— Хочешь, чтобы я ему руку сломал или ногу? — любезно предлагает Саша, поглядывая на Алину, как хитрый кот, прихлопнувший когтистой лапой мышь.
— Рисуетесь, Руневский, — строго отвечает она.
Она всегда его на «вы» называет, когда сердится немного — но не сильно, исключительно из природной своей непокорности. Улыбаясь ей клыкасто, Саша охотно спорит:
— Что ты, любовь моя, если бы я рисовался, я бы вырвал сердце этого никчемного человечишки из груди и вручил его тебе еще трепещущим! А так — я всего лишь развлекаюсь.
Он и ее в эту обжигающую острую улыбку втягивает, и Алина невольно смеется, как будто они на обычной прогулке, на которые иногда ходят приличные супруги, а вовсе не разбираются с очередным убийцей. Человек лежит на земле почти распятый; клинок, войдя в плечо, пришпиливает его к влажному невскому берегу. Старая ряса пачкается в грязи, и в этих пятнах Алине видятся темные потеки крови — будто бы оставшиеся от многих десятков жертв.
У нее в сердце нет ни грамма жалости, только мрачное презрение. Этот урод убивал детей, нравилось ему — и в этом была вся причина. Алина признает, что даже ее бывшие товарищи, анархисты, бывали жестоки, и кровь лилась рекой, и у нее на руках ее немало, и она отлично помнит вес револьвера, которым так легко отнимать жизни, однако все это было ради какой-то цели, ради свободы. Но здесь… бесконечный и бессмысленный круг насилия и смертоубийства.
— Отдадим его полиции, — предлагает Алина, устало встряхивая головой. — Пусть они разберутся, как ему расплачиваться. Мы же не играем в его бога.
Бога нет, и убийце самое время в это поверить.
Они стоят на излучине Невы, ветер треплет ей волосы, перебирает ледяными пальцами. И Алина не хочет, до ужаса не хочет смотреть в глаза священнику. Она даже не любит детей, не понимает их, и для нее рыдания женщин, с которыми они говорили, остаются далеко-далеко, за гранью мира, из-за которой Алина взирает на этих простых русских баб с искренним удивлением. Но все равно она боится обнаружить в прибитом к земле обычного человека — такого же, как все остальные. Легче, как Саша, отрешиться, притвориться бездушным вампиром.
И уж точно ей не хочется видеть выгнившее сердце.
— Хорошо, — кивает Саша удивительно покладисто.
Он ведь сам не маньяк, пусть и глаза вспыхивают, когда он резко выдергивает клинок — и стряхивает кровь на черную землю, еще недавно обмытую разливавшейся весенней рекой. Саша неумолимо поднимает бывшего уже священника за шиворот, грубо подталкивая вперед, несмотря на заплетающиеся ноги, а Алина следует за ними мрачной тенью. Она чувствует, как каблуки сапожек проваливаются во влажную землю. Как будто что-то утягивает ее вниз, в самую бездну.
— Как ты с этим справляешься? — тихо спрашивает Алина, когда они, сдав убийцу нескольким младшим вампирам из Дружины, возвращаются домой, в уютное загородное имение. — Когда мы брали Кровяника, я была в ярости, я злилась, даже была напугана. Но чем дальше… Как ты вообще не забыл, что надо оставаться человеком?..
— Сложно понять, — честно говорит Саша. — Наверно, дело в сохранении ритуалов. В том, чтобы напоминать себе раз за разом, что ты еще жив и не превратился в тварь-кровопийцу. Мы вампиры, мы сегодня попросту могли обойтись без завтрака, но почему бы не потратить на это время, просто насладиться?
— Получается, счастье в мелочах?
— Разумеется, ты ведь ниже меня ростом, — мягко улыбается Саша.
Ей хочется забыть, просто вернуться домой, и отчасти у Алины получается, когда они проходят по знакомой лестнице, ныряют в приветливо распахнутые двери — пахнет свежими первыми цветами, собранными в поле, и пыльными старыми книгами. За короткое время Алина привыкает к этим, как ей показалось бы раньше, напыщенным хоромам, и почти не смущается, когда Ионыч принимает у нее плащ, запачканный в грязи понизу.
Когда Алина соскальзывает в горячую ванну, она блаженно закрывает глаза… Смыть бы с себя илистый запах реки да воспоминания о тяжелом, каком-то неправильном взгляде священника. Но Алина вдруг чувствует чуть прохладные руки своего мужа, ложащиеся на плечи. Тонкие пальцы — и кольцо на безымянном. Алина его ощущает — не как обжигающее серебро, а как-то приятнее, бережнее, нужнее.
— Встретил Дашу в коридорах, она велела тебе свежую сорочку передать — вот, выполняю, — довольно говорит Саша, наклоняясь, чтобы поцеловать ее в мокрую макушку. Сложенная сорочка оказывается на аккуратном стуле.
— Опять всех слуг распугал? — деланно сердится Алина, всплескивая водой, как русалка.
Слуг у Руневских не слишком-то много, но все отличаются какой-то истовой преданностью. Недавно Алина узнала, что, когда только отменяли крепостное право, Саша был одним из первых, кто — со свойственной ему ехидностью — махнул рукой со словами: «Ну, и черт бы с ними, с крепостными», и напоказ раздал землю. В обществе Руневского и без того считали бедовым, так что судачили недолго, но Алина догадывалась, что, пока остальные аристократы тряслись за свои деньги, Саша преспокойно проживал на те, которые остались еще с Наполеоновских походов.
Но то крестьяне — а дворовые напрочь отказались уходить. Ионыч чуть ли зубами в дверной косяк готов был вцепляться… А как в доме появилась Алина, Саша нехотя выписал несколько девушек-гувернанток из столицы. Маленький, почти семейный круг.
— Не жалеешь, что в Дружину пошла? — спрашивает Саша негромко, как будто немного опасается услышать ответ. — Чем дальше, тем хуже будет, я с самого начала тебе говорил. Проще простого бороться со злом, когда оно выглядит как каппа, который хочет тебя сожрать, но когда оно между людей ходит, да еще и священником притворяется…
— Я справлюсь, — угрюмо бормочет Алина. — Мне просто нужно время.
— Время… Да, со временем становится легче, — согласно кивает Саша. — Мне казалось, что за сотню лет мои чувства все притупились. Я, можно сказать, даже начал получать от этого весьма извращенное удовольствие… Да и сейчас получаю. Но потом ты мне помогла вспомнить, что немного сочувствия никому не помешает, — он снова бережно гладит ее по плечам, будто разминая после долгого мучительного дня, а потом нежной лаской соскальзывает на ключицы… Но не касается воды, как будто играя в какую-то игру. — Прежде я сказал бы, что нужно сделать свое сердце каменным.
— А теперь? — жадно спрашивает Алина.
Она ненавидит казаться маленькой несмышленой девчонкой, но сейчас ей нужен этот разговор, ласковый голос, его… мудрость? Саша в который раз кажется ей очень древним и умудренным опытом — и сколько же у него еще этих граней…
— Теперь я считаю, что сердце не обманывает, — вздыхает Саша. — Ведет нас к чему-то хорошему. Но нельзя, чтобы ты была вся — как оголенный нерв. Нельзя это все чувствовать, иначе сил не хватит.
— А как же… как же тогда человеком оставаться? — как-то прерывисто спрашивает Алина, совсем неизящно разворачиваясь, чтобы посмотреть ему в глаза.
— Так же, как я остаюсь. Любить кого-то. Или что-то, — вынужденно усмехается Саша. — Некоторые наши вот деньги любят, например, тоже неплохой себе якорь. И вполне человеческий порок. Слава, власть, богатство. Выбери себе грех и упивайся им.
— Ты хочешь сказать, что мы — это тоже грех? — спрашивает Алина, желая его поддеть.
— Я так не думаю. Но мне было бы не жаль сгореть за твою любовь в Аду, если он все-таки существует.
Ей нравится, как он говорит: спокойно, но с затаенной улыбкой, почти мурлычет в конце от удовольствия. Алина тихо смеется — ей никогда такого не говорили, никто не говорил, и Саше она почему-то сразу же верит, безоговорочно. В таких моментах Руневский ее никогда не обманывает.
— Не нужно сгорать, я не разрешаю, — шепчет Алина. — Лучше поцелуй меня.
Она обещает — себе и Саше — быть сильнее.