Такемичи здесь нет.

Это не он держит в своих руках остывающее тело Манджиро.

Это не он выплакивает собственные глаза.

Это не он рвёт собственную глотку в рёве полном боли, ярости и скорби.

Это не его пытаются оттащить от тела его пары Наото и другие полицейские.

Такемичи смотрит на них, на себя, как будто он лишь стороний наблюдатель. Будто не его пытаются оттащить от уже не дышащего тела его пары.

(Не его пары; не успел, не решился, опоздал.)

Такемичи должен хотеть впиться в их глотки, должен хотеть выцарапать их глаза, добравшись до черепной коробки когтями, что он и пытается сделать.

Вот только Такемичи всё равно.

Он смотрит на мир, как через мутный осколок, искажающий и размывающий реальность. Смотрит на Наото, пытающегося докричаться до него, на других полицейских пытающихся подойти к нему, видит Дракена застывшего в проходе и смотрящего большими, больными глазами, видит его, из-за всех сил прижимающего к себе единственное, что имеет значение.

Такемичи не чувствует ничего.

Ни холодную мягкость под пальцами там, где он касается чужой кожи. Ни влажную, тёмную, липкую жидкость, пробравшуюся ему под кожу, навсегда застрявшую у него где-то под ногтями. Ни запаха, которым он окутан, забивающим ему ноздри смертью и засушенными цветами с ноткой миндаля.

Смерть Майки, его пары, пахнет слишком красиво.

Такемичи не может даже кричать.

Дракен пробивается среди полицейских, отталкивает Наото и тянется к нему, прикасается, крича, пытаясь докричаться.

Но он лишь рычит.

Такемичи отрешённо смотрит, как он заносит руку с когтями и быстрым, бездумным движением опускает её на лицо Рюгуджи.

Дракен кричит.

Зверь ревёт.

На их руках снова тёплая, горячая кровь.

Такемичи всё равно.

А потом подоспевает медик и, пока он сосреточен на кричащем Кене, всаживает шприц в их плоть.

Мир кружится. Мир распадается. Мир исчезает.

А вместе с ним и Такемичи.

Такемичи открывает глаза вместе с ним.

Белая больничная палата вся в мягких стенах.

Он пытается кинуться на стены, разорвать мягкую плоть, но может лишь дёргаться в своих путах.

Такемичи смотрит на него.

И отрещённо думает, что им, странным образом, идёт смирительная рубашка.

Зверь рычит.

Дверь, также обвитая мягким матерьялом, открывается и к ним входит мужчина в белом халате.

Он что-то говорит.

Такемичи не может его слышать.

Зверь не хочет его слышать.

Он кидается к зашедщему человеку, но на пол пути застывает, задыхаясь.

Мягкий, практически не ощутимый на коже ошейник, не позволяет подойти ближе.

Он рычит ещё громче и сильнее, кажется, раздирая своё, их, его горло.

Потому что в белой пене, исходящей из его рта видны розовые оттенки.

Врач сам подбегает.

Ещё один укол.

Тьма.

И так снова и снова.

Снова и снова.

Пробуждение. Безумие. Меланхолия. Агония. Врач. Нападение. Укол. Тьма.

Пробуждение. Рычание. Боль. Безразличие. Врач. Нападение. Укол. Тьма.

Пробуждение. Ненависть. Страдание. Пустота. Врач. Нападение. Укол. Тьма.

Он рычит с каждым разом всё отчаяние и громче.

А Такемичи всё равно.

Он безучастно смотрит на него, лежащего с пустым взглядом на мягком полу. Какое-то из средств доктора дало эффект.

Мир начинает размываться.

Когда Такемичи открывает глаза а следующий раз, он смотрит на мир из своего тела, посаженный на цепь в смирительной рубашке.

Доктор, не увидев ставшей привычной за эту неделю агрессии, неуверенно подходит ближе и зовёт его по имени.

Такемичи прикрывает глаза.

Ему всё равно.

Он открывает глаза.

Комната выглядит по другому. В ней есть цвета, а не только бездуховный белый, окно, тумбочка, ваза с цветами и кровать, на которой Ханагаки лежит.

Подсолнухи выглядят свежими.

Такемичи смотрит на них несколько мгновений странным рассфокусированным взглядом.

(Такемичи не уверен, что пережил бы если бы вместо них были гортензии.)

Он закрывает глаза.

Сон не приходит.

Он не открывает их.

(Альфа безмолвно лежит, не двигаясь, закрыв глаза.)

Дверь открывается. Слышен шум шагов и знакомый голос.

Запах чуть сгнивших персиков заполняет до этого стерильную комнату.

Его плеча касается рука и только тогда Такемичи открывает глаза.

Комната слегка освещена светом восходящего солнца.

Женщина с коралловыми волосами и заплаканными глазами смотрит на него, говорит что-то дрожащими губами.

Его тело обнимают, прижимают к себе и теперь он может чувствовать, что дрожат не только губы.

К его Альфе кидается Омега, воя прижимаясь, утешая, любя.

Златошёрстный Зверь не реагирует.

Ханагаки не реагирует.

Чужое тело отрывается от его, только дрожащие руки остаются на его плечах, и зовёт его по имени.

Такемичи не отзывается.

(Он больше никогда не отзовётся.)

Он закрывает глаза.

Слышатся всхлипы, другой, мужской, голос и руки, косающиейся его, насильно исчезают. Голос говорит "сестра" и выводит плачущую женщину из комнаты.

Сон не приходит.

Дрожа, маленькое тело отступает и исчезает оставляя Альфу одного.

Он не открывает их.

Дверь распахивается, ударяясь о стену, и комнату заполняют крики.

Такемичи вздрагивает от резко возникшего шума. Потом на его плечо аккуратно ложится тяжёлая рука, и он открывает глаза.

Комнату заполнил запах мокрой сосны, сбежавшего кофе, недельного ливня и перезревших апельсинов.

Перед ним стоят несколько мужчин, один из которых касается его.

Вокруг его Зверя столпились четверо других Альф. Зверь с чёрно-белой мордочкой и грубой шерстью, тыкается своей вытянутой мордой в мохнатую шею, ища запах мяты и солнца и скребя от отчаянья своими длинными когтями по полу. Чуть меньший Зверь с рыже-ореховой расцветкой испуганно вьётся вокруг златошёрстного тела, нервно виляя пушистым хвостом и издавая высокие, панические звуки. Ещё один, стоя на задних лапках, застыл и испуганно смотрел на своего давнего друга, лежащего совсем бездвижно. Маленькие тёмные глазки раскрылись, став комично большими на маленькой, немного вытянутой светлой мордочке. И последний, который громко каркал, тягая самого большого зверя за уши и хвост, летая над ним кругами, без устали используя свои чёрно-белые крылья.

Взгляд Ханагаки на секунду цепляется за малиновый пампадур, прежде чем вернутся к их лицам.

Мужчины что-то нервно и взволновано говорят, их голоса переплетаются и не понять, где нервно, на грани слёз начал тот что в очках, и закончил на высокой ноте, не скрывая подступающей истерики, блондин.

Такемичи слушает.

Но не вслушивается.

Не слышит.

Альфа не реагирует на окружающее его беспокойство.

(В чём смысл, если это не большой рыжий зверь, жавшийся к нему с непрекращаемым урчанием.)

Голоса не утихают.

Они то затихают, переходя на нервный, испуганный, плачущий шёпот, то возвращают себе полную силу, крича, беснуясь, рыдая.

Вместе с голосами меняется и сила руки, державшей его плечо, от лёгкого, почти не ощутимого прикосновения, до крепкой хватки, оставившей на его коже следы полумесяцы.

Такемичи не вздрагивает.

Он не отрывает глаз от знакомых нежно карих радужек.

Он не ищет в них что-то, нет.

Просто это цепляет его взгляд.

(Просто он никогда не мог спокойно отвести взгляд от слёз его друзей.)

Врач, наконец-то, прибегает на их крики.

Их выводят, и они крича во всю глотку обещают вернуться.

Такемичи смотрит им в след.

С цветка подсолнуха опадает первый лепесток.

Звери, окружившие его Альфу, уходят вслед за их людьми.

Альфа не двигается.

Такемичи закрывает глаза.

Сон не приходит.

Он не открывает их.

Дверь открывается практически бесшумно, Такемичи не замечает её. Как и шаги, тихо скользящие дорогой обувью по полу.

Зашедший молчит, смотря на недвижимое тело, как он думает, спящего мужчины и говорит:

– Мне жаль, Мичи.

Ханагаки открывает глаза и бесшумно поворачивает к говорившему голову. Мужчина в дорогом костюме не смотрит на него, а уставился в пол, до побледневших костяшек пальцев сжимая кулаки.

– Я должен был быть быстрее. Я должен был быть умнее. Я должен был сделать это раньше, – его голос – хрип, отзвук голоса слишком уставшего от крика и извинений, способный только шептать. – Мне так жаль, Такемичи...

Из правого глаза выкатывается одинокая слеза и он, приподнимая очки, одним быстрым, раздражённым движением вытирает её.

– Не беспокойся ни о чём. Я обо всём позабочусь. Спи спокойно, – продолжает он по-прежнему не смотря на Ханагаки. Его голос по прежнему – хрип и шёпот, но в нём чувствуется сила обещания.

Мужчина выходит из комнаты так и не одарив Такемичи взглядом.

В его голове возникает вопрос, правда ли его гость не заметил, что он не спит, или так сильно желал, что бы он бы спящим?

Вопрос лениво возникает в его голове и также лениво исчезает, как только взгляд цепляется за ещё один упавщий лепесток.

Уходящее солнце окрасило комнату в оранжевый.

Такемичи закрывает глаза.

В палате ощущается лёгкий запах лака для волос.

Сон приходит.

Альфа недвижен.

Он не открывет их до прихода следующих гостей.

Позже Такемичи просыпается, когда в его палату кто-то заходит тихими, мягкими шагами. Кто-то проверяет капельницу и его температуру и нежным, женским голосом что-то спрашивает у него.

Он не отвечает.

Комнату наполняет слегка ощутимый скорбный цветочный аромат.

(А его сознание убаюкивает грустная птичья песня.)

Люди мелькают перед ним, как расплывчатые воспоминания, знакомые, малознакомые и вовсе незнакомые. Они приходят к нему, говорят, касаются и зачастую плачут.

Такемичи знает, что должен испытывать вину, ведь он причина их слёз.

(Он и мужчина с нежной пустотой во взгляде и самым прекрасным запахом.)

Его палата всегда полнится разными запахами, самыми разными и совершенно несочетающимися, но их всех объеденяет одно.

Абсолютное горе.

Что-то в Такемичи, что, наверное, является самой его сутью тихо звенит в его голове, побуждая открыть глаза, посмотреть на них, коснуться их и сказать, даже если для этого понадобяться все его силы и оставшиеся осколки разбитого сердца: "Мне жаль".

Но оно звучит слишком тихо, а Такемичи здесь слишком нет, чтобы он мог что-то сделать.

В какой-то момент люди перестали приходить так часто как раньше.

Из-за всех сил цепляясь за слова мужчины, пахнущего домашним печеньем, он узнает, что его врач запретил черезмерное посещения его палаты, а также люди с любым оттенком агресиии или сильной скорби к нему не допускаются.

Мужчина говорит это ему с усталой улыбкой и чуть потухшими лавандовыми глазами.

Такемичи весь день чувствовал запах печенья и слёз.

После ввода этих правил его жизнь, имевшая хоть какое-то движение, окончательно превращается в штиль.

(Такемичи хочется выть, ведь он скучает по буре.)

Люди приходят по разу в день. Они пахнут сильной грустью, но как только она превращается в скорбь их уводит одна из медсестёр и открывает окна, выветривая из комнаты все доказательства чужого присутствия.

Подсолнухи давно опали, и вместо них стоят ромашки.

Такемичи наблюдает за их опаданием, не видя разницы.

Так продолжается какое-то время.

Такемичи не считает дни.

Он еле замечает время суток, даже не осознаёт его, оно имеет значение только как краска, только солнце, падающее на опавшие лепестки и меняющее их цвет, здесь имеет значение.

Пока не приходит новый посетитель.

Он даже заходит не как другие.

Шаги остальных были тихими, аккуратными, испуганными. Они боялись за него, волновались, не хотели причинить ещё больше боли, страшились сделать ещё хуже.

Шаги зашедшего были слышны за долго до того, как дверь в палату Ханагаки открылась.

Они гремели в тишине больницы своей силой и чётким ритмом, в который идеально вписался стук удара двери об стену в конце.

И слыша этот громкий, неожиданный звук, кричащий о небезопасности, который так не вписывается в эту белую, лишённую всех запахов палату, что Такемичи впервые за несколько недель вздрагивает.

И смотрит на своего гостя с глазами, в которых хоть что-то, даже если это лишь еле заметное в глубине синих безн непонимание.

Мужчина, распахнувший дверь, смотрит на него откровенно враждебным взглядом.

Светло-карие глаза злобно прищурины, а довольно обычное лицо представляет собой идеальную маску недовольства.

Такемичи смотрит на него с лёгким недоумением.

Этот мужчина в сером пальто, чёрных перчатках и с запахом, который, кажется, жжёт его кожу через воздух, выглядит противоестественно в том мире, который врачи и медсёстры создали ему за всё проведённое в этой палате время.

Мужчина открывает рот и чуть ли не рыча показывает, как ему плевать на этот кропотливо созданный мини-мирок:

– Какого хуя ты тут разлёгся, а?

Такемичи оторопело моргнул.

Брюнет не стал дожидаться, когда до лежачего дойдёт смысл слов, и, за несколько шагов преодолев расстояние от двери до кровати, схватил чёрноволосого за ворот больничной рубашки, резко потянув вверх и заставив синие глаза посмотреть прямо в карие.

Если бы взглядом можно было убивать, Такемичи был уверен, он бы уже превратился в кучку пепла и вылетел в окно.

(И это было первым за всё это время, что он кристально ясно осознал.)

– Тачибана рвёт жопу и не спит неделю, Кисаки похож на ёбанного призрака, а ты тут отдыхаешь? – лицо старшего мужчины было настолько близко к нему, что Такемичи увидел, как лопнули в его глазах капеляры. – Ты не прихуел, Ханагаки?!

Такемичи ещё раз оторопело моргнул.

Альфа раздражённо повёл носом, пытаясь избавиться от этого жгучего запаха.

Мужчина не успокаивается. Его длинные до плеч волосы падают ему на лицо, создавая неровную чёлку, но его взгляд по-прежнему уничижительно устремлён в синие омуты.

Ханагаки смотрит на него не моргая, странным образом боясь отвести взгляд. Он не может вспомнить, кто этот злой мужчина перед ним, но что-то в его нутре, не имеющее ничего общего с внутренним зверем, истерично шепчет, что если он посмеет закрыть глаза или отвести взгляд, эти жилистые руки оторвут ему голову.

Что-то, что можно назвать лишь привычкой и опытом, шепчет, что перед ним надо строить виноватые, полные понимания собственной вины глазки и кивать на все оскорбления, молясь, чтобы с дыханием в конце очередной уничтожительной речи кончился и запал.

– Думаешь, ты бедный и несчастный? Думаешь, можешь отлежаться здесь, пока все рвут жопы, пытаясь найти тех ублюдков, кто сделал это с Сано? – с каждым произнесённым словом его голос становится громче, а хватка только крепче. Такемичи вздрагивает, слыша эту фамилию, его руки начинают дрожать, а взгляд мутнеет, и любой другой, увидев его реакцию, уже бы отпустил его, отошёл и, прошептав ломким голосом извинение, вышел из палаты, унося за собой запах внешнего мира и скорби. Но не этот мужчина. – Так вот, блядь, нет! Заебал лежать и жалеть себя! Вставай и пиздуй, Ханагаки! – а потом его голос становится на полтона тише, и в нём появляется что-то похожее на ту грусть, которую ощущали все посетители палаты Такемичи раньше. – Бабушка бы не хотела видеть тебя таким жалким.

И будто лампочка загорается в его сознании, освещая старые воспоминания.

Молодой мужчина пахнущий больницей так сильно, что, кажется, она заменила его настоящий запах, решивший идти по стопам своей бабушки и стать врачом, являющийся самым устращающим и агрессивным медбратом на свете, чьи пациенты из-за всех сил стараются быть здоровыми, чтобы не попасть в его "заботливые" руки ещё раз.

Мужчина лет тридцати пяти с морщинами от вечной хмурости, постоянно носящий пальто и перчатки, как будто это единственный стиль на свете, который он готов признать. Мужчина, которого он в последний а в последний ли? раз видел на похоронах Юки Савады, когда они кивнули друг другу и разошлись, чтобы больше никогда а никогда ли? не увидеться, и который звонил ему каждый месяц лишь для того, чтобы сказать: "Ещё не сдох? Так держать", – и сбросить.

Тот самый мужчина, грубо державший его сейчас за шиворот и гневно прожигающий саму его душу взглядом и запахом.

Аки Савада.

– ...Аки-сан, – хрипло произнёс Такемичи.

Зачем он это сделал? Хотел ли поздороваться, или это верх снова взяли старые привычки?

Он не знал.

Но чувствовал, что это имя, являющееся частью его первого настоящего, было слишком тяжёлым, чтобы держать его только в уме.

Гнев во взгляде мужчины поубавился, хотя, вполне вероятно, что это был просто визуальный эффект от поднятой брови.

– Да ладно, говорить всё-таки не разучился? А то по словам твоих дружков у меня сложилось впечатление, что язык у тебя напрочь отсох, – хватка, державшая его воротник, исчезла, но Такемичи по-прежнему не мог отвести взгляд от глаз цвета виски. Их обладатель взял стул, стоящий у стены, и сел напротив кровати.

Между ними возникла тишина.

Ни Савада, ни тем более Такемичи не знали о чём поговорить.

Они никогда не были приятелями и даже ради бабушки Юки не пытались притворяться ими.

Он был мелким раздражающим паршивцем, крадущим внимание у единственного родного Аки человека, когда же сам младший Савада был злобным подростком, который ненавидел наглых детей, своих пациентов и человечество в целом.

Единственное, что их объединяло, это любовь к пожилой бете, пекущей лучший лимонный пирог и успокаивающе пахнущей шерстяными свитерами.

Удивительно, но этого хватало, чтобы они не забили друг на друга даже после её смерти.

Мужчина сделал глубокий вдох, прикрыл глаза и устало помял указательным пальцем переносицу.

– Отлежись до конца недели, – спустя минуту, наконец, изрёк он. – В понедельник что б всеми правдами и неправдами убедил врачей, что ты здоров и вменяем, – его чуть хрипловатый, грубый, потерявший с возростом редкую звонкость голос звучал в палате, проникая прямо в мозг Такемичи. Он не знал, почему голос именно этого человека находит путь к его сознанию без всяких преград. – А после тебя припашет Тачибана и ты...

И почему-то его рот без его разрешения отвечает:

– А какой смысл?

Аки застывает.

Такемичи тоже.

Не только из-за тоненького голоска в его подсознании, который начал уже истерично кричать, но и от удивления, как трудно было сформулировать эту мысль и как невозможно было сдержать её.

Пара горящих глаз вновь устремилась на него.

Голосок истошно, на последнем издыхании, завопил.

– Объяснись, – и даже Такемичи было очевидно, что это нихрена не просьба.

Голова Ханагаки впервые за эти недели столь полна мыслями. Это не расплывчатые образы, не счастливые, сводящие с ума, воспоминания и не моменты этого будущего, заставляющие его сердце обливаться кровью.

Это мысли, переносящие его в его двенадцать-тринадцать-четырнадцать-пятнадцать-шестнадцать без всякого чуда, заставляющие его, взрослого мужчину, быстро сооброжать, думать, выдумывать, что же сказать человеку со страшными глазами перед ним.

– О-он-ни мер-ртвы, – язык не слушается. Слова из его рта выходят хриплыми и поломанными на части. – С-сано мер-ртвы... К-какой смысл?..

Савада молчит. Его взгляд и запах по-прежнему прожигают саму душу Такемичи.

Альфа открыввет глаза и тихо скулит, испуганно отползая.

Внутреннюю территорию, пропахшую солнцем и ментолом (где могли бы цвести гортензии и раздаваться прибой океана), заполняет крапива.

– Потому что ты живой.

Она растёт необыкновенно быстро, начавшись с пары ростков, она молниеносно заполняет собой всё доступное пространство.

Альфа, окружённый ею, продолжает отползать, скуля, переходя на истошный вой, понимая, что он не скроется от неё.

– Потому что мрази, которые сделали это с ними, ещё живы и на свободе. Ещё дышут, греются под солнышком и живут.

Не осталось ни одного места свободного от зелённого, жалящего растения. Оно слегка двигает своими листьями и стеблями, хотя в том месте, где оно проростает, не может быть ветра.

Зверь, находящийся в эпицентре этого, где стебли самые толстые, а листья самые размашистые, громогласно воет, взывая к пощаде.

Но листья продолжают тянутся к нему, жаля нежную плоть через мягкую шерсть.

– Потому что теперь всё что ты можешь сделать для них, для того идиота, который любил тебя, и его семьи – это жить и втоптать их убийц в грязь.

Глаза Аки горят и сжигают душу Ханагаки, оставляя на нежном, потрёпанном сердце ожоги крапивы, за которые тот никогда не будет извиняться.

– Потому что, если ты не сделаешь этого, то ты никогда его и не любил.

Такемичи вздрагивает.

Перед глазами промелькают воспоминания.

Мальчик, держащий его лицо в своих руках и смотрящий всей бездной космоса в его глаза.

Мальчик, позволивший ему стоять с ним на равных, не подавивший своей силой, а давший место рядом, принявший как равного.

Мальчик со зверем, сотканным из мягкой шерсти и острых когтей, из абсолютной силы и такой же абсолютной лени, со зверем способным вырвать ему глотку и подмять под себя невозможно сильными лапами, подавляя волю и всякое сопротивление, но никогда не делавший это.

Мальчик, коронованный своими друзьями и закатом, смотрящий на него так, будто Такемичи собственоручно повесил на небо солнце и луну, а теперь забирает их обратно.

Мальчик, поверивший в невозможную историю Такемичи и поклявшийся его ждать.

Мальчик, пахнущий под всей кровью и насилием гортензиями и океаном.

Мужчина, любящий его до последнего своего вздоха и последнего своего слова.

Прости, Мичи

Ханагаки Такемичи мало чем дорожил в своей жизни.

Он был мужчиной-альфой отражающим его поколение: зашуганным и подавленным обществом и подавителями, старающимся игнорировать все инстинкты и позывы Зверя ради титула "осознанного и контролирующего себя человека".

Это не сделало его счастливым.

Это сделало его неуверенным мужчиной с будущим кризисом среднего возраста, когда он поймёт что всё просрал, которого от мыслей о суициде отвлекало лишь то, что Хина и Наото расстроются, если он не придёт на ежемесячный ужин, бабушка Юки на небесах разочаруется, а Аки достанет его душу даже с того света.

Но это было жизнь назад.

Эта новая, сверхъестественная, странная жизнь не сделала его лучше или уверенее.

Она сделала его злее.

Такое бывает, когда внутренний Зверь, долгие годы сдерживаемый, получает свободы.

Зверь, долгие годы сдерживаемый, не может надышаться миром вокруг себя, за пределами внутренней территории, не может перестать наслаждаться, хоть и слегка опасаясь, обществом других Зверей, не может не обожать всем, что только есть у него и у его человека, свою пару, с которой они делят или могут разделить связь.

Зверь – это часть души человека, самая честная и инстинктивная.

Поэтому когда Альфа слышит эти слова, он не может ничего поделать.

Он рычит, вгрызаясь в жалющие растения зубами, сминая и разрывая их на части.

А Такемичи медленно поворачивает голову к Саваде, впервые за эти несколько недель сам смотря в глаза другого человека.

Его зрачки тонкие, как и двенадцать лет назад во время Кровавого Хеллоуина.

Комнату наполняет запах горящей плоти, сжигаемой травы и гортанный рёв.

И Савада Аки, находящийся в самом эпицентре ярости Зверя и его человека и вдыхающий запах, обещающий разодрать его глотку и вырвать язык, произнёсший те слова, улыбается.

Савада Аки, как бы он не недолюбливал этот факт, – гамма.

"Редкая жемчужина" человеческой природы, часть населения планеты, составляющая меньше одной стотысячной процента, обожаемая и нежно лелеемая остальной частью за сам факт своего существования.

Его внутренюю территорию никто не топчет на мягких лапах и не пересекает на шустрых крыльях.

В его душе цветёт, растёт и процветает крапива, и он рад, что это именно она, а то Аки не знал бы как жить, если бы в его душе росли и множились, например, какие-нибудь фиалки.

Но неужели только из-за того, что внутри него не животное, а растение, всё человечество преклоняется перед ним и ему подобными?

Хах.

Дурость какая, конечно, нет.

У остального мира, по правде говоря, и нет другого выбора.

У другого мира, наполненного людьми делящими жизнь и душу с Зверьми, в окружение чужеродного, чистого запаха нет другого выбора, кроме как покориться.

Даже беты со слабым обонянием и отсутствием Зверя ничего не могут поделать с инстинктивным притяжением и обожанием, которое вызывают в них люди с цветущими садами внутри.

Потому что слово гаммы, подкреплённое сильным, чистым, природным ароматом звучит как закон.

Потому что вид гаммы, с кожей, источающей концентрированный запах самой сути этого мира, не может не влечь.

Миру безумно повезло, что сами гаммы редко заинтересованы в этом самом мире.

Безумно повезло, что большая их часть вполне довольна быть нежно лелеемыми цветами в самым дорогих и роскошных садах сильнейших этого мира.

А Такемичи Ханагаки безумно повезло, что Саваде Аки, что бы он не говорил, на него не плевать.

(Савада Аки больше похож на свою бабушку, чем когда-либо будет готов признать.

В конце концов, он ведь стал врачом.)

Безумно повезло, что Савада Аки дорожит им достаточно сильно, чтобы выкинуть в окно всю конспирацию, которую он поддерживал на протяжение нескольких десятилетий, только для того, чтобы вытащить из бездны тлена не только самого Такемичи, но и его друзей.

Говорят, обычные люди не могут ничего поделать с очарованием гамм.

Ерунда, точно знает Аки.

Люди просто не могут быть равнодушными к гаммам.

И смотря в полное злобы лицо человека, которого он смиренно терпел и самую малость любил на протяжение двух десятилетий, ревущего на всю больницу, угрожая довести своих соседей в других палатах до приступа, а особо нервных до обморока, пропитывая белую стерильную комнату запахом яростного пожара, клятвенно обещающего сжечь всё к чертовой матери, и бьющегося в руках, сдерживаемых его врачей, пока самого Аки насильно уводят из палаты, крича и непонимая, как его вообще пропустили в больницу после прошлого раза, Савада улыбается.

На его шее след удущья и когтей, а в его душе, пускай лишь и на десяток секунд, был Зверь разрушающий всё на своём пути, сжигающий всё под своими лапами собственной яростью, в его ухо гневно кричит врач, которых после прошлого раза требовал у полиции, чтоб его не подпускали к этой больнице и их пациентам, пока они на лечении.

Но Савада Аки абсолютно счастливо улыбается.

Потому что, если пришёл в себя Зверь то вскоре за ним последует и его человек.

(Пока его тащат подальше от палаты, он встречается взглядом с молодой медсестрой, наблюдающей за происходящим неподалёку.

Улыбка на его лице приобретает заговорщицкий вид.

Девушка дублирует её незамедлительно.

И если комнату слегка наполняет нежный, благодарный медовый запах, то другие слишком заняты, чтобы его заметить.)

Такемичи медленно просыпается.

Его голова раскалывается, тело кажется ватным и тяжёлым, а комната неприятно пахнет стерильностью и затхлым воздухом.

Зверь недовольно ворчит, ненавидя белые стены и абсолютную пустоту этого пространства.

Ханагаки согласен с ним.

Но в нём нет ни сил, ни желания это менять.

К нему наклоняется молодая медсестра и тихо спрашивает о его состоянии.

Её голос проникает в его сознание как будто через вату.

Но он проникает.

И Такемичи реагирует на него.

– ...Плохо.

Это слово единственное, что он может вытащить из себя.

Но медсестра улыбается так, будто этого единственного слова ей достаточно, чтобы почувствовать себя счастливой.

Такемичи непонимающе моргает.

В палату входит смутно знакомый врач.

Он начинает задавать больше конкретных вопросов и медленно, собирая по крупицам всю оставшуюся в нём волю и силу, Ханагаки отвечает ему.

Голубые глаза медсестры с каждым его ответом загораются счастьем всё больше и больше.

Доктор же наоборот с каждым его ответом выглядит всё более и более раздражённым.

В конце осмотра он прощается с Такемичи и, шипя проклятия на какого-то "засранца-выскочку", выходит из палаты. Медсестра, прощаясь и желая сладких снов, следует за ним.

Такемичи, прежде чем погрузиться в объятья Морфея, задумывается, когда она успела снова заменить цветы...

...Но на утро он забудет об этой мысли.

(И о том, что пионы не могут пахнуть колокольчиками.)

Он смутно помнит прошедшие недели.

В его сознании это однообразное полотно из минут, секунд и дней мало отличимых друг от друга.

Время и сейчас ощушается примерно также.

Просто будто в монотонный мир чуть вернулись выцветшие краски.

Голос и запах Хинаты снова привносит в него нежный розовооранжевый изуродованный серым.

Ацуши приподносит ему яркий малиновый, извращённый в почти чёрном цвете.

А незнакомый мужчина по имени Сейшу Инуи окунает его в нежный блонд и спокойный зелённый чай, выженные до безликой белизны.

Такемичи предпочёл бы вовсе не различать этих цветов чем порочить их в этих чёрно-белых оттенках.

Такемичи предпочёл бы просто ощущать пустоту, чем чувствовать как она пытается заполниться родными ароматами и не может, ведь вырвано из него было слишком много.

Такемичи желает заснуть, чтобы больше никого не видеть: ни старых, ни новых друзей, ни заботливый медперсонал.

Чтобы не чувствовать их волнение, их грусть, их заботу, чтобы Альфа в его душе мог перестать скулить, осознавая все страдания дорогих им людей, зная, что они просто не могут их прекратить.

Такемичи знал, что он жалкое существо.

Поэтому заворачивается в кокон из одеяла, пряча своё лицо, лишь с малым зазрением совести.

Всё-таки в таком виде его правда никто, кроме заботящегося медперсонала, не трогает.

Или не трогал.

Такемичи снова пытался заснуть. Теперь он хотел спать намного больше. Поскольку обширная физическая нагрузка была ему запрещена, он придумывал математические примеры и решал их. От бесконечных чисел, неизвестных, синусов, косинусов и всего другого, что он, как думал, забыл как только закончил школу, у него невыносимо болела голова, но усталый мозг так погружался в сон намного быстрее.

В голове роились числа и вычисления, когда дверь открылась и в комнате прозвучали тяжёлые, увесистые шаги.

Такемичи не то что не повернул голову к входной двери, он даже из одеяла не удосужился высунуть голову. Посетитеть, зашедший в его палату, уже должен знать, что Ханагаки не самый активный собеседник. Он точно знал, что это не медперсонал: они сразу на входе оглашают о своём прибытие и перечисляют дела, которые он должен сейчас выполнить.

Преодолев расстояние от двери до кровати, шаги остановились и раздался ужасный звук скрежетания ножек стула по полу с последующим глухим звуком, обозначающим, что на этот стул кто-то не слишком элегантно сел.

Такемичи лениво предположил кто это может быть.

С учётом, что места должно было хватить для кого-то размером с Хинату или даже Кисаки, то этот человек должен быть где-то с...

– Такемичи, я знаю, что ты не спишь. Тебя сдала медсестра.

...Дракена.

Или Ханму Кисаки Шуджи.

Такемичи молчит.

Дракен тоже.

Тишина, царяшая в этой комнате большую часть времени, остаётся практически непотревоженной, колебаемая только завываемым за окном ветром и звуком двух дыханий.

Ханагаки отрешённо думает, что, наверное, впервые он предпочёл бы присутствие второго первому.

Находится рядом с Дракеном больно по нескольким причинам и ни об одной из них Такемичи не хочет задумываться.

(Родной запах, приглушённый смертью; его руки пропитанные кровью, которая навсегда фантомно останется под его ногтями; голос Дракена, доносящийся к нему как будто сквозь вату.

Тяжёлый разговор на диване Хинаты; взгляд полный немыслимого горя; запах кожи и специй, в котором ещё теплилась надежда.

Мальчик из прошлого, чувствующий перед ним долг, который не выплатить лишь за одну жизнь.)

Через пару минут в палате звучит спокойный, флегматичный голос:

– Хорошо. Мне не нужно видеть твоё лицо, чтобы говорить с тобой.

Такемичи знает, что не может ничего сделать с этим фактом, но не может не сожалеть о его существование.

Альфа чувствует рядом с собой присутствие другого Зверя, но оно остаётся лишь присутствием. Альфа Дракена не пытается зайти на его территорию и кинутся на златошёрстнного Зверя с дружеским обнюхиванием и лаской, как раньше.

Зверь чувствует потерю, и это чувство передаётся Такемичи.

Он закусывает губу, чтобы вой в его душе не прозвучал и в палате.

–Ты здесь уже три недели, – продолжает Дракен тем же безэмоциональным голосом. – На неделю дольше чем я, кстати. И это не упрёк, – в его голосе появляются резкие нотки. – Просто факт. Все мы по-разному переживаем горе.

Резкость в голосе пропала также неожиданно, как и появилась, оставив вместо себя наигранную пустоту, за которой – слишком очевидно – находятся истинные эмоции.

Ханагаки может с первого раза угадать какие.

И совершенно этому не рад.

Он уже может предположить о чём будет разговор.

И совершенно его не желает.

И он хочет оборвать его ещё в зародыше, не позволить болезненным, важным темам появиться между ними, оставить их неозвученными, потому что Дракен не знает всего, никто из них не знает всего, он не поймёт, никто из них не поймёт и не поверит его истории и его знанию.

Абсолютному знанию, что Такемичи Ханагаки – абсолютный неудачник.

Поэтому он молчит и надеется, что бы Дракен, так и не начав этот разговор, ушёл.

(И маленькая часть его молит, чтобы вслед за Дракеном ушла и сила, понявшая, что этот человек, в отличие от Такемичи, и вправду сможет спасти всех.)

Но, как всегда, его молитвы оказываются неуслышанными.

– Но тебе пора выбираться из этой комнаты, Такемичи. Я знаю, что мир за дверью кажется как никогда пустым и бессмысленным, но это не так.

"Это не так, Дракен" обречённо думает Ханагаки.

Его мир не просто утратил все цвета и смысл.

Он вернулся к тому, каким он был до всего.

До первого рукопожатия с выжившим Наото.

До взгляда глаза в глаза на той площадке, когда Манджиро был просто Непобедимым Майки, а сам он ещё не был его Такемучи.

До того, как он почувствовал, что значит быть альфой в стае, какого это иметь товарищей, с которыми ты делишь территорию и души.

До того, как он познал всю красоту океана и гортензий.

Дракен не понимает, что Такемичи снова был в мире без всего этого.

Комната ещё сохраняет нейтральный запах больницы и стоящих в вазе цветов.

– У тебя, у меня, у всех нас ещё есть дело: найти выблядков и заставить их молить о грёбанной смерти.

"Я уже знаю, кто это" чувствуя негодование думает Ханагаки.

Он видел его.

Видел, с горящими безумией и манией лиловыми глазами, болезненно впивающегося в его плоть рукою, задающего одни на него и Сано вопросы.

Такемичи знает, кого они должны похоронить заживо, перед этим перегрызя их глотки.

Дракен не поймёт откуда Такемичи это известно.

В комнате появляется еле ощутимый запах полуденного солнца, падающего тебе на лицо, когда ты днём пытаешься подремать.

– Мы нужны полиции, Такемичи. Мы те, кто может больше всего помочь следствию. Чтобы больше никто не пропал...

"Никто больше не пропадёт" думает Ханагаки, чувствуя, как из глубины его гнилого естества поднимает голову раздражение.

Изане больше никто не нужен.

Ему больше не у кого спрашивать.

Ему больше никто не даст ответ на его больные вопросы, ради несуществующих ответов на которые он убивал.

Дракен может узнать о встречи с подворотне, Ханагаки может ему рассказать. Но на вопросы, которые появяться позже он не сможет ответить, ведь Рюгуджи не сможет понять.

В комнате чувствуется запах палящего-летнего солнца способного сжечь кожу и иссушить стакан с водой за несколько минут.

– Ты можешь сколько угодно жалеть себя и притворяться, что тебя это не волнует, но я-то тебя знаю, Такемичи. Ты не сможешь просто оставить ещё уйму ни в чём неповинных людей в беде.

"Значит ты меня плохо знаешь" гневно рычит в собственном сознание Ханагаки, впиваясь ногтями в собственную руку, чтобы не позволить этому отвратительному звуку вырваться в мир.

Он не был героем, которым его считали Дракен и Кисаки, он не спасал всех невинных от их печальной судьбы.

Он эгоистично пытался вытащить с того света только тех, кто ему дорог, и потерпел в этом неудачу.

Такемичи не хотел спасти всех.

Он хотел спасти своих.

И Ханагаки мелочно боится того момента, когда все это поймут.

В комнате пахнет горящей плотью, вот только солнце не знает кого ему надо счежь, чтобы остановить это мучение.

– Майки бы хотел этого...

И это стало последней каплей.

У него в голове вертятся сотни острых, жестоких слов, о которых он пожалеет как только они сорвутся с его языка, которые несут в себе не столько смысл, сколько болезненное желание заставить другого замолчать, разворотить ему внутренности, чтобы в его груди тоже была гниющая, открытая рана.

Они почти срываются, когда Такемичи отбрасывает от себя одеяло, садясь с полным злости рыком.

Но так и не звучат в палате.

Рык, грохочущий и берущий начало, кажется, прямо из кровоточащего сердца Ханагаки, тоже обрывается.

Его глаза, ещё несколько секунд назад горящие яростью, застыли, смотрящими в одну точку.

Запах, сжигающий ноздри и заставляющий глаза болезненно слезиться, утихает, возвращаясь к полуденному солнцу, и в нём появляются испуганные, морозные нотки.

Дракен чувствует это и ухмыляется.

Уродливый рубец на его лице слегка растягивается всед за улыбкой.

Он тянется от уголка губ, через правую щёку и заканчивается где-то у виска.

Это три уродливые, алые, бугристые борозды.

Такемичи не может отвести от них взгляд.

Его руки начинают дрожать.

(Какой из них он оставил этот след?)

– О, наконец-то я был удостоин твоего внимания, – он говорит это с насмешливой иронией, продолжая растягивать лицо в кривой улыбке, растягивающей и шрам.

Это выглядит болезненно.

Это должно быть болезненно.

(Такемичи хочется кричать от знания, что эту боль причинил он.)

– Это выглядит хуже, чем есть на самом деле, – лениво продолжает Дракен, будто в уродливой ране на его лице нет ничего особенного.

"Нет" истерично думает Такемичи.

Это не может выглядить хуже, чем есть на самом деле.

Это выглядит уродливо.

Жестоко.

Абсолютно болезненно.

И непоправимо.

Ханагаки закрывает руками рот, когда чувствует, как к горлу подступает съеденная на завтрак еда.

Он причина этой раны.

Он.

Это его когти оставили эти борозды, это его рука поднялась на Дракена, это он, его неспособность защитить своих даже от себя виновата в этом.

Если бы Такемичи не был занят тем, что пытался сдержать свой завтрак в себе, он бы разрыдался.

Под его носом оказывается синее ведро.

И он без задней мысли использует его.

Только когда через несколько минут он вновь может воспринимать окружающую действительность до него доходит, что дать это ведро ему мог лишь один человек.

Тот же человек, что утешительно гладит его по спине своей большой рукой.

Комната пахнет зимним солнцем и специями.

Первый всхлип срывается с губ Ханагаки, а первые большие слёзы падают в ведро, смешиваясь с остальным его содержимым.

– М-мне, – слова путаются и сбиваются, совершенно не желая сходить с языка. – М-мне так жал-ль, Д-драк-кен...

– Ага, – спокойно говорит мужчина, продолжая утешительно гладить Такемичи по спине. – Я знаю.

– Н-нет, – очередной всхлип, отдающийся в горле очередным спазмом. – Мн-не так жаль... Я... Я...

Он не может подобрать слов.

Что ты можешь сказать другу, на которого поднял руку?

Как ты можешь извиниться перед человеком, прощения которого ты не заслуживаешь?

Какими словами надо вымолить прощение у того, на лице кого ты на всю жизнь оставил шрам?

Такемичи не знает.

Поэтому лишь жалко глотает воздух между всхлипами, продолжая пытаться собрать в слова всю свою вину и сожаление.

Его Альфа, молчавший с самого начала разговора, тихо-тихо, на одной ноте, скулит.

Пока в его бок не утыкается знакомый, мокрый нос.

Пока на голову Ханагаки не ложится большая, знакомая рука.

– Хэй, Такемичи, – голос Дракена также спокоен, но что-то в нём изменилось. Как и в его руке, гладившей чёрные, растрёпанные волосы. – Когда я говорил "я знаю", я это и имел в виду.

Ханагаки непонимающе моргает и большие слёзы скатываются по его щекам, падая в ведро.

– Ты всегда был забывчивым дураком, – со вздохом продолжает мужчина, убирая свои руки со спины и головы другого мужчины.

Чтобы отрвать чуть дрожащие руки от ведра и накрыть их, взяв в свои.

Холодный нос ведёт от бока прямо к золотистой морде.

– Посмотри на меня, Такемичи.

В его голосе остаются эти странные нотки. Но также в нём есть и другие, те, которые Ханагаки может понять. Это просьба без приказа и напора, лишь спокойная мольба о небольшой услуге.

О небольшой услуге, которую Такемичи не может исполнить.

Тело на больничной койке снова начинает дрожать.

– Хорошо, – принимает это Дракен. – Тогда посмотри на руки.

Это, даже такой жалкий трус, как Такемичи, сделать сможет.

Его глаза, по-прежнему наполненные слезами, отрываются от ведра и поднимаются чуть выше, концентрируясь на двух парах рук.

– Что ты видишь, Такемичи?

Ханагаки не понимает, что Рюгуджи от него хочет.

Он видит две пары рук, одни держат другую. Меньшие осторожно скрыты в хватке более больших и сильных, с большим количеством трудовых мозолей. Ногти на них подстриженны недавно, в отличие от его.

Вот и всё что видит Такемичи.

Это явно не то, чего хочет от него Дракен.

Но ничего друго он разглядеть просто не может.

– Р-руки, – всё-таки произносит мужчина, заранее зная неправоту собственного ответа.

– Ага. Ты видишь руки. Просто руки, – в голосе другого нет ни раздражения, ни усталости, ни нетерпения. Будто бы он ожидал, нет, знал, что ответ будет таким. – Я же вижу напоминание о том, какой ты самоотверженный идиот.

Рука, державшая его левую в своей, приподнимает её и меняет захват, держа за запястье.

На Такемичи с полотна его собственной кожи смотрит неровный шрам.

Ох.

Ханагаки не может сказать, что привык к его наличию настолько, что воспринимает его как часть себя. Просто он не так часто смотрит на свои руки, чтобы обращать на то, что уродует их, внимание.

У него, знаете ли, были дела по важнее.

– Это было так давно, не так ли? – с ностальгией произносит Дракен, аккуратно ведя по коже шрама большим пальцем.

Такемичи хочет сказать "да".

Такемичи хочет сказать "нет".

Это было больше двенадцати лет назад.

Это было меньше полугода назад.

В горле от мысли об этом застревает смешок.

В горле от мысли об этом еле держаться рыдания.

– Мы были такими молодыми, – продолжает вспоминать мужчина. – Такие глупые, – потом хмыкает. – Хотя ты совсем не изменился. И сейчас бы кинулся на нож и получил из-за меня шрам.

– Это не из-за тебя, Дракен! – пылко говорит Ханагаки, поднимая взгляд. Но его глаза застывают где-то на уровне шеи, где боковое зрение способно заметить алую полосу на лице его друга, и, так и не дойдя до глаз, опускаются на руки.

Рюгуджи снова хмыкает.

Такемичи не может понять, недоволен он его словами или дейтвиями.

– Возможно, – не споря соглашается Дракен, и у Ханагаки появляется нехорошее предчувствие. – Но не отрицай, что этот шрам – моя вина.

Хватка с его правой руки тоже перетекает на запястье.

И Ох.

Прошлый шрам уже не кажется неровным.

Только не в сравнение с этим.

Это не тонкая, чуть рваная линия.

Это многоконечная звезда в самом центе тыльной стороны его ладони.

Это то место, куда впились когти Дракена и царапали, рвали, залезали под кожу, разворачивая мягкую плоть, скребясь прямо по кости, в отчаяной попытке удержать хоть что-то в своих руках, когда даже его собственная жизнь в них не была.

Такемичи помнит это.

Помнит свою агонию от того, как когти, скрытые в руках, державших его руки, впились в его плоть.

Помнит, что не сделал ничего, чтобы помешать им.

(Потому что в той скорой помощи пахло страхом.

Потому что от Дракена, от сильного, несломимого Дракена, пахло человеком находившимся в отчаянии и искавшим хоть что-то за что можно было бы ухватиться.

Такемичи был не против, что этим стала его рука.)

– Скажешь, что и в этом шраме нет моей вины?

Ханагаки молчит.

Если причастность Кена к первому ещё можно было оспорить, то к этому? Абсолютно нет.

Но Такемичи скорее поцелует Кисаки в засосБ: А потом Ханма даст пизды Такемичи., чем это признает.

Поэтому лишь закусывает губу до боли и молчит.

Запястья в осторожной хватке чужих рук начинают болеть.

Это не физическая боль, нет, Дракен осторожен, держа его хилые ручонки.

Эта боль, кажется, берётся из сердца и тянется по венам по всему организму и концентрируется у запястий, где касается его друг.

И она становится только сильне, чем больше Такемичи погружается в воспоминания.

Пока резко не обрывается, когда голос Дракена произносит:

– Стоил ли я этих шрамов, Такемичи?

Голова Ханагаки поднимается раньше, чем мозг успевает до конца осознать эту мысль, и разгневанные синие омуты впиваются в глаза напротив.

– Ты идиот?! – он практически рычит в лицо своему другу, в жалких десяти сантиметрах от него. – Конечно, стоишь!

И продолжает с вызовом смотреть, показывая клыки, намекая, что ожидает любого, кто осмелится спорить с ним об этом, ожидая, когда Дракен продолжит свою тупую мысль.

(В глубине синих бездн ревёт и скалит зубы чудовище)

Но Дракен этого не делает.

Он смотрит своими тёмными глазами в его, неотрывно вглядываясь в синию безды.

Хмыкает.

И смеётся.

Смеётся во весь голос, закинув голову назад и задыхаясь в хохоте.

Если бы он не держал руки Такемичи, точно бы бил себя по бедру.

Ханагаки непонимаюше моргает, прожигая взглядом хохочущего друга.

– Т-ты, – хриплый вздох. – Такой дурак, Такемичи!

И вновь возобновляется смех.

Лицо "дурака" принимает откровенно растерянное выражение и его брови складываются домиком.

Дракен смеётся ещё пару минут.

Такемичи неотрывно смотрит на это, со странным страхом боясь упустить хоть мгновение этого смеха.

Даже когда хохот стихает, на его остаётся улыбка.

И Такемичи смотрит.

И смотрит.

Смотрит на этот смех, отдаюшийся дрожью во всём теле напротив и передающейся его рукам.

Смотрит, как дёргается хвост чёрных волос на запрокинутой голове.

Смотрит, как по знакомому, изуродованному лицу, текут слёзы.

Кому, как не ему, знать какая тонкая грань между весельем и истерикой.

Он смотрит на своего друга живого, раненного, сломленного и чувствует, как слёзы снова текут по лицу.

Дракен хмыкает, хотя это звучит подозрительного похоже на всхлип.

– Такой плакса, Такемичи, – хриплый смешок. – Хотя я сейчас ни чем тебя не лучше.

Забыв, что он держит в своих руках чужие запястья, Дракен левой рукой тянется к лицу, чтобы вытереть слёзы. На середине движения Рюгуджи вспоминает об этом, останавливается и отпускает чуджое запястье.

Но продолжает Такемичи.

Он тянет свою руку к его лицу, к мокрой, гладкой щеке, вытирая влажные полосы, пока его рука не застывает на ней.

Ханагаки смотрит перед собой и не может отвести взгляд от двух шрамов.

От трёх алых полос и бледно розовой звезды.

Дракен понимает к чему прикован его взгляд и кривит губы в грустной улыбке.

– Теперь и ты меня отметил, – в его голосе слышится больной, отчаяный юмор.

Тот, который держит людей от петли и мостов.

Такемичи понимает его даже слишком хорошо.

Поэтому с его губ срывается одинокий смешок, пока он неотрывно смотрит на Дракена.

На уставшего этим будущим, сломленного, раненного руками самого Такемичи, потерявшего всё, чем он дорожил, с вырванной половиной души и с единственной целью: найти выблядков и заставить их заплатить.

В палате пахнет ментолом, солнцем и специями.

Такемичи не может отвевести от него взгляд.

Как и удержать сорвавшихся почти безсознательно слов:

– Я путешествую во времени.

Дракен ошалевше моргает.

Щурит глаза, хмурится.

Ханагаки продолжает зачарованно смотреть на него: на три алые отрывистые полосы и розовую многоконечную звезду.

Запах специй усиливается и в нём сильнее чувствуется кожа.

Такемичи ждёт, когда момент сломается и цвета снова померкнут, а запахи утратят яркость.

Но этого не происходит, даже когда хватка Дракена на его левой руке усиливается, пока он напряжённым голосом говорит:

– Так. А с этого места по подробнее.

(На внутреней территории свернулись в серо-золотой клубок два Зверя.)