для сдачи, кто-то отрабатывал защиту, кто-то отдыхал у камина, а кто-то тонул в кресле-мешке с книгой в руках.

Мы поднялись в нашу комнату; заперев дверь и повесив плащ на вешалку, Кондратий отвернулся к своей кровати и принялся шарить по ящикам прикроватной тумбочки. Я не стал лезть с расспросами, хотя мне очень хотелось услышать ответ Кондратия на его же вопрос, но я решил – захочет, сам расскажет.

Мы переоделись – и всё в молчании. Я продолжал думать. Когда Рылеев повернулся, я заметил две вещи: что он надел кольцо и что мороз с его щёк уже сошёл.

– С ним привычнее и спокойнее, сам понимаешь, – заметив мой взгляд, Кондратий виновато улыбнулся; он чуть поглаживал серебристый ободок кольца. Носил он его на среднем пальце правой руки и имел дурацкую привычку постоянно его крутить.

– Кондраш, у тебя что-то случилось? Ты всю неделю какой-то задумчивый и грустный, – я закатал рукава домашнего свитшота и вопросительно глянул на него. Такие вопросы в лоб были у нас и между нами обычным делом, а вот спроси у Рылеева подобное кто-то другой – сразу же получил бы сглаз, тоже в лоб.

– Да нет, всё как обычно.

– Кондраш, вот не начинай, а. Я знаю тебя почти всю жизнь. Ты всю неделю сам не свой. Выкладывай, – если кто-то не из нашей компании назвал бы его Кондрашей, то тоже получил бы в лоб если не порчу, то заговор на что-нибудь очень нехорошее.

– Я обязательно расскажу. Только позже. Сейчас не могу.

Рылеев завернулся в свою любимую рубашку, подманил книгу и забился в кресло. Оно стояло почти в углу, напротив его кровати. Моя была у противоположной стены – слишком близко к его и слишком далеко одновременно. Кондратий сидел тихо, изредка шелестя страницами.

В этом году нам выделили комнату на двоих: просторную и светлую, окнами выходящую во внутренний дворик. С седьмого этажа было хорошо видно парковую зону, змейки вечнозелёных изгородей и крышу спорткомплекса; вдалеке, за стадионом, к которому как раз примыкал спорткомплекс, виднелись верхушки чёрных елей. Я вздохнул; потом улёгся на кровать поверх покрывала и уставился в потолок.

Статус старосты (в этом году повязку с отличительным знаком получил не только Кондратий, но и кое-кто из наших друзей; сам я носил эту повязку вот уже как два года), конечно, давал свои преимущества; самыми любимыми у меня были – комнаты на одного или на двоих (можно было даже выбрать себе соседа, чем я не преминул воспользоваться, зазвав Кондратия к себе и выбив нам комнату побольше и получше) и неограниченный доступ к библиотеке и её архивам (Кондратий был в восторге и на выходных постоянно зависал в подвальных помещениях по несколько часов).

Рылеев как раз читал одну из "архивных" книг. Цветом обложка походила на лежалое сено, которым были усыпаны полы в конюшнях спорткомплекса, а за возраст книги я говорить не решался.

Я любил вещи с историей, в детстве даже собирал марки, отклеивая их от писем и бережно засовывая каждую в альбом – и чтобы у каждой обязательно была своя история, приключения, жизнь в миниатюре; если марки были новенькими, покупными, то историю им я придумывал сам. Позже, при переезде в Петербург, мой маленький альбом где-то затерялся, да и письма в моей семье больше никто не писал.

Кондратий тоже любил вещи с историей, но отчего-то больше всего тяготел именно к книгам.

– Ты уже спать? Приглушить свет?

– Ещё нет. Как хочешь, – идеально выбеленный потолок плыл перед глазами статичной картинкой. Я чувствовал, что Кондратий смотрит на меня, но не спешил поворачиваться к нему. Потом он отвёл взгляд и я украдкой посмотрел на него, успев заметить, как он двинул пальцами. От этого движения свет съёжился и комната погрузилась в полумрак.

Из окна на пол лились ленты чёрного света, разбиваясь и дробясь о кровати и кресло. У Кондратия на ладони тягуче медленно, будто в замедленной съёмке, вился сгусток света, рассеивая вокруг себя мягкие тускло-белые лучи, которые высвечивали Кондратию половину лица и книгу. В этот момент, осторожно повернув голову (так, чтобы меня не заметили) и наблюдая за ним как зачарованный, я в полной мере почувствовал всю его силу. Лицо Рылеева, разбитое отсветами, казалось мне неимоверно далёким и чужим; а он как ни в чем не бывало шелестел страницами, по-прежнему забившись в кресло.

Хотелось подойти и отобрать у него это, казалось, напускное спокойствие, эту бесячую невозмутимость, эту святую безмятежность, которыми он закрывался по вечерам, устроившись где-нибудь в углу. Сидя по углам, он всё равно занимал собой всё пространство, постоянно перетягивал взгляд на себя – сам того не зная и не замечая. Мне отчаянно хотелось перестать смотреть, но взгляд примагничивался сам и я каждый раз не мог ничего сделать.

– Серёж, громко думаешь.

– Прости.

Кондратий поднял глаза от книги и улыбнулся, как улыбаются люди, вспомнившие что-то хорошее, но давно утерянное – одними уголками губ, мягко, с почти болезненной нежностью. Он не смотрел на меня, но я знал, что эта улыбка предназначалась мне. Я утонул во внезапно затянувшейся секунде.

Сюда, – Рылеев поманил со своей тумбочки другую книгу и она прыгнула ему в руки. Мягкое свечение колыхнулось, медленно успокоившись.

В голове у меня был бардак, мысли вились и смешивались, беспорядочно цепляясь одна за другую. Я больше не задавал вопросов, только всё обдумывал брошенное будто неохотно "сейчас не могу". Не то чтобы между нами были секреты, но я справедливо полагал, что у всех должно быть личное пространство, вещи, о которых хотелось бы умолчать даже лучшему другу и, возможно, парочка скелетов в шкафу. Не то чтобы между нами были секреты, отнюдь. Мы всего лишь негласно давали друг другу право быть готовыми для разговора – мы, кажется, всегда были, но никогда не говорили. Ни будучи в гимназии, ни в Академии, никогда.

Я не запомнил, как уснул; в полудрёме почувствовал лишь проскользнувшую надо мной чёрную тень и окончательно провалился в сон.