Когда ее находят, она может только выть и мычать.
Она бездумно хватается за искалеченную шею мертвого единорога, смотрит на людей вокруг и шумно дышит, вздрагивая и всхлипывая. Ей холодно, очень холодно — она обнажена, и роса морозит ее ноги — но не стыдно, оттого, что, как и у всякого животного, у нее нет понимания наготы.
Люди говорят вокруг нее, но их слова, шумящие в голове, никак не складываются в смыслы, оставаясь набором звуков. Она озирается, напуганная и растерянная, и кто-то укрывает ее потрёпанным плащом.
Путь до самой деревни запоминается ей смутно — грязью и лужами, по которым так хочется ударить ступней; деревья расступаются неохотно, словно остроухие все так же не хотят отпускать ее от себя, и на жалкое мгновение она хочет снова завопить, предупреждая о несуществующей опасности.
Но молчит.
***
Когда ее приводят к лекарке, она почти умеет ходить. Ноги ещё слабы и пытаются подвести ее на каждый шаг, а спотыкается она на каждый третий — но это хоть какие-то подвижки в возвращении к разуму.
— Нон, — слышит она и откладывает это слово в голове.
Лекарка вытирает руки от травяных настоев чистой тряпицей и осторожно поворачивает ее голову направо и налево. Она о чем-то говорит с нашедшими ее охотниками, но, как и раньше, никакие слова их не становятся чем-то большим, чем странной тарабарщиной. Ей остаётся стоять, и это мучительно тяжело для кого-то, кто столько времени провел парализованным на жёсткой кушетке, будучи подопытной крысой.
— Рыб-ка, — вдруг говорит лекарка, настойчиво глядя ей в глаза и улыбаясь. — Рыбка.
— Г’об. Ка, — выдавливает она через силу, пытаясь вспомнить, как вообще устроено горло и как выдавить из него речь вместо крика или воя. Лекарка кивает, довольная.
С ней пытаются говорить, но она не понимает ничего — и охотники, повздыхав, оставляют ее в доме знахарки. Ей становится страшно, и, подобно зверю, она забирается в самый темный угол, уцепившись в залатанный плащ и озираясь вокруг дикими глазами. Она хочет видеть все, хочет замечать все, что может хоть попытаться навредить ей, но в конце концов не выдерживает и засыпает, утомленная.
***
В первый раз у нее получается понять другого человека лишь спустя два месяца.
Ее разум начинает привыкать к самому понятию имени, и ей становится ясно, что Нон — это и есть имя знахарки, а Рыбкой зовут ее саму. Произносить ни одно из имен она не рискует — язык ей совершенно не подчиняется и выворачивает звуки как ему угодно — но повторяет их про себя, гоняя по кругу.
Знахарка часто говорит с ней, и однажды какая-то деталь встаёт на место:
— …в Аретузе я не училась, но кое-что могу, — улыбается Нон, заваривая чай на двоих. Многих же усилий ей стоило научить Рыбку, разучившуюся нормально двигать пальцами, держать чашку и столовые приборы. Остаётся научить держать не целым кулаком.
— Аг’туз, — произносит она растерянно, пытается сказать что-то, но язык своевольничает. — Авет! Уз!
Нон смотрит на нее поощрительно, и Рыбка пытается снова:
— Аг’е… Ту. За.
— Правильно, — говорит Нон, как и множество раз до этого, и слово остается сидеть в груди Рыбки нагретым камешком около сердца.
***
Спустя ещё полторы недели она разбирает большинство слов.
Нон говорит, что она не дурочка вроде храмовых и не дикарка — ее голова попросту забыла многие вещи, но то, что было выучено, всегда можно вспомнить. Она заставляет Рыбку по несколько часов в день вразнобой составлять простые предложения, выговаривать буквы, сгибать пальцы. Какие-то движения рук Рыбка вспоминает сама, и отчего-то уверена, что они слишком опасны. Когда Нон просит повторить их, она отчаянно мотает головой.
— Скажи словами, — настаивает Нон. Она поджимает губы и с трудом произносит:
— Не… ха. Не-ха. Чу.
Нон кивает, удовлетворенная. На пугающих Рыбку жестах она не настаивает.
Обломки памяти мечутся в ее голове, бессвязные и глупые. Рыбка пытается поймать их за хвосты, заставить стоять смирно, но от попыток лишь страшно болит голова. Если бы она могла, она бы рассказала Нон то, что помнит — однако ее язык все ещё не подчиняется ей в должной мере, да и слов слишком мало, до боли недостаточно.
Именно из-за этого она вновь забивается в угол и плачет, обняв колени.
Так ее и находит Нон — и садится рядом, гладя по голове.
***
Спустя полгода она почти разумна, почти — потому что слишком сильно порой звериное желание спрятаться, упасть на землю прямо посреди улицы или разрыдаться, когда не успеваешь понять, что именно говорит человек напротив. Однако она умеет выговаривать все буквы, складывает их в слова и вполне неплохо формулирует предложения.
Нон часто смотрит на нее странно, но ничего не говорит.
Рыбку это настораживает.
Однажды они собирают травы в лесу и натыкаются на эльфского охотника — он лишь кивает им, проходя мимо, однако Рыбка впадает в глубокий ступор. Есть что-то знакомое в самой ситуации, есть что-то странное в криво выложенных осколках ее памяти, и она бездумно подбирает лежащий неподалеку камень со скошенным краем.
Часть ее хочет наброситься на эльфа и убить — та часть, которая до сих пор трясется от одних звуков иной речи, которая помнит боль, оставшуюся шрамами по всему телу; Рыбка сдерживает ее как может.
— Рыбка? — с тревогой зовёт Нон, и она медленно качает головой:
— Нет. Не так.
Она не уверена, что ещё сказать. Она даже не знает, что связано именно с этим эльфом и лесом — но оставляет себе камень в надежде припомнить.
***
— Елена, — говорит она как-то, успев ухватить одну из многих мыслей за скользкий хвост. — Меня зовут Елена.
— Вспомнила? — Нон улыбается облегчённо. Она пожимает плечами:
— Какие-то части встают правильно. Другие лежат. Это сложно.
— Что-то ещё?
— Аретуза. Я там училась.
— Так ты чародейка? — в голосе Нон слышно откровенно сомнение, и Елена неуверенно пожимает плечами:
— Не знаю. Кажется.
Их разговор повисает в воздухе неосязаемым туманом, не особенно страшным, но неуютным. Нон молчит куда чаще, чем обычно, и, наверное, Елена должна бы бояться и думать о побеге, но весь ее страх уже истрачен до последней капли; да и идти ей некуда и незачем, а потому приходится доверять Нон.
Она не хочет об этом думать, но, наверное, будь Нон эльфкой, Елена давно убила бы ее.
Их дни текут неспешно и неторопливо — до того момента, как Елена, замерев на улице, не вслушивается в звон кузнечного молота и не вспоминает самое важное.