Примечание
мой тг-канал с прочими вкусностями: https://t.me/h2dhoe
Потрясала бордовая насыщенность, упруго хлынувшая из раскроенной брови, и ее алость — из носа, от которого быстро оставались ало-сопливый сгусток да кратерное месиво. Обмен кулаками всегда происходил здесь мгновенно, скоропостижно, да так, что и подумать не успеваешь: или успеваешь, но редко, ведь зачастую думать было нечем и некогда; по крайней мере тем полудуркам, бросающим вызов Гето.
Юный мистер Ну-Да-Я-Подрался: глаза в потолок, пальцы в сигаретном пепле и разбитая губа — шрамы саднящей молодости. Таким он заявится чуть позже, спустя вечность после обоюдных истязательств, проклятий и сломанных ребер, а пока ярости и дерзости в нем не занимать, скорости — оставалось лишь позавидовать, а безразличию и халатности… в этом ему не было равных; и это в его-то восемнадцать.
Если бы из-за Гето только кровь стыла в жилах, так ведь нет: преисполненный агрессией, он занимался знатным кровопусканием: примерял удары на кулаки, одежду. Ваял в багрянце ухмылку и подбородок, и, смешиваясь в зубодробительном гневе, мешал собственную кровь с чужой, вбивая ее в бездыханное тело. Убить для него не проблема — и даром что бои тут без правил, — однако даже в этом богом забытом месте, где законом служит лишь полное беззаконие, а о справедливости или честности здесь никогда не слышали, и не знали даже, что это такое; так вот даже здесь, посреди потных тел и расколотой надвое ночи, сквозь чехарду побелевших костяшек и общего помутнения разума, — одного на всех — никто не стал бы опускаться до того, чтобы бить лежачего.
Такой вот парадокс: даже подонкам свойственно чувство такта, когда оно нужно. И, стоит бедолаге рухнуть наземь, как веселье мгновенно сворачивается: раскаты воплей — удрученных и радостных — взметают к небу, голоса, сражаясь в воздухе, вспарывают округу, а отзвуки брякнувших жестянок вперемешку с топотом ног градом обрушиваются на треснувший местами асфальт.
Многие приходили посмотреть на Гето: на него же и ставили, за его победу отдавали замусоленные, смятые купюры; серьезные такие ставки. Лишь бы увидеть.
Как проворно и великолепно он двигается, защищается, разбивает носы и отправляет в полет зубы.
Как неистово выбивает дурь из тех, кто цинично осматривал его перед боем.
Как тяжело падают густые темные капли с его содранных костяшек.
И как, без труда взобравшись на пьедестал, он возвышается после: взгляд сверху вниз, подбитая скула, плата равнодушием на равнодушие.
Щелкнув зажигалкой, Сугуру закурил. Размял шею и, выпустив никотиновое облачко, обвел взглядом собравшихся: только так, застыв посреди отмели, он вдруг ощутил, словно его собственный мир как будто откопирован с мира внешнего, неустанно разрастающегося вокруг. Тут тебе и размытые границы между логикой и чувствами, и неуместная ранимость, бросающая вызов равнодушию, — а ты и не знаешь, к кому из них примкнуть. Разница между тем и тем до того изношена, до того истончена, что Сугуру, дезориентированный, одновременно желает спастись и покончить со всем этим, покончить с собой. С учителем.
О котором достаточно подумать вскользь, чтобы Гето потащило по волнам безудержного волнения: въедливого, безостановочного. Море извечного трепета.
Желания.
Ему их нельзя показывать.
В отличие от кровавых подтеков на лице. И парочке фингалов, как круги у панды.
Их можно.
Сугуру так решил.
Пока над ним умиротворенно мерцают звезды, — торчат словно шляпки гвоздей, вбитые в небо, — а свет на парковке как тусклая лампочка в холодильнике: мертвецки бледный.
Первые секунды-минуты затишья отныне прекрасны.
Тело под ним, упрямо пытающееся подняться, прекрасно.
Перекошенное лицо и багряные следы на бетоне, как мелкие поцелуи боли. Прекрасны.
Гето сплюнул, утерев окровавленный нос. На запястьях у него тяжелели красные мазки, а правая скула на пробу пальцев оказалась болезненно сбитой; прикоснувшись, Сугуру зажмурился, поджал губу. Проигравший, распластанный на спине, хлюпал разодранными легкими и двигал кончиком языка, пересчитывая зубы: из тех, что уцелели в месиве окровавленного рта.
Во рту Гето — несоизмеримое количество проклятий и ехидства. Он курит, потому что, пока его надпочечники пашут как проклятые, по инерции накачивая сердце адреналином, Сугуру хочется выпустить пар. Хочется драться. Хочется бежать.
Разбить еще пару морд.
Трахаться.
Разворотить вот ту и ту рожу, ему скалящиеся.
Подставить ему свой зад.
Вогнать в его зад свой член.
Взмахнуть кулаками, рассекая холодный ночной воздух, и ощутить тепло раскроенной изнутри щеки: горячая кровь, железо, боль.
Стенки его горла, пульсирующего вокруг ствола Гето, и юркий язык, прижатый к уретре. Больше насилия Сугуру хотел секса — и когда за место в пространстве начинают драться плечи и локти, Гето тактично отходит на задний план, идет против хлынувшей на него толпы, выныривая из ее плотного потного круга, и удаляется прочь: ему сегодня рано умирать. Пока у него есть пара рук, к которым он может вернуться, ему это однозначно рано, — и Сугуру, сдавливая апокалипсис в шершавых ладонях, отделяется от тождества варварской ярости, объединяющей всех каким-то зверским инстинктом. Будь он иного склада, разделил бы ее с ними, с этими животными, однако Гето оставался Гето, а быть собой означало делать свою работу как следует, драться как в последний раз и оставаться верным слову.
Он пообещал учителю, что вернется к полуночи.
На часах было тридцать пять минут, а дорога до дома займет от силы двадцать: в самый раз. Арифметика двух сигарет и миллиарда раздумий.
***
Тот, чьи плечи заменяют горизонт, а голос как раскаты грома вечером в августе, когда небо тяжелое, будто мешки под глазами; тоже под его глазами, к слову, и свинцовое оно, это чертово небо, этот бескрайний простор и грезы о космосе, где смотришь на звезды и видишь их как будто миллионы лет назад.
Смотришь на них из другого времени, эпохи.
Как это может быть?
И как оно может происходить, что Сугуру вновь вспоминает, что эту сраную жизнь нужно как-то жить, — после чего без труда втаскивает побитое тело в дверной проем. Встречу с учителем ему не хотелось считать смыслом жизни, но так оно получалось — и только встретится с ним, как тут же готов рухнуть на колени.
Но велика будет честь, чтобы из-за него Гето становился влюбленной мямлей.
— Черт возьми, Сугуру.
Для того, кто не помнил историю с самого начала, сенсей выглядел вполне безобидно: бледная пижама, белые плечи. Размах ключиц под тонкой тканью и глаза, полные решимости: выставить ли его за дверь или помочь, Гето так и не понял.
— Какого черта?
Слишком много упоминания о нечистой силе.
Коридорный полумрак и протянутые к Гето руки: от них он отмахивается, потому что, если поддастся, уже не сможет устоять. Безвольно прильнет, исполосованный любовью, и расхлестается в неиссякаемом приливе: слезные разрывы под глазами, сопли, это в последний раз, сенсей.
Ложь, конечно же.
Гето лгал во многом — и солгал бы в этом, — но в чем он никогда не лгал, так это в любви к этому…
— Сугуру!
… взрослеющему идиоту. Его Гето пихает плечом, пробираясь вглубь квартиры: то, что он еще мог стоять на ногах и двигаться, чувствовалось вполне прилично, и даже щипки в костяшках и коленях, которыми он проехался по бетону, не портили горьковатый привкус облегчения. К которому подмешалось лишь что-то вроде отчаянной надежды — как кровяная слюна во рту, застрявшая между трахеей и зубами, — стоило взрослеющему идиоту позвать его по имени в третий раз.
Гето обернулся: в кармане куртки у него тяжелели купюры. Сегодняшний оклад.
Ребра саднят, рифмуясь с тягучестью в желудке: она непроходящая, тревожная.
Ноги легки и тяжелы одновременно.
Вместо лица разбомбленный город.
— Что?
Голос как стойка, привычная защитная реакция; на нее быстро находится управа.
— Я с тобой разговариваю.
И слова его как удары хлыста, окажись он сейчас в руках учителя. С большой буквы учителя.
Сатору был единственным, кого Гето уважал искренне, кого боготворил и к кому он навек выжег в сердце многоликие чувства.
спаси меня
позови меня еще раз
— Вы только дважды помянули черта.
позови меня, позови, позови, ведь только я тебе нужен, верно?
скажи мое имя
скажи его, потому что ты любишь меня, а я…
Мы видим звезды, которых нет, а на их месте — сплошные черные дыры, обуглившиеся, как пулевые отверстия. Фокус в том, что мы находимся так далеко друг от друга, что до нас это нескоро дойдет. Пройдет целая вечность, и целую же вечность Годжо соображает, переступая с ноги на ногу: мнется в дверях, словно это он здесь старшеклассник, и сминает пальцами край пижамы, кусая губы.
Гето часто казалось, словно он вот-вот протянет руку и нашарит ею лишь холодную постель. Когда оно так происходило, у него все обрывалось внутри: сплющенный ужас и искрящиеся оголенные провода.
Когда же нащупывал теплое бедро под мякотью ладони, воодушевлялся так, что правду говорят: и море по колено, и горы ни по чем.
— Да, но… — Сатору оторвал пятки от пола, приблизился к Гето: машинально было вздернул руку, чтобы коснуться израненной щеки, но осекся. Сугуру смотрел, как ему казалось, хладнокровно, пока под ребрами у него тлело пепелище.
— Ты…
И где ваша решимость, Годжо-сенсей? Столько искр в половодье ясных глаз: они как солнечные блики знойным днем.
— Ах, Сугуру…
позови меня
я тоже тебя люблю
Они с ним одного роста, но Сугуру умудрялся смотреть свысока: горделиво приподнял подбородок, расквашенный нос. Не кровил, но под ним засохли бледные устья, изогнутые по силуэту губ; к ним-то и приблизился Сатору, бережно просунув руки под вражески настроенные локти, и мягко надавил губами ему на зубы. Гето не нужно повторять дважды: он послушно разомкнул челюсти и, притянув Годжо к себе, крепко вдавил ладони ему в поясницу, а язык — к его языку, к нему в рот.
Не его была вина, что Сугуру мог спастись лишь через полуночные драки да секс с мужчиной постарше; не такое далекое будущее, а уже удручает: счета за коммуналку, бензин, налоговые вычеты, витамины на завтрак. Самолетная бессонница — вынужденная поездка домой, — и привычка жить одноразовыми вещами, одноразово знакомиться, одноразово заводить беседы по пути туда и обратно, ни к кому не привязываясь, не обязуясь. Его неизбежная взрослость, которую Гето желал и боялся, вынуждала мгновенно подстраиваться под обстоятельства, и эта Годжова зрелость, резонирующая с врожденной детсадовской наивностью, разоружала так, что Сугуру сдался почти сразу.
Впервые они поцеловались полгода назад в стареньком «Ниссане» — и первым же был Гето. Вязко лизнув подростковые губы, Сатору было опомнился и пихнул его типа соблюдает приличия.
Сугуру, никогда приличий не знавший, грубо сунул руку тому в джинсы и обхватил полувставший член.
позови меня
поцелуй меня
возьми меня
Годжо быстро научился читать по губам.
Сугуру неделю носил под формой фантомы нещадных поцелуев и рук.
И эти же руки теперь у него под курткой: задрали ее, протащив по спине, и нырнули к самой коже, к позвонкам, к запретному. Запах крови с губ Гето до того резкий, что жжет ноздри и режет рот изнутри — это когда Годжо, сплошь пижамно-бледное недоразумение, целовал его, всовывая язык между неровных резцов старшеклассника.
Его ведь достали по зубам, вот и кровило.
Едва Сатору сдавливал губы, как их болезненно стягивало.
целуй еще
Снизу, в ширинке, тоже стягивало: как и всегда, стоило Годжо посмотреть, оторвавшись от чертовой доски (мел на пальцах, галстук подогнан к кадыку) или поцеловать Сугуру в шею. Знал же, что он — сплошь дрожащие кончики пальцев и невнятность в глотке — мгновенно сдастся; как бы суров или расстроен ни был.
Побитый, дезориентированный.
Сатору разнежило невнятным сногсшибательным приливом — и да, это был тот же Сатору, который последний в очереди за сочувствием. Он не тот, кто нужен, когда вам необходима поддержка или любовь; и уж тем более не тот, кто станет бережно обрабатывать вам ссадины, клеить пластыри, предлагать свою помощь. Он не будет держать ваши волосы и гладить по спине, если вы напьетесь и всем выпитым вас благополучно стошнит, и, сплюньте, Сатору явно не из тех, кто способен, оценив ситуацию, вдруг осознать: надо же, а ему не чужда простая человеческая привязанность. Забота, ласка.
хотя нет, не говори, что любишь меня
только имя, скажи только…
Нежность — и прочие побочки ненавистной ему чувствительности, из-за которой тупеешь.
Так он думал: что его нетленная бесстрастность как центр, вокруг которого вилось мироздание. На нем же громоздилась правда, истина, и он же служил единственным верным ориентиром.
Так он думал.
Пока, не имеющий слабостей, все-таки приобрел одну: недавно севшую на его бедра, будто флиртующая девчонка, и им повезло, что в учительской ни души. Заветная тяжесть приятно размозжила нервы, а холодные пальцы, стиснувшие запястья Годжо, с-ума-сводяще контрастировали с жаркими, упругими бедрами.
Отрывистое, как ухабы, дыхание и щекотнувший кожу смешок: ближе к уху.
— Да, все верно, сенсей, — прошептал ему Гето, спустив левую ладонь вдоль плеча Годжо. — Потрогайте там.
Обрывок его вдоха у самых ключиц и на лице.
Его губы на его, Сатору, шее.
И тут как будто на руку повернутое к горизонту солнце: алое — как кровь из носа — половодье, предсумеречная тишина. Полумрак, когда в угасающем отблеске видна лишь половина его похабного лица, да ключицы, которые Сатору сожрал бы вместе с ним. Сглатывая, подумал об этом.
Подумал о том, что его бедра слишком горячие. Тяжелые.
Почти что сверху на его члене — и пагубный миллиметр между ними как смертный приговор.
Закусив губу, Сугуру расстегнул рубашку, не сводя с учителя глаз. Он слегка наклонил голову, стоило Годжо протянуть ладони по его груди, и прикрыл глаза, когда тот, осторожно разведя в стороны белую ткань, просунул их в образовавшийся вырез.
Черные волосы соскочили по плечам Гето.
Тихое удивление соскочило с губ Годжо.
— Это…
Сжал пальцы крепче — и правда: чертов, мать его, бюстгальтер. Белый, кружевной, вплотную прилегающий к крепкой груди: идеален для блядских игрищ, которые и задумал этот сорванец.
Глядящий исподлобья, выжидая.
— Да. — Лизнул губу. — Вы говорили, что тащитесь от колготок, но я подумал, что это лучше…
А еще отличник.
Перехватывая его ухмылку, даже не спрашиваешь. Сжимаешь жаркую грудь, подрагивая в плечах, а он накрывает ладони своими, дрожа еще сильнее. Сближаясь с охотно раскрытыми губами, Сатору тысячу раз проклял Гето за то, что тот появился в его жизни, нарушив ее тихо-мирный ход, и миллион раз проклял спустя, когда спустился к его обтянутым в кружево соскам и лизнул их, ощущая всю плотность и твердость сквозь сетчатую фактуру ткани. Льнет к влаге и липнет, когда ведешь языком плашмя, а когда покусываешь, расстегивая застежку сзади, липнут к ушам сдавленные стоны Сугуру: об них сталкивалось зазубренными краями взрослеюще-идиотское нетерпение.
Сатору проклинал его, удобно забывая, что да, первым начал Гето — и начал с поцелуя в машине, — но повод-то дал он ему сам.
Сатору проклинал себя, потому что так беспечно сдался.
Черт.
Сугуру.
Потрясающе. Лучше всех.
с-сенсей, глубже…
Ствол в его глотке, в заднице. Годжо трахал его так, что тряслись даже кончики пальцев на ногах — и когда кончает, его член так глубоко, что Гето забывает, что он, вообще-то, смертный, и ему нужно дышать.
Легкие так и застывают. На полувздохе.
Губы — приоткрытые, на полустоне.
Огромная ладонь под коленом, шлепнувшие напоследок бедра и сперма: иной раз Гето пачкает ею не только живот и грудь, но даже подбородок. Сатору слизывает ее, щедро высовывая холодный язык, после чего Сугуру поднимает белый флаг: перехватывает белые губы Годжо, размыкает свои и, сдавливая массивные плечи, целует его до того остервенело и чувственно, что ни у кого больше не оставалось сомнений.
А они были? У того, кто дрался вусмерть и время от времени носил женское белье.
У того, кто отчаянно убеждал себя, что не влюблен и ничего не чувствует, но первым делом бы пихнул пальцы под резинку хрупких трусов — да сжал бы так сильно, что непутевый ученик приподнимается на носках — и обнял бы, когда он приходит весь разукрашенный.
Годжо поцеловал его в шею, опустив ворот куртки.
Сугуру умирал от желания рухнуть ему на грудь.
— В этот раз тебе досталось сильнее.
Когда любишь, не можешь лгать.
Но утаивать — вполне.
Сугуру усмехнулся: он слегка вспотел под слоем синтепона и натиском горячих мужских губ.
— Нормально.
Годжо стачивало нечто, похожее на беспокойство. Он протянул руки по груди Гето — сегодня без белья — и бережно расстегнул на нем куртку.
— И нормально разве заявляться в таком виде к своему учителю?
— О, — ухмыльнулся Гето, — как вовремя вы вспомнили о том, что вы вообще-то…
Приложенный к его губам палец заставил Сугуру умолкнуть, поцеловать его. Обхватить губами и лизнуть: прикосновение прохладной кожи к содранным губам как благословение, как дар свыше. И глаза, которые макнули в небо.
Его волосы белые, как гребни волн.
Волосы Гето как смоль.
с-сенсей, гл…г-глубоко…еще…еще, еще… сенсей!!!
Годжо трахал его так, что ноги вот-вот откажут: и однажды Гето разрыдался, потому что это больно, когда сенсей, одурев от возбуждения, вогнал в него член — рывком и грубо, в наспех подготовленную задницу. Стиснув наволочку, Сугуру вскрикнул: глаза в потолок, поплывшая реальность, ком в горле и снизу. За окном в тот день рыжело солнце, румяное, как щеки Гето — и в похожие, сияющие золотом вечера, его впредь брали стоя или напротив зеркала в ванной, на кухонном столе или на полу, прямо в прихожей, не успев даже стащить с ног обувь.
В дождливые, промозглые дни — под стать застиранным простыням и холодности Сатору — брал его Гето, неопытно и осторожно, плавно, мягко. Он кончал ему на язык, когда Годжо высовывал его, и внутрь, когда учитель, весь напрягшись, двигался на нем сверху, обаятельно обнажая шею. Сугуру нравилось, когда сенсей, шлепнув стволом ему между ягодиц, вел им, горячим и скользким, после чего — нажим головки и забвение.
Но больше нравилось делать это с ним самому, а еще — когда стенки горла Годжо сжимаются вокруг, и это не тревога сжирает Гето, а сенсей: в обожании и похоти. В этом моменте обесценивается любая попытка убедить себя, будто бы ты все еще сможешь остановиться и прекратить. Тогда, в вечер покусанных через кружево сосков и спермы на изодранном белье.
Чуть позже, за полночь, между зудящим низом живота и первым проникновением в Годжо.
Сейчас, когда Сатору бессердечно покусывает разбитые губы, а Сугуру, помогая стащить с себя одежду, поддается ему, ни на что больше негодный. Пусть он сгрызает его в кровь, обещая взаимное падение и спасение, и пусть из-за него у Гето изнутри колотит так, что, постой он еще немного, как рухнет на подкосившихся коленях.
Играть в безразличие сложнее, когда мгновенно крошится все, подо что оно было так идеально подогнано: лицо, комната, обстоятельства. Сложившиеся как надо — и дело не только в Саторовом везении, но и в том, как Сугуру взглянул на него: разыграл было досаду, но не тут-то было.
— Еще ближе, Сугуру-кун.
— Годжо-сенсей…
Ни до чего не дотрагивается и до него не дотронуться: Гето обожал тот факт, что к нему это правило не относилось.
— Хочешь, чтобы я взял тебя сегодня? — шепнул Сатору, чмокнув его за ухом. — Или наоборот?
— Или, — усмехнулся Гето, — а то вы долбите так, что жить не хочется.
Годжо расстегнул свою пижамную рубашку наполовину.
— Лжец.
Говорят все это, симулируя и притворяясь, будто бы им обоюдно все равно.
— Подойди ко мне.
А на деле — безнадежно влюблены и привязаны, и каждый по-своему напуган этим.
— Да, сенсей…
Обязательства, неизвестность.
Неправильность.
Падение, падение.
Из-за него, Сатору, роптало сердце — и Сугуру зачастую просыпался в тревоге, аппетитно обгладывающей его нутро и кости. Нажравшись, она выблевывала его обратно в мир; по крайней мере, так он себя чувствовал. Словно перемолотый, переваренный в кишках кошмара.
Нередко по пробуждении он блевал сам.
И только потом становился равнодушным, все ему по плечу: когда минуты отмокали в классе, где никто о них не знал, или часы — во влажной постели; где они знали друг о друге все и ничего.
Приоткрывая тайны, следует быть осторожным, чтобы не сболтнуть лишнего: мало ли что. Есть секреты, которые следует хранить сугубо при себе, но фокус в том, что зачастую понимание приходит позже, чем соскальзывает с губ вопрос, а слов уже не подберешь обратно. Гето не знал, как ему себя вести, когда глаза Сатору как хлорка, а взгляд разъедает вплоть до молекул.
И Сатору не знал, что ему делать, когда огромный нескладный парень разворачивает его лицом к окну и, наваливаясь сзади, достает твердый ствол; его ладони на голых ягодицах Годжо, ладони Годжо — на стекле.
Совесть в нем (или что это было?) идет на убыль, перед глазами темнеет, теряется и полуразмытое отражение Сугуру позади него, а потом — и его собственное. Сатору не знал, что ему делать, когда он в следующий раз напялит кружева не по размеру и вернется с побитым лицом.
Сатору не знал, что ему делать с этим непутевым отличником, секс с которым, когда он ведет, — катастрофа.
Сатору не знал, как поведет себя, едва увидит его в профиль и с сигаретой в губах, но был уверен, что ничего хорошего, ведь пацан допустил фатальную ошибку сразу же, как только задумал связаться с ним.
Так он думал.
Сугуру думал иначе.