Перед тем как уйти в банду, человек становился несчастным, нервным, неискренним или нечистым на руку, принимался часто говорить о вещах, которых хорошие люди не понимают и не хотят понимать. Он становился все более нервным, безразличным ко всему и наконец кто-нибудь сообщал, что этот человек теперь в банде - копается с ним в забытых делах и получает за это виски, которые делают из забытых вещей.
///
Раздается выстрел.
У Харучие бывали… Плохие дни.
Когда отец сломал ему нос. Ну, например.
Отец замахнулся на Сенджу, а он подставился сам, потому что так было проще. Он не знает, где тогда был Такеоми. Бабушка, пропадавшая на работе, тоже ничем не могла помочь.
Сенджу плакала, когда отец, испуганный собственными действиями, вышел из дома в последний раз. Харучие стыдливо подтирал капающую кровь, пытаясь успокоить маленького ребенка и собственные трясущиеся руки.
Уличные ребята, вылезшие на мокрое холодное тело, научили его потом:
— Вот, воткни платок в нос. Давай-давай, терпи. Кровь нужно останавливать, а то грохнешься в обморок. А потом тебя поймают. Ты же не хочешь, чтобы тебя вернули обратно?
Харучие тогда на улице прожил чуть больше недели. Двенадцатилетнего пацана, который не умел драться и выживать, улица приживать не хотела, и ему, на самом деле, невероятно повезло, что к тому моменту его нашла какая-то местная шпана.
Он не сильно удивился, когда за помощь с него стребовали ответную услугу, — Харучие прожил один достаточно, чтобы понять, какая валюта ходит среди бродяг.
Лекарства он достать не мог. Значит, будет участвовать в схеме. Например — подсаживать детей на наркоту, ведь они на контакт идут лучше, когда ты сам — ребенок, а им так отчаянно нужно с кем-то дружить.
От уличных ребят, грязных и потрепанных, он слышал:
— Хочешь жить — умей вертеться. А то пришибут.
Это были хорошие дни, когда он, неразумный ребенок, познавал взрослый мир и свое новое в нем место. Улицы перед глазами не были затертыми и мягкими, как бабушкины свитера, и смех Кейске и Майки не преследовал его больше, как не преследовал тихий шепот Сенджу, разыгрывающей баталии сшитыми Харучие куклами. Красивая листва сменилась бетонными подворотнями с решетками их вре́менных убежищ, еда больше не пахла ни страхом, ни семьей — она пахла выживанием среди других, где дети и взрослые щелкали истинами и ртами, как щелкает складной нож-оберег.
Нож — оберег, выучил Харучие на улице. А тело твое — оружие.
Никто не задавал вопросов о том, как здесь оказались все эти дети. Взрослым, с которыми переговаривались ребята постарше, до них не было никакого дела, другим детям рассказывать было ничего и не нужно: типичные проблемы. Ну, родители и эгоистичное самоубийство. Или — побои. Или — юношеский протест.
Или — бестолковая попытка помочь семье, бестолковая попытка освободить родительский кошелек от лишнего рта, бестолковая попытка сбежать от школы, от дома, от сестры, от брата, от бабушки с ее бесконечно грустным лицом, от тихих улиц и любимых семьей друзей.
Харучие понял тогда, что лучше ему быть на улице побитой собакой, искать прокорм на вечер, чтобы пережить следующий день, и голову бестолковыми попытками — не забивать, не забывать, кто он и что его ждет, и видеть перед собой гаснущие жизни таких же отбросов, как он, это правильно, это ритм, установленный не клиентами, не родителями, а самим собой и миром, тебе, его разгадавшим, подконтрольным, и все хорошо.
Зачем занимать голову бестолковыми попытками, думает Харучие и смотрит, смотрит, как под весом этих попыток ребята постарше пригибаются к земле, скулят, как от ломки, и приходящие взрослые делают с ними что-то некрасивое и страшное, о чем они всегда молчат, ведь раскрывать тайны детям не надо, дети тайны эти перенеси на собственной шкуре и собственными попытками.
Попытками, ну, в жизнь. Это прерогатива хороших, умных девочек, это прерогатива выдающихся людей, а ему в этой жизни делать нечего, ему в этой жизни только и остается, что разочаровываться и искать способы забыться, отвлечься, сбежать — раствориться в толпе так, чтобы никогда себя не найти.
В двенадцать плохо представляешь, какого это — умереть.
Кожа у Харучие бестолково тонкая и прозрачная. Вену найти — проще простого. Это помогает, ну. Приходить в себя, когда особенно хуево.
Он поднимает трубку.
— Выезжай на место. Срочно.
Харучие со страшной усталостью вытягивает руку вперед, лицом тычется в шелковые простыни, вжимает глаза до боли, пытаясь прийти в себя, пытаясь срастить мышцы, кости, кровь в организм, собирая себя по кусочкам.
На часах четыре утра.
Перед глазами сгорают звезды.
И, да, у него выдавались плохие дни.
В один из таких Майки порвал ему рот. В другой он с группой парней шел убивать Дракена, потому что так было правильно и стабильно, а стабильность очень ценят дети, сбежавшие из дома, чтобы сестре дать шанс на нормальную жизнь, а после — вплетающиеся в наркотрафик, заказные убийства и какое-то околополитическое дерьмо, чтобы вечерами умирать под ломками, и, Харучие знает, лучше умирать под ломками и дышать в эйфории, чем пускать в голову чужой трупный запах, ведь он точно про сумасшествие, Харучие знает, блять, Харучие собственноручно хоронил чужую плоть на дне заброшенных доков, и ветер тогда гнал его ему вслед, кажется.
Кажется, руки тогда у него все же тряслись.
Он стучится в дверь ровно в половину пятого утра.
Он выглядит хорошо. Настолько, насколько позволяло ему время.
На его лице улыбка. Харучие не думает, как рассыпающаяся боль обжигает десна, стреляя в виски.
Какуче сидит рядом с Майки, закрывает его всего, свернувшегося, похожего на худого вздыбленного котенка. В ногах у них — поднос с пустой колбой и использованным шприцем, и Харучие щурится, Харучие впивается взглядом в бледное лицо Какуче, подсвеченное экраном ноутбука, и улыбка его превращается в пугающую щель.
Мальчишки с улицы учили: если противник сильнее — пугай. Пугай так, чтобы противник не захотел с тобой драться, или не хотел тебя касаться, или не хотел даже быть с тобой в одном помещении. Учись выживать, Харучие.
Не давай себя в обиду, — добродушным наставлением. Ты — ценный материал.
Он не чувствует кончиков пальцев от боли, и, возможно, ему нужна доза, и, возможно, он еще не собрал себя после прошлой, он все еще частицы, атомы, миражи. Он чувствует, как сквозь обнаженные, белые ребра поет ветер.
Харучие шипит:
— Какого хуя с ним нет ебанного врача?
В плохие дни в голове Харучие пусто.
В день, когда в Дракена попало несколько пуль, голова была пустой тоже, и любая мысль была ясной и простой, как беспризорная жизнь.
— Это не ломка.
Какуче выдыхает, трет переносицу, не пугается совершенно. Харучие думает, что, будь он сейчас на улице, ему бы совершенно точно не удалось спастись. Слабые животные — умирают, и он не понимает, когда успел так ослабеть.
— Майки… Кое-что натворил, — Какуче поджимает губы. — Нам нужно устранить последствия. И быстрее, чтобы безболезненно все загасить.
Харучие никогда этого не признает, но в тот момент лицо Какуче смогло его испугать.
— Что такого Майки сделал, что пришлось всех созывать, — тянет он, щурится недоверчиво.
— Перестрелка на Гинзе. Три человека ранены. Четыре убиты.
Харучие чувствует, на волоски на теле поднимаются дыбом.
Стрельба на главной улице, блять.
Майки ни за что не должны прикрыть.
— Копы?..
— Еще нет. Мы… Работаем с этим, — Какуче вымученно улыбается в экран. Глаза у него пустые, и Харучие как будто обретает уверенность в том, что ситуация — дерьмо, и никто не будет ждать, пока станет лучше, а жизнь входит в нужный ритм — беги или умри, Харучие, ну же. — Так вот. Твои клиенты…
Боль дробит его на составляющие, — под слоями одежды свежей раной горят поперечные шрамы.
Вот ты делаешь вдох, отдаешь команду стрелку.
Вот ты видишь, как падает тело, слышишь это замогильный стук костей о бетон, и он глушит, он всегда тебя глушит, когда отдаешь приказ на смерть человека, о котором знал больше, чем несколько ломанных абзацев досье, обезличивающих и стерильных до жжения раздраженного мозга.
Майки не должен был отклоняться от курса, когда уже поставил на него Харучие, и Харучие соскочил с этой иглы внутривенного счастья, она теперь костями лежит в безымянной могиле, потому что отбросы, такие, как Ясухиро с Харучие, никому не нужны, но Харучие это понял, а Ясухиро бултыхался упорно и бесполезно, как будто эти надменные взрослые с образованием, машиной и домом хоть когда-то были способны принять таких, как они. Майки бултыхался тоже, и Харучие было жаль, правда жаль, но, знаете? За все в этой жизни нужно платить, особенно — за сопротивление.
Такому Майки, размякшему и не озлобленному на весь мир, было на улице просто не выжить, а брошенные дети учат прибившихся к стае новичков. Такая вот у них традиция — невиданной щедростью, последним жестом доброты в их навсегда проклятой жизни.
Размякший и не озлобленный на мир Майки выдернул его буквально из-под земли через пол года после того, как он сбежал из дома. Харучие чувствовал себя бледной молью, выплюнутой на свет: люди общались на повседневные темы, дети жаловались на родителей и низкие баллы в школе, все куда-то торопились, кричали, смеялись, все было ярким и аляповатым, нелепым почти.
Харучие адаптировался.
Харучие — волосы в розовый, красота, молодость — спускает деньги на цветастые шмотки и наркоту из той, что подороже. Ему было двадцать или около того, когда целый мир раскинулся перед их с Майки ногами, и они наконец-то начали работать вместе, превращать вражескую территорию с поломанным порядком в свою.
Это были хорошие дни. Харучие с первых рядов наблюдал за тем, как мирные улочки тянулись ближе к центру, как беспризорники, по ошибке живущие в домах, где их били и где они недоедали, тянулись к ним, а Бонтен, тогда еще юный и не окрепший, стягивал этих беспризорников к себе, по доброй традиции передавая щелкающие истины в желтые рты.
Они были так близки, они меняли правила, вписывали город в заброшенные стройки и доки, в железные дома и в грязные стекла, они делали этот мир безопасным и спасительным для тысяч брошенок, и похуй, что этот мир строился на крови, плоти и кости, ведь старый был таким же, к чему эти сентиментальности. Старый мир был таким же, просто строился он на их телах, на их хрупких костях и порченной иглами крови, и всем было и будет похуй на беспомощность жалких беспризорников перед старым миром с его напускной стабильностью, пакетами-пытками на головах и горстью мелочи в кармане.
Беспризорников всегда было больше, и они выживали, но теперь, теперь они построили мир под себя и вписали его под песни высоток, эти дети балконов и затертых потолков.
А Майки…
Это были неплохие дни, потому что они с Майки заключили сделку. Он ничего не говорит семье Акаши, Харучие остается под его надзором в Тосве, где ему, на самом деле, никогда не было места, но от ребят постарше он узнает много полезных вещей, в том числе и то, что хорошая сделка никогда не обходится без оговорок и рисков.
Но.
Когда Майки приволок его к Ясухиро, но перевесило все за, выстроенные у Харучие в голове. Башня рухнула, но ему не привыкать, он научился не думать о завтрашнем дне в первый же месяц беспризорной жизни, а еще он научился не верить спонтанной доброте. Все в его жизни тогда было — услугой за услугу, поэтому, когда Ясухиро принес ему чизкейк, Харучие скривился.
У Ясухиро был раздражающий взгляд, страшно большие руки и нелепая голова. На плечах у Харучие висела его кожанка, а в руках была самая вкусная еда за всю его короткую жизнь.
Харучие перепробовал множество сладостей к двадцати семи, и вкус того чизкейка вспоминать сейчас сложно, и воспоминания о нем всегда вызывают тошноту, и тошнота теперь всегда с ним, как и запах химозной лаванды — дайте, дайте эту дозу, он не уверен, что сможет все так просто перенести.
Он боится, что тошнота не уйдет никогда.
Харучие с высоты прожитых лет понимает, что это были — плохие дни. Это почти как сломанный нос и пули в чужом теле, почти как жжение и болевой шок от порванного рта, а потом апатия, апатия, апатия, ведь жжется не рот сейчас, господи, как ему похуй теперь на эти шрамы, они нужны, они внушают страх, когда он заходит в пыточную, и он тянет улыбку, а у самого только жжение в груди и пробивающийся сквозь ладони свет, который ничего не может сделать с трупом на дне дока, похороненным под толщей враждебной для них-крыс воды.
Так кончают беспризорники, пытающиеся играть по правилам чужой игры. И никаких тебе поцелуев на прощание.
Отец его на прощание тоже не целовал.
На прощание перед тем, как навсегда — тогда для него, них — навсегда, ему было шесть, Сенджу было четыре, господи — уйти. Сбежать. Скрыться.
Такеоми так же трусливо сбегал от ответственности. Харучие вывел его банковские махинации на свет и засадил в тюрьму, чтобы убрать, уберечь от него Сенжду настолько, сколько потребуется для ее цельной, не разбитой вдребезги улыбки.
К двадцати пяти Харучие выследил отца, который успел завести новую семью с очаровательной девочкой и аквариумом, полным рыб. Девочке было, может, лет семь. Харучие не уверен, что не хотел бы увидеть ее с органами наружу.
Бонтен тогда был — юный и неокрепший, и брошенные дети, которые сбредались к ним, к их ногам и воротам, не умели стрелять, не умели убивать, не умели жить так, как того требовала жизнь, а Харучие, ну, должен был уметь многое еще задолго до, чтобы выжить.
Ясухиро никогда не пускал его разговаривать с теми, кого подозревал в предательстве. Харучие смеялся, наверное, именно из-за этого, когда укладывал тело на дно воды — колыбелью, проклятьем, и мы, Ясухиро, с тобой не враги, подчеркнутое бесконечным презрением к предателю, который его приручил.
Майки не давал ему никаких заданий. Майки, горящая скульптура, тогда все еще нелепое подобие тигра, молчал, и все могли на него только смотреть, пересвистываясь с ветром, и Майки все еще был — светлое божество, длань его, карающая, — ему тогда было никак не опуститься до человеческого и грязного, которое вываливается, если распороть рот и громкие животы.
— Кто здесь?!
Комната отделана голубым кафелем, лампа слабо освещает стол с инструментами, кресло, на котором сидит мужчина.
— Вы можете мне помочь?!
Он очень неприятно возится, и Харучие кривится, подтаскивая к нему стул. Он снимает мешок с чужой головы.
— Помнишь меня? — что-то тлеет на кончиках пальцев.
Непонимание в чужих глазах балансирует, как водомерка, — ему от этого взгляда смешно, Харучие тянет уродливые шрамы, пугает, щурит глаза.
— У тебя милая дочь, кстати, — он ведет плечом. — Не хотелось бы, чтобы с ней что-то случилось, а?
Даже в этом ужасном тусклом свете было видно, как мужчина побледнел.
— Что тебе от меня нужно, — он сипит.
Харучие потом посмеется, расскажет ему страшно слезливую историю о двух детях, потерянных в судьбе, брошенных отцом и миром целым, и извинениями отца Харучие не проникнется, Харучие вообще в нем, сытом, выглаженном, поправившемся, зажившим счастливо — без них-обуз, не проникнется ничем, а просьбы не трогать дочь и жену прервет вырванным ногтем.
Ребята учили: затыкай, когда идет кровь.
Тогда он так и не смог его убить.
Тогда он до раздражения мыл руки, и отражение в зеркале было зыбким каким-то, на запястьях как будто вскрылись старые порезы — кровь все течет, течет вниз, стекает и капает в поток воды, растворяясь, как его собственные мысли.
Ветер поет через тебя страшно красивые звуки и мысли о высотках, каркасах стекло-бетоно-железа и линиях вдоль, и вены яркие в холодном свете, а Ясухиро больше не скажет ничего в ответ на синяки на руках и бедрах, и глаза Ясухиро, помутневшие, взбухшие, разложившиеся в воде, никогда больше не смогут открыться, потому что Харучие не желает его больше видеть, потому что Харучие взял свою жизнь под контроль, и все так правильно-предрешенно.
У него все реже случаются плохие дни.
Какуче стучит пальцами по виску.
— Так вот, твои клиенты. Брат убитой. Отсидел какой-то незначительный срок, вышел, был близким родственником, поэтому он в приоритете. Второй брат пропал без вести, — Какуче выдыхает, а Харучие чувствует, как что-то внутри начинает шептать страшным подозрением. — Второй — отец убитой, инвалид… Думаю, с ним не будет никаких проблем, но ты все равно должен подстраховаться. Не примут деньги — вали.
Харучие сглатывает, кидает на беспокойного Майки расфокусированный взгляд.
— А девчонка?
— Да. Молодая, двадцать четыре всего, — он щурится, всматривается в текст. — Семья явно неблагополучная. Думаю, с ними не будет никаких проблем. Ее имя…
У Харучие перед глазами — разводы-миражи, и он не уверен, что до сих пор стоит.
Мир взрывается на кончиках пальцев.
Такемичи умер в девятнадцать. Единственным подтверждением его жалкого существования была строка в газете, где перечисляли жертв перестрелки между двумя враждующими группировками, и даже это не было его историй, — это была история Канто-будущего-Бонтена, история их с Майки величия. Его наследием было — оплавленный тигр, Майки, превращенный в воск, из которого неумелые, незнающие руки пытались вылепить лучшую жизнь, но кто он, Такемичи, такой, чтобы менять человека под свою нелепую веру в лучшую жизнь и в лучшее для таких, как они, будущее.
Такемичи отправился в пекло.
Майки снова — загрубел, каркас для их будущего из высоток и потолков.
Харучие уверен, что это — защита от страшной боли в груди, которая ждала бы Майки в будущем, и никакой им, беспризорникам, чистой и вечной, потому что позволять себе слабости — прерогатива лишенных улиц детей, выращенных дома, вдали от скалящихся окон и асфальтных линий — направлением в подворотни и реальную жизнь.
Это были хорошие дни.
Ясухиро когда-то давно вручил ему маску со словами:
— Так будет удобнее.
Все в его лице и черной ткани в руках говорило — стабильность.
Харучие уже очень давно не носит масок, и они никогда не станут частью его образа из розовых волос, розовых рубашек и рук в кровавых разводах. Больше — никогда.
В неоне улиц так легко затеряться.
Вены яркие в холодном свете.
Майки в последнее врем холодным таким был, как этот свет. Изобличающий усталость, и ложь, и чувства, и прячущий их на видном месте так, что не найдешь, а Харучие живет и цветет в самых дерьмовых условиях, но не когда стабильность и игра в поддавки навязываются осторожными движениями больших рук и удивительно мягким голосом.
Не когда…
— Ее имя — Акаши Сенджу, — говорит Какуче. — Поторопись, пока родственники не начали раскручивать это дело.
Он не замечает, как Харучие сводит лицо.
Мир — горит.
Ясухиро повышал на него голос лишь однажды.
Это был рутинный день, и Харучие ждал Ясухиро, который вечно смывался куда-то в конце дня. Тогда Харучие еще не знал, что Ясухиро — предатель, тогда ему не снились кровь, и лезвие, и асфальт прогнивших доков, и тогда все еще было. Было. Что-то невысказанное, что-то слизанное с обветренных губ, рассыпанное волосами по подушке и чужой груди.
Тогда речь зашла о том, что Харучие должен бросить.
Вид у Ясухиро был до омерзения уставший, когда Харучие, заправляя пряди за уши, спросил:
— А что мне тогда делать?
Харучие нервничал, голос дрожал. Так происходит, когда ты вверяешь человеку свою жизнь — почти против воли, а тебя тычут в твое же дерьмо, как будто ты способен жить по-другому, как будто у тебя хоть когда-то был на это шанс, и ты продолжаешь сидеть на игле и сомнительных связях без настоящей связи с людьми, и жизнь твоя, на самом деле, просто испорченный телефон, — так он говорил.
— Жизнь не заканчивается на наркоте и обдолбанных педофилах, Харучие, — когда Ясухиро поджимал губы, были плохие дни.
Его неодобрение переносить было сложно: отношение Ясухиро к нему тяжестью оседало на голодный желудок, и Ясухиро всегда был странный, то есть пил горький кофе, носил очки, читал книги, и за очки и книги в окружении Харучие пиздили, а Ясухиро был способным не только за себя постоять, но и за Харучие — с какого-то хуя.
Ему легче было бороться за жизнь на свалке жизни, чем в чужой бедноватой, но все же квартирке, куда его почти насильно приводили, когда хотели поговорить или заставить переспать особенно неудачную ночь.
Куда ходить стало — привычкой.
Куда ходить теперь навсегда запрещено.
Ребенком он думал: если у него плохо, с Сенджу точно все будет в порядке.
Так работал детский мозг. Ясухиро не хотел его понимать.
Ребенком Харучие смотрел на нее, прекрасную, искристую, дарящую улыбки девочку, смотрел и любил так, как любят старшие — через все притирки и ужимки-уловки, ведь все хорошо при получении родительской любви, да? Все хорошо, когда ты выманиваешь у продавца в магазинчике немного еды, потому что холодильник снова пустой, а папа точно придет, обещаю, папа придет — и заплатит, и, может быть, заплатит даже тот бесконечный долг, который он накопил перед своими детьми — размером во всю их просранную, блять, жизнь.
Он же… Он же все это начал — для нее одной.
Сенджу, блять, вот это — твоя благодарность?
У тебя все было хорошо. Все было, блять, хорошо.
Харучие делает вдох.
— Понял, — звуком пробитого горла, переломанным крылом. — Выезжаю.
Птенец, который выпал из гнезда, выпал — и не взлетел, чтобы ей одной досталось больше пищи, чтобы она цвела, и он был таким глупым ребенком, но все вышло, все вышло, он с домов стеклянных видел, как она устроила, зажила свою жизнь — так, как он никогда бы не смог, и все было предрешено, правда.
Даже — ее смерть?
Почему ты, Майки.
Как ему после этого — жить.
— Погоди, я не выслал тебе координаты.
— Я знаю, куда нужно идти, — Харучие шагает за дверь.
Майки жив, а Сенджу — нет.
Майки спит и видит беспокойные сны, а Сенджу вообще больше ничего не увидит. Никогда.
— Блять.
Прерывистый вдох.
- Блять.
Лавандой зарастают дыхательные пути, глотка заполняется водой, глаза у него высыхают, как в самые страшные моменты, которые ему, беспризорному ребенку, пришлось пережить.
Ради нее одной.
Ради него одного.
Что ты натворил, Майки.
Харучие не понимает, зачем.
Это все — для лишения меня последней слабости, Майки, правда?
Храбрыми были только тигры.
А он просто трус.
Майки?
Пора идти.
///
Вы не знаете, что на самом деле происходит в Смертедее. Тигры знали о Смертедее больше, чем вы. Вы убили тигров и сожгли последнего на этом месте. Вы не должны были этого делать. Нельзя было убивать тигров. Тигры были истинным смыслом Смертедеи. Без тигров нет Смертедеи; вы убили тигров, значит, Смертедея исчезла, и с тех пор вы живете здесь, как кучка придурков. Я верну Смертедею. Мы вернем Смертедею. Я и моя банда. Я думал об этом много лет, и теперь мы это сделаем. Смертедея будет вновь.
эти две последние главы, посвященные майки и хару, я буду воспринимать как подарок, ниче не знаю, мне пофиг аахах. не хватит слов и воздуха, чтобы на выдохе высказать, что я о них думаю и как я их люблю самой изощренной любовью. поэтому для меня это было очень-очень все болезненно и приятно. безусловно, я бы радовалась, будь они счастливы, но мн...