1 глава

Последний мой вагон сбегает в случай,

Свинцом пурпурным виражи маня.

Мозаика взрывов из одежд в погоню с тучей

Играет, защищая лик начала дня.

И строя настроение над нею,

Зонтами укрывая первый миг

В пещеру входят волны толп, в глазах бледнея,

Вагон хватают, кормят отколёсный крик.

 

Ты в первом, недоступном мне вагоне,

В последнем мчатся мои листья для

Зелёных ярких хороводов, и в иконе

Блестят доспехи, коридор лучей стеля.

В узоре из людей, будящих серость

В моих очах и злата глубине,

Достигнешь их сердец теплом, но дайте смелость —

И тронуть их за душу хватит пальцев мне.

 

Позволь мне остаться

 

На станции вышло много людей, их хороводы вылились прямо на бетонную дорогу и потекли наверх, переливаясь, наверх и выше, выше — к выходам. Букеты, мозаики, разноцветные гирлянды звенели на их ушах. Какие-то колокольчики проходили мимо, цветы, слегка увядшие, но ведь всё равно сверкающие, торопились мимо вывесок. Все эти толпы в метро до начала зимы были похожи на мозаики. Было в них что-то такое, что складывало из них разноцветыне бусинки в этих переливающихся переходах с бетонными серыми стенами. И они ускорялись, словно я на карусели, или, быть может, где-то посреди иллюзии с кислотными отливами. Или люди специально кружились вокруг меня, чтобы промелькнуть перед глазами, а потом еще раз делая шаг — уже медленнее, как я бы ухватилась за какую-нибудь промелькнувшую черту. Толпы переваливались, как в смерче, и ускорение прогрессировало, пока я сидела огоньком, ожидая менее загруженный вагон. А во всем этом движении ты, и как всегда ты был самым ярким. Среди всего насыщенно-красного, да еще и желтого, синего, розового, фиолетового — ты, и был немного другим. И я. Обычная я, в своем пальтишке таком сером, знаешь, пролитым будто на этот игральный стол из мира. И ты, потом, — совсем другой.

 

Так много всего происходило. Я шагала, шагала, всегда существовала, но где именно и почему — не знаю. Не знаю, насколько мое существование вообще значимо, есть ли в нем хоть что-то теплое сердцу. Ну есть Я и есть, как тот самый туман где-то в малонаселенном районе, или, например, старая дощечка в одном большом доме, а еще как в один день не помытый стакан — не важно совершенно, сегодня можно не обратить внимание, ведь ничего не изменится, ничего и не меняется обычно. И обычная моя кожа грубая, мои волосы тонкие, хрупкие, а глаза мои насыщенно голубые, порой даже прозрачные, странные — они никогда не смотрели далеко, просто не блестели на больших расстояниях, хотя я не слепая вовсе, но виделось многое затуманенным. Зато наблюдаю людей вблизи и их «раз-два-три» в вальсе переходов. Вот топчутся, обнимаются, такие теплые… Ах, не хватает мне нежности и чего-то… в целом, такого, такого среди всех этих толп. Как же они жмутся. Вот такого и хочется, вот, знаете, чтобы по лужам прыгать, чтобы ласкать свои щеки под водопадом сияющего солнца, кататься на гамаке, сплетенном из этих лучей, чтобы пробовать настоящую свежую ягоду, которая растечется нежным соком во рту. Но каждый раз мои мечтания бережные разбивались, они были чем-то иным, созданным не для меня, чем-то незнакомым, чем-то душащим. Вот я и оступалась, бледная, мерзнущая, вновь попадая в холод, а вечное ощущение застылости где-то в груди, у сердца, продолжало травить мое тело, туда-сюда шатаясь в нем, ну точно как эти же толпы в этом движении, и их “раз — шаг, два — шаг”. Что же с этого? Возможно, я никогда не влюблюсь, например, или, быть может, никогда не узнаю о том, что такое согревающие объятия даже, вот просто не создана для этого, вот просто грубая и холодная. Возможно, даже война теплее, даже она смогла бы согреть и удержать кого-нибудь в каких-нибудь в своих объятиях, зажигая языками тепла, растапливающего мои молчиливые крепости льда. Будет больно жечь? Возможно. Мне уже давно всё равно, нет ничего хуже холода.

 

Некоторые вещи помнились всегда: например, что первый поезд нужно пропускать — это правило, которому я всегда следовала на всякий случай, как будто бы от этого и дышится легче, и смотрится ярче. Знаете, да? Толпы пугают, слишком много лиц, выходов, и проклятый шум, помните, «сюда-туда», а потом «туда-сюда». А так, возможно, людей становится меньше, или появляется надежда, что можно не ехать так далеко, снова становясь чем-то непрошенным, пугающим. О, а нашел бы меня кто-то здесь, за руку бы взял, посмотрел бы в глаза, заметив в них искру — вот ту самую искру, в которой растворились заветные слова и мысли, тепло, то стало бы спокойнее, и правило оказалось бы не таким необходимым, как сейчас. Ну хотя бы ты, что ли.

 

Первый железный ящик укатился в свою обшарпанную яму, значит, теперь можно сделать шаг поближе к концу платформы. Раз — поворот головой, два — поворот головой — ни одного человека на рельсах. А бывало и иначе. Порой движения толкали тела прямо вниз, но чаще это было специальным и обдуманным поступком. Упасть — тоже смелость, знаете ли, примерно такая же, как признаться кому-то в любви или начать танцевать посреди улицы. Я бы постеснялась умереть на людях. Всё сильнее бы гудело, просачиваясь в уши, а эти краски нескончаемой ходьбы расплывались бы кляксами перед светлым взглядом. Это шум, бесконечный шум, и он давил, словно падающее небо или сорвавшийся с троса лифт. И всё же, смелых людей больше, чем таких, как я, поэтому проверить рельсы важно, это стало моим вторым правилом, чтобы не задержаться слишком сильно, пока работники метро выясняют, зачем был совершен этот поступок. Умирать здесь смело, но небезопасно — заметят еще ведь, отправят куда-то, поворчат. “Глупые, так нельзя делать”, — они и так это знают, а те все учат и учат.

 

И катались так изо дня в день, и в каждый встречалось много лиц, много действий, много нераскрытых жестов, несколько раз повторенных каким-то пассажиром. Такие повторения раздражали, но я стыдливо закрывала глаза на это — невежливо пялиться. В вагонах в такое время часто пахло сладостями, сахарными блинами с разноцветными начинками, а солнце, пробивавшееся под туннель, кололось своими не щадящими жалами, слезинками прокрадывалось в глаза — частое десткое явление, такое знакомое. Гудение движения шепелявило, голосом раскидываясь от начала до конца вагона, а я, смотря по сторонам, искала, где бы оно закончилось, если бы было видимым. Наверное, где-то у ног прохожих, а может и рядом со мной. Да, мозаика обитала даже в самих вагонах, но клалась иначе: она блестела, как мед, ломалась, как солома и толкалась, как убегающее молоко — а в сонных глазах и одежды казались живыми, и крыша казалась облаком, не хватало лишь бархатной травы под нами. И виделось мне: в стенах вагонов бывает солнце, а значит, и день бывает в них со светом, закатывающимся под горизонт туннелей, становясь ночью.

 

— Ну что, придумала, что хочешь на день рождения?

 

Во всем этом движении ты, и как всегда ты был самым ярким. Среди всего насыщенно-красного, да еще и желтого, синего, розового, фиолетового — ты…

 

— Нет.

— Обидно очень.

 

А мне просто чего-то такого не хватает… Не знаю, чего. Должно быть, вы понимаете это чувство, надо лишь открыть клетку, дав идеям взмахнуть крыльями в свободе.

 

— В мыслях многое крутится…

— Например?

— Не знаю.

— Попробуй узнать.

 

Ты всегда мило щурился, задавая вопрос. Кроме этой мысли, все исчезли. Вот же странная привычка — лишь бы не смотреть и сделать вид, будто я ее не заметила. По крайней мере было бы странно, если бы я показала, что заметила ее. Пришлось задумчиво уткнуться в ноги неподвижных безликих одежд. Наверное, если бы я стояла на платформе, они бы разукрасились странными цветами в этом движении… Да, наверняка. “А ведь если смешать все цвета — они не будут такими яркими”. Ну да, даже если смешать три цвета — уже некрасиво. Потому что так быть не должно

 

— Ну?

— Не могу сосредоточиться.

— Я понял, — ты вздернул бровями, словно толкнув ими какой-нибудь усевшийся на лбу лучик света, развернул меня к себе, аккуратно тронувшись руки, как бы проверяя, и заглянул в глаза, где таился тот самый огонек, который я старательно скрывала, чтобы не выплеснуть мысли резко наружу, как сделал бы это дракон, выдыхая пламенем, ты всегда был каким-то другим, особенным, чересчур внимательным, может, — Что тебе снится в последнее время? — обычно ты, кстати, не разговаривал со мной, совсем, сейчас же твой голос звучал иначе, как-то добрее, с какими-то нотками искреннего интереса. «Хотелось бы мне обнять тебя», — хотя быть так не должно, пускай и не будет.

 

А вагон мчался так, что всё в глазах перемешалось неуклюжим коктейлем, он будто уже горел снаружи, и я снова смотрела в ноги, представляя, что нажимаю педали. Стоило бы только один раз наклониться в одну сторон, и конструкция рухнула бы, обнимая огнем каждую чешуйку своего тела. Он бы горел и катился, распространяя огонь, и горело бы все, согревая людей… А должно ли быть так? Трясся пол, скользил по воздуху, калечил пространство, закручивал узлы пазла теней — и всё под землей, пока солнце старательно сторожило нас одним лучиком, копавшим себе путь чрез асфальты и камни. А было бы невеждой — вдребезги бы разнесло все, что оказалось бы на пути. Да, пускай грубо, пускай, даже больно чуть-чуть, пускай даже война — главное, что будет, как согреться. Так мне казалось, по крайней мере.

И огонь всегда похож на войну. Это как странные синестетические ассоциации, знаете? Вот, буква “е” почему-то зеленая, понедельник всегда красный, салатовый цвет обычно мягкий, 16 часов дня похож на четверг, ты выглядишь, как лучик солнца, книги звучат, как дождь, “лево” красивее, чем “право”, а огонь, точно, похож на войну. У всех этих ассоциаций есть свой источник: буквари, школьные дневники, предметы определенных цветов, общие числа. Конечно, война не могла бы ассоциироваться с зимой, поэтому она привлекала, она горячая, а еще романтичная. Но так думать нельзя, это только бесконечные ряды ассоциаций, которые вмиг обязаны упасть костяшкой домино. Я не хочу воевать, но мне…

 

— Часто снится война.

— Хм, — ты не посмотрел на меня, — а кто воюет?

— Не знаю. Я не знаю, война ли это была. Я просыпалась несколько раз, чтобы выключить будильник, и возвращалась в сон. Мне снилось, будто я проверяю дату, сообщения, новости — и каждый раз всё ясно и логично. Снилось, будто иду куда-то. Ничего от войны я не помню, кроме самого ощущения ее присутствия.

— А грибы ядерные видела?

 

Даты, сообщения, новости, перченные явным ощущением войны, которое не закатывалось до последней секунды моего пробуждения перед зеркалом в ванной. А откуда сама война — не знаю. Ни взрывов не видела, ни танков, ни оружия, ни руин.

Поезд шумел, мозаики из одежд вкатывались и выкатывались из вагона в вагон, лица танцевали в вечно меняющейся мимике — только губы оставались напряженными красными ленточками, перевязанными в крепкий узел. Всё повторяется, всё повторяется. И движения, и цвета, и холод.

 

— Не видела.

— А что видела?

 

«Даты, сообщения, новости…»

 

— Не помню.

 

Ты отвернулся, кинув взгляд вверх, потом снова вниз, приспустил улыбку, крепко сжав губы. А я следила, как ненормальная, невежливо уже, наверное.

 

—Понял. Тогда… о чем ты думаешь, может, перед сном? — ты вновь мило щурился.

 

И снова я чувствую, как взгляд на своих огоньках читает в моих глазах все мои мысли, плывущие там, как по табло, крупным ярким шрифтом. А я ловлю каждый отблеск каждой твоей новой эмоции. Последний раз я помню, почему-то, только то, как я засыпала в похожем вагоне, пока ехала на другой конец Москвы… Не помню, куда. Помню лишь, что было очень холодно, до боли холодно. Наверное, я замерзала. Ну нужен ли мне этот холод? Тогда я не задумывалась, а вхождение в сон было утомительно необходимым: пальцы темноты закрывали глаза, тяжелое одеяло недосыпа покрывало мозг, стены сдавливали мое тело, сажая в одной медленно падающей позе, люди вокруг тихо смотрели на укачивающие буквы. И только еле постукивающие монеты колес напоминали о яви порой, становясь тише, мутнее, незаметнее…

 

— Не помню. Наверное, о звуках вокруг.

— О звуках?

— Ну, я их слышу, и думаю: вот, они есть. А еще холод.

— Ты мерзнешь, пока засыпаешь? — слегка отстранился ты в каком-то удивлении.

— Наверное… — говорить не хотелось.

 

Ты же знаешь, как я этого не хочу, наверняка знаешь, как я это ненавижу. Говорить не хотелось и чувствовать что-то на своей коже — тоже. Говорить об этом — находить холод, создавать его сначала внутри, в голове, а потом подталкивать, поддувая где-то с души своей этот запах морозца и страшного наступающего. И он перекатился бы с мозга до пяток, покалывая особенно сильно в груди. Сердце уходит, согреться хочется, в объятиях, например, или в поцелуе. Что я такого говорю? Ты не улыбался.

 

— А как же мысли о том, что для тебя очень важно перед сном?

 

Есть ли такое у меня?

 

— Нет такого.

 

И снова ты кинул взгляд вверх, потом вниз, улыбка, губы... Хорошо, когда есть человек рядом: кроме звуков можно поймать закономерности чьих-либо движений. Наверное, моих движений ты не видел, пускай так и будет. Впрочем, ты почти никогда не смотрел в глаза, потому я только удочкой могла поймать твой взгляд и наблюдать тебя лишь в профиль, из-за чего, наверное, и запомнила в этом лице сильнее всего нос. Он непропорционально маленький, хотя в анфас кажется большим. Забавный парадокс, и мне он, почему-то, очень нравился, да что такого? Но я не могла прочитать твоих глаз, особенно нечитаем был их цвет— привыкла, что во время вопросов они уставлены куда-то вдаль, где нет ни одного человека, чтобы не зацепить случайного прохожего случайным вопросом. А если мне удавалось увидеть этот цвет, он оказывался каким-то незнакомым, неуловимым, каких я раньше никогда не видела. Я вообще не помню, как ты выглядишь обычно. Когда я не вижу его, думаю: “дура!” — и вновь думаю только о нем. Кажется, это может быть чем-то особенным, кажется, это влюбленность. Это не так. “Дура!” — нельзя так, поэтому так не будет. Твои глаза заметили бы меня, мое волнение, мою грубую кожу, а я засмущалась бы, спрятала бы их за просторными белыми рукавами. А ты бы не понял, но и не задумался бы. Только я думала больше всех, потому что “дура!”, потому что “нельзя так”. Кроме носа, помнила руки всегда — будто всю жизнь знала. Я их никогда не трогала, но мечтала об этом. Я уверена, что они теплые. И уютные. Вот дура.

 

Люди снова потекли рекой, вечно разодетые, причесанные даже в наступление темноты или самого раннего времени суток. Босиком ходило солнце по траве, или снежинки надевали парашютики и падали на головы лохматой сединой — всегда эти мозаики из одежд проносились быстро, словно взрывом задетые, всегда ярко, всегда без танца.

Колеса остановились. Из вагона в вагон потащились сумками по ленте очередные лица, мой же человек встал с ними, сливаясь посекундно прочь. Я встала за тобой.