Мы вернулись домой к завтраку, как раз тогда, когда было пора звонить маме. Перед самым моим носом упал кусок штукатурки. Человек нахмурился:
— Тоже мне, устроили скандал. А ну-ка цыц всем!
«Ох-х-х», — сказал пылесос и присмирел. Радио переключилось на «Джаз FM» и сделалось нейтрально тихим; телевизор мигнул и ослеп на единственный глаз, махнув на прощание сонным лицом ведущего. Квартира протяжно охнула и окончательно перестала дрожать. Лишь вода в ванной все продолжала шуметь. Пол превратился в одну сплошную лужу, в ней в наскоро сварганенном кораблике с ложкой вместо весла плыла человечность. Я умудрилась ее снова обронить, и в спешке даже не превратилась в бесчеловека. Завидев нас, человечность радостно запрыгала и протянула руки, чтобы я скорее спрятала ее к себе обратно в карман. Бедная, уже привыкшая.
Мы закрыли окна, собрали разбитую посуду, которую полки в припадке паники разроняли на кухонный линолеум. И через пару часов уборки все встало на свои места, а Человек огорчился:
— Недальнозоркая, — вздыхал он на меня шумно. — Я ей про счастье.
Я пыталась его убедить, что в покосившейся квартире и в мокрых тапках — очень неплохо, что тут нам тоже будет счастье. Я уговаривала его, а затем и себя. Скоро это стало моей второй работой — искать поводы для радости в повседневной жизни: в чашке чая, в лишней конфете, в той же сонной человечности, в радио; в метро, на работе, на потрескавшемся асфальте, в оголившихся кронах деревьев, за шкафом и в супе. И чтобы ничего не забыть и не обсчитаться, записывала все в тетрадку. В итоге за пару недель непрерывной охоты нашлось сто двадцать причин для улыбки, пятьдесят восемь — для ухмылки, тридцать три — для смеха и пятнадцать — для хохота с прыжками на одной ноге и радостным повизгиванием. Всего двести двадцать шесть.
— В общем, я пришла к выводу, что я более чем счастлива.
Человек считал мой подход формалистским и кощунственным:
— Счастье — не сахар и молоко, его нельзя измерить ни в килограммах, ни в литрах.
Но я все равно была счастлива, вместо продуктов приносила домой хорошие новости или приподнятое настроение, едва помещавшееся в дверном проеме. Делала так не из вредности, просто мне нравилось делиться добычей с Человеком, тот это понимал, поэтому и сердился несильно.
— Хлеба бы купила, — иногда приговаривал он и шел в магазин сам.
Один раз я привела с собой воздушный шарик на веревочке. Мне стало его жалко, на улице холодно и темно, а он такой синий, такой шарик.
Его-то Человек как находку оценил:
— Хороший, в хозяйстве пригодится, — и тут же куда-то спрятал.
Уж не знаю, чем полезен в быту шарик, хотя он определенно приятен. Двести двадцать семь.
— Я счастлива.
Человек ко всему привык, но, когда я притащила вместо обещанной колбасы Радость, присел от изумления. Признаться, изумился не он один.
Радость сидела в моей сумке, завернувшись в шарф, и шуршала оберткой от колбасы. Маленькая и тощая, Радость оказалась лишь на пару сантиметров выше моей человечности, зато у нее были невероятно большие глаза, ими она смотрела на меня, на Человека и на прихожую без всякого интереса, как на одно сплошное недоразумение. Еще у нее на физиономии был курносый нос, широкий рот, чумазые щеки с ямочками и очень значительные брови, ими Радость на всех осуждающе хмурилась ровно с того момента, как дожевала хвостик от колбасы. Снег осел на немытых космах густой сединой, что с детскими чертами рождало гремучее сочетание убогого сиротства. Где-то по бокам в зарослях волос предположительно торчали уши, их Радость чесала исключительно ногами.
— Ее ветром, наверное, задуло к тебе в сумку, — предположил Человек. — Смотри, какая тощая. Ей положено в спячку впадать до Нового Года, там мандарины, салаты, но у нее, видать, режим сбился. Вот и мается.
Я с растерянностью наблюдала, как Радость настороженно ходила по комнатам, принюхивалась и облизывалась. Свернула в сторону кухни.
— Так она и до холодильника доберется. Уноси-ка ее отсюда, — заволновался Человек.
—Куда? На улицу? Но там же…
— Я помню, темно и страшно, — отмахнулся. — Но это не шарик, ее кормить надо, ухаживать. И вообще нельзя, чтобы Радость доставалась одной тебе. Не жадничай!
Радость подошла ко мне и потерлась о ногу. Точно было сложно сказать, она так поблагодарила за колбасу или просто вытерлась о штанину новых брюк, но мне сделалось совсем грустно. Завидев это, Человек обреченно махнул рукой:
— Ладно, пусть живет.
Но в доме ей жилось слишком страшно, Радость боялась всего. Совсем «всего». Ее пугали звуки радио, выключенный телевизор, даже веник. Она морщилась, взвизгивала и карабкалась на меня, обхватывала шею и уже оттуда шипела на всех и вся. И согнать ее с моих плеч было невозможно, а я и не пыталась, так хотя бы наступала долгожданная тишина. Радость путала мне волосы, щипала за нос и просила есть.
— Она не ест, она прямо лопает, — вздыхал Человек. — На нее не напасешься.
Единственное место, в котором Радости было нестрашно — это холодильник. Она там помещалась совершенно свободно, гулять могла, а главное, есть. Глядя на то, как Радость весело уплетала сосиски, я снова обрадовалась. Двести двадцать восемь.
— Ну, теперь-то я точно счастлива.
Лежа в кровати слушала не только то, как ворочался Человек, но и умиротворенное чавканье из кухни, я засыпала с удовольствием. Еще меня теперь вдвоем приходили проверять ночью: первый раз — привычный, мало ли, пока сплю, опять уменьшусь, исчезну или чего-нибудь не того подумаю. А второй раз — потребовать открыть банку, налить молока или просто посидеть, почавкать рядом. И каждый раз, когда я просыпалась, шла в ванную или на кухню, за мной неслась Радость, к Человеку она относилась с явным подозрением. Еду из рук брала, но сама в руки не давалась ни при каких обстоятельствах.
«Еще привыкнут», — думала я.
Еды, конечно, приходилось покупать в три раза больше, и все, что я покупала, улетучивалось молниеносно, еще Радость начала расти. Как ни странно, не вширь, а ввысь. Человек продолжал старательно не замечать возникавшие неудобства, а Радость вообще не любила изъясняться словами, для этого были крики, шипение или мычание, и я ее понимала: «унеси», «принеси», «уходи», «останься», покорми». Сытая и уже освоившаяся Радость переставала бояться: загнала под ванну несчастный веник, довела радио до икоты, — и чем меньше она боялась, тем больше ела, а чем больше она ела, тем быстрее она росла.
Внезапно Радость перестала помещаться в холодильник. Она вообще перестала помещаться куда бы то ни было. Скоро в шарфе ей стало ходить неприлично, а вся моя одежда ей оказалась мала. Кое-как на нее налезло бабушкино длинное платье. Шарф перестал быть одеждой, сделался украшением и накидывался на острые плечи небрежным взмахом руки. Радость не казалась больше жалобной или сколько-нибудь трогательной, хоть и оставалась по-прежнему босоногой и лохматой. Я пробовала ее облагородить, тем же платьем, к шее привязала какой-то нелепый бантик. Попробовала расчесать ей волосы, но она так завопила, что мне самой захотелось спрятаться вслед за веником, и тогда я первый раз испугалась Радости. Думала, мало ли, вдруг это временно? Вдруг пройдет?
Но Радость росла и никуда не спешила уходить. В холодильнике ей сделалось невыносимо тесно, а главное, скучно. Отныне она была со мной всегда, и каждый раз, когда я просыпалась, шла в ванную или на кухню, меня преследовала Радость. А по ночам она садилась рядом со мной на кровать, замирала пыхтящей тенью и все смотрела, смотрела…
Единственным укрытием оставалась работа. Я пропадала на ней целые дни напролет, а возвращалась домой медленно и неохотно, окольными путями. Человек волновался, звонил, но больше дворника, собак и врагов пугала собственная Радость, а она злобствовала, свирепела, топала ногами. Загоняла в комнату, садилась перед дверью и сторожила. Человек больше не мог ко мне подойти, человечность пряталась или прикидывалась мертвой, со мной вообще никто больше не мог разговаривать, кроме Радости. Она снова и снова хватала за руки, за нос, за пуговицы с кофты, ерошила волосы и требовала еды.
Я хотела сбежать, не к морю и чайкам, не в бескрайнее поле, а просто, куда глаза глядят, и удалось мне это сегодня утром: сделала вид, что собираюсь вынести мусор, а сама быстро натянула ботинки и вылетела пулей из квартиры. В голову еще не пришло ни одной толковой мысли, а я уже скакала по лестнице в пальто поверх пижамы. Перепрыгивала через три-четыре ступеньки, и чувствовала спиной, как зверела и выла за дверью Радость.
Выпала из подъезда и, не разбирая дороги, побежала прочь. Мне слышался сзади страшный грохот, чудилось, что земля уходит из-под ног, что за мной гонятся, что меня вот-вот поймают, схватят и сделают, чего доброго, снова радостной, счастливой, и я, зажав уши и стиснув зубы, старалась не сбавлять темпа и не оборачиваться.
Время ползло неохотно, утро никак не могло наступить целиком. Дома сгущались подслеповатой толпой камня. Они вели, подталкивали, заманивали в подворотни и закоулки.
Я промочила ботинки, а ноги глупо пружинили и подкашивались. Да я и сама никуда больше не хотела. Без шапки и шарфа сделалось враз устало и зябко, осеннее пальто категорически отказывалось греть. Мне подумалось, что лучше б я побыла немного бесчеловечной, тогда бы получилось забиться в щель и спрятаться, вместо того, чтобы наматывать круги по городу и скрываться в чужих дворах. Мысль поистине преступная, за нее и обидеться можно. Но моя человечность тряслась у меня за пазухой, наш побег утомил ее, а сил терзаться совестью самостоятельно во мне не осталось. Все они ушли на страх, такой большой и страшный страх.
И, честно, если не в щель, то куда-нибудь спрятаться очень хотелось. С головой, с руками, чтобы целиком. И я нашла себе коробку, довольно-таки чистую, кусок доски, какую-то палку, все это был мой новый дом. Я прикрыла картонную «дверь», уперлась головой в потолок. Как сумела, завернулась в пальто и продолжила бояться, может, уже не так воодушевленно, но зато искренне и с толком.
— Вот теперь-то я счастлива, — призналась самой себе и добавила. — Наконец-то.
Ветер дул в мои новые стены, холодно щекотал замерзшие колени и пальцы. Я полусидела или полулежала, в общем, полубыла в своем убежище еще долго, и все это время на улице было темно, словно уже, кроме этого полусумрака, ничего мне не полагалось. Человечность иногда принималась чихать и ворочаться, разбавляя ощущение полного одиночества.
И тут ко мне постучались, я упала грудью на дверь и прислушалась.
— Спишь?— спросил Человек
— Сплю.
— Не спишь, раз разговариваешь.
— А я во сне разговариваю.
Человек сел рядом и аккуратно заглянул внутрь:
— Хороший дом, но у нас же лучше, — он немного помолчал. — Может, пойдем?
— Я счастлива, — пробубнила я тихо. — Я и здесь счастлива.
— Ах, ну, если счастлива, — улыбнулся он в ответ, но уходить не стал.
Человечность вынырнула из-под моей пижамы и радостно перелезла к Человеку в карман, я собралась упрекнуть ее в неверности, но потом решила, что как хозяйка я — скверная, ношу домой всякую гадость, которая растет, пугает веники и объедает всех других членов семьи.
— А ты как узнал, где меня искать?
— Он привел, — отозвался Человек.
За его плечом появился воздушный шарик.
— А он как узнал? — удивилась я.
— Ему тебя жалко стало, — объяснил Человек, шарик как будто кивнул. — Вот и нашел, — и подмигнул. — Двести двадцать девять?
— Нет, просто шарик. Полезный.
Человек одобрительно закивал:
— Очень полезный. Ладно, пошли, а то простудишься.
Мы побрели домой: довольный Человек, задремавшая человечность, синий шарик и я, — так спокойно и медленно, как бывает лишь в детстве. Дома расступались, ветер бессильно рычал и фыркал, а продрогшие голуби бестолково охали и колготились вокруг нас. Человек вел меня за руку, как и полагается вести недальнозорких. Он не отчитывал, не попрекал, а просто шел рядом уверенно и гордо, и я с удовольствием подстраивалась под его размашистый шаг, перепрыгивала сугробы и скользила по гололеду. Никто за нами больше не гнался, не выл в спину и не порывался схватить.
Страх вернулся, когда нужно было вставлять ключ в дверной замок.
— А вдруг?..
— А вдруг не вдруг? — пожал плечами Человек.
Квартира оказалась перевернута, в этот раз окончательно вверх дном. Да, я действительно обнаружила в квартире дно. Первым влетел шарик, он бесстрашно пролетел по коридору, а я послушно последовала за ним, готовясь к утробному реву или голодному рычанию, но ни на кухне, ни в спальне, ни в ванной я не нашла ничего опасного. В гостиной трясся за опрокинутым шкафом пылесос, он прижался к ноге Человека, обнял его руку шлангом.
— Ты посмотри, такой же, как ты, недальнозоркий, — Человек наклонился к несчастному и насмешливо произнес. — Радость это была, понимаешь? Радоваться надо! Эх, вы.
Пылесос не понимал или просто не верил, а я пошла к груде одежды, что возвышалась в центре комнаты. Внутри, под штанами, рубашками, юбками и простынями, вцепившись в носок, спала Радость. Вид у нее был заплаканный, явно расстроенный, и, что примечательно, ни капли не злой. Она вернулась к размеру месячного котенка и спокойно умещалась на ладони, но даже маленькой Радости мне больше не хотелось. Я достаточно долго была всем и всему рада, счастлива тоже не в меру.
Человек осторожно заглянул мне через плечо:
— В спячку впала, ну, и правильно. Теперь до Нового Года проспит. Можно ее спрятать, скажем, в шкафу.
Мы с пылесосом разом встрепенулись.
— Лучше не надо, — поспешно зашептала я, стараясь не разбудить пригревшийся комок. — В конце концов, не все же мне одной радоваться… Надо и делиться.
Сразу нашлась корзинка, в нее вместе с подушкой, шарфом и носком Радость поместилась целиком. В дорогу я положила ей яблок и колбасы, а Человек написал понятную инструкцию к применению. Шарик подхватил корзину и направился к широко распахнутому окну.
— Ты только ее осторожно неси, — попросила я. — И обязательно чтобы к хорошим.
Тот кивал, пока Человек давал ему какие-то наставления. На секунду я подумала: не унесет, не удержит. Это же целая Радость! Если я с ней не справилась, то и шарик подавно не осилит. На груди заскреблась то ли жадность, то ли жалость, но Человек продолжал объяснять удобный маршрут, звучал уверенно и твердо. Мне оставалось нервно переминаться с ноги на ногу и ждать.
Наконец, шарик оттолкнулся от подоконника и, чуть вздрогнув под весом корзинки, неспешно стал набирать высоту.
— Полетел…
Шарик медленно поплыл по небу, скоро он и вовсе скрылся из виду, растворился в синеющих сумерках и приглушенном шуме далекой автострады, а мы с Человеком все стояли и махали ему вслед, уже безрадостные, но довольные. Человечность смотрела на нас, как на совершенно недальнозорких, и доедала кусок рафинада.