Примечание

1847, тот самый.

Олегсея бросает в жар и в холод, трясет и лихорадит. У Олегсея иногда дергается случайный нерв в какой-нибудь конечности, резко, больно, конвульсивно. Челюсти ноют, отдаваясь в самую макушку — кажется, их легче с корнем выдрать из черепа. Дышать невозможно — Олегсей воздухом захлебывается. И сердце бьется медленно, застывая, и Олегсей пытается предугадать, какой толчок в груди станет его последним. Напряженно ждет каждого следующего толчка — а ждать приходится все дольше.

Олегсею кажется, что он никогда в жизни не чувствовал себя так невыносимо и мучительно. Это логично: смерть — не простуда. Смерть, наверное, так и ощущается.

Бросает в жар. Одеяло хочется с себя снять, но рука не поднимается, раз его так заботливо подоткнули. Скоро бросит в холод — пригодится. Челюсть ноет, дрожит крупно и ходит из стороны в сторону сама по себе.

Тело отрывает от перины вместе с одеялом — не в первый раз, и Олегсей это ненавидит больше всего. Сейчас припечатает к потолку. В горле собирается плотный колючий комок страха, похожий по ощущениям на сухой куст шиповника. Припечатает к потолку — а потолок высокий. С него можно упасть, можно удариться головой о балдахин.

К потолку не припечатывает — руки ловят со спины, возвращают к перине, мягко укладывают на бок и крепко сжимают ребра. Губы врезаются в затылок.

— Отпустите. Вы обожжетесь.

— Вы почти ледяной.

Губы на затылке кажутся теплее, чем обычно. Олегсей понимает не сразу: это не в губах вдруг разогналась давно застывшая кровь, это затылок — едва теплый. Руки сжимают сильнее — к потолку больше не прибивает.

— Вам необязательно так со мной возиться.

За спиной — короткий вдох, чтобы что-то сказать. Голос — тихий, куда-то в волосы.

— Вам не нравится?

Олегсей сжимает губы так, что они, наверное, белеют. Чуть поворачивает голову, касаясь подушки кончиком носа. В подушку, наверное, можно сказать.

— Нравится.

Олегсей перекладывает поудобнее руку на одеяле — на лопатке оказываются губы, а вдоль позвоночника, кажется, мурашки. Кажется, даже в голову сильнее стреляет болью.

Никаких вопросов, никаких «Вы в порядке?» или «Очень плохо?». Не нужны они — и так понятно, что смерть хорошо и приятно ощущаться не может. Никаких вопросов — только руки на ребрах и губы, коротко прижимающиеся к лопатке, и одеяло, подоткнутое со всех сторон.

Олегсей второй день лежит в огромной кровати не один. За ним следят чутко — кажется, без еды и сна. Следят — и ловят каждый раз, когда норовит прибить к потолку. И губами в затылок, за ухо или в изгиб шеи, где огнем горит затягивающаяся рана, и руками по ребрам — каждый раз.

Олегсею мучительно и страшно. Олегсей снова приносит одни неудобства, как тогда, семь лет назад. Олегсей случайно хватает мысль — семь лет назад у него была тысяча причин уйти. Сейчас — всего одна причина остаться.

Олегсей ухватывает мысль, цепляется за остатки рациональности, не будучи уверенным, что не проваливается в очередной беспокойный горячечный сон, — где же еще о таких вещах думать, как не на смертном одре. Где же еще об этом думать, как не в руках, которые чуть ли не впервые за десять лет кажутся почти нормальной температуры. Олегсей составляет список, сухой и холодный. Олегсеевы причины уйти укладываются в голове штабелями, ровными кипами торжественно упущенных шансов.

Причиной уйти были клыки. Было отсутствующее отражение. Было холодное тело, были первые месяцы в поместье, когда все внутри замирало иногда от иррационального, неоправданного страха. Причиной уйти была кровь на сорочках, маска и необходимость приводить людей, причиной уйти были балы, на которых целыми дюжинами иной раз пропадали продажные чиновники. Если подумать, массовые убийства стоит поставить первым пунктом в списке. Причиной уйти был день, когда Олегсей едва не умер — по-настоящему, как смертный. Причиной уйти была разъяренная толпа, выстрел, сердечным стуком прогремевший в ушах, причиной уйти было падение, был запах трупного гноя от собственной вполне живой конечности, был месяц, почти полностью проведенный в постели или в воздухе — в холодных руках. Причиной уйти был сухой шиповник в горле от одной мысли о высоте, который не отпускает до сих пор.

Пальцы аккуратно гладят ребра. Губы возвращаются к затылку, теплеют медленно-медленно.

Олегсеева единственная причина остаться едва улавливается и, кажется, начинается на «А», каллиграфически выведенную «А». И список того, что в ней нравится, кажется, все-таки немного длиннее.

Нравится лицо этой причины. Нос нравится, губы, глаза. Нравится, как она смеется, как блестит желтым золотом тяжелых перстней на пальцах, как шепчет на ухо по-французски и как утыкается губами в затылок. Нравится ее голос — красивый голос, очень, и тихий, и громкий, и отрепетированный, и хрипловатый от сна. Нравится, как она выглядит во фраке. И в жилете нравится, и в сорочке, и в халате — в чем угодно, раз на то пошло. Нравится рука этой причины, гладящая по волосам — прямо сейчас. Медленно, невесомо и почти успокаивающе, хотя жгучую боль в челюсти, жар-холод и конвульсивные подрагивания она успокоить не в силах. Нравится, как причина быстро ходит, размашисто подписывается, порывисто поправляет волосы привычным жестом от лба к макушке. Нравится, как причина дышит и как не дышит — тоже. Нравится, как засматривается случайно, и Олегсей всеми силами сдерживает улыбку, делая вид, будто не замечает. Нравится, как причина целует аккуратно, выдохнув необязательное и избыточное «Можно?» и вглядевшись в Олегсеево лицо выжидающе, будто у него есть варианты ответа. Варианты Олегсей никогда не перебирал — а однажды вместо единственного варианта потянулся сам, и причина, вплетая пальцы в волосы, невесомо оглаживая плечи или прижимая к себе за поясницу, — перестала спрашивать.

Олегсей мысленно прогоняет оба списка, пока его уже почти привычно бросает в холод. Списки ему не нравятся — в них он себе кажется какой-то жертвой. Жертвой Олегсей никогда не был — никто не заставлял, никто не держал, сам решил, сам согласился, и не жалел ни дня. Жил в гулком сумрачном поместье, которое ощущалось домом сильнее гимназистской кельи и родительского дома — подавно. Спал днем, света белого не видел — не нужен ему был белый свет. Какая к чертям жертва — на него даже голоса не подняли ни разу, не говоря уже о том, чтобы высечь. Ни разу за десять лет — даже когда Олегсей случайно разбил дорогую и древнюю фамильную вазу. Схватили только за руку, и взволнованно о том, что порез от осколка нужно обработать. Даже укусили, обратили — добровольно, тысячу раз переспросив и тысячу раз получив четкое уверенное «да». Не держали, не заставляли, голоса не повышали. Сдували пылинки и носили на руках — иногда буквально.

После резкой вспышки боли в макушке Олегсей поворачивается на другой бок, утыкаясь в грудь под надушенным воротом. Чувствует щекочущую ткань носом, чувствует мягкую спину под пальцами, чувствует, как ноги сплетаются под одеялом. Чувствует, как рука снова обнимает ребра крепко-крепко — чтобы точно не улетел к потолку. Чувствует, как пальцы гладят волосы, будто это как-то поможет унять головную боль. Олегсеева причина остаться молчит долго, напряженно, лежит абсолютно беззвучно — сердце не бьется, легкие не дышат. Долго молчит, а потом, кажется, коротко прижимается губами ко лбу, к переносице, к кончику носа — хотя невозможно точно сказать, реальность это или горячечный сон. На реальность похоже чуть больше — как тогда, два дня назад — Олегсеева причина целовала долго и мягко. Сплетала пальцы с волосами. Тянула время. Расстегивала пуговицы на рубашке, высвобождая плечо. Уронила на подушки. Целовала плечи — чтобы клыки не так больно вонзились в расслабленную мышцу. Спросила в плечо что-то — «Вы точно уверены? Я могу сегодня вас просто поцеловать». Дождалась сбитого в ком «Кусайте, Антон Эдуардович» и прошелестела что-то еще в изгиб шеи, щекоча губами кожу, — «Je vous aime*», кажется. Но это действительно могло просто показаться.

*«Я люблю вас»

Олегсей все десять лет прекрасно осознавал каждое действие, каждое слово, каждый выбор. И если в восемнадцать это пугало и запутывало, сейчас — в двадцать восемь, в фантомной горячке, в крепко сжимающих руках — все отчего-то становится ясно и просто, как белый день, которого Олегсей уже никогда не увидит. Ясно и просто, и жалеть — совершенно не о чем.

Олегсеева единственная причина остаться мертва — и Олегсей на самой грани балансирует, медленно, но уверенно проваливаясь в то, что смертью является чуть больше, чем жизнью. Смерти Олегсей никогда не боялся — а слышать в ушах собственное замирающее сердце отчего-то даже страшнее, чем цепляться за широкую спину, поднимаясь над землей в руках и молясь всем богам, в которых Олегсей верить перестал давно. Но с рукой этой в волосах, которая уже не кажется такой уж холодной, — наверное, немного легче.

Олегсеева причина мертва, и Олегсей — почти. И будь они насовсем мертвы, как смертные — лежали бы не на перине, а в земле. Гнили бы медленно-медленно, черви бы любовно обнимали внутренности тугими и влажными петлями. Хочется думать, что земля пахла бы дождем и чем-то цветочно-душистым — но для Олегсея она не пахла бы уже ничем. Они лежали бы — хочется думать, что в одном большом гробу, делили бы на двоих одних и тех же червей. И еще хочется думать, что фамилии над ними написали бы через короткую черточку. Странная мысль — собственная фамилия с короткой черточкой после «в» выглядела бы красивее. И еще красивее — вторая, с короткой черточкой перед «З».

Сердце стучит в груди церковным колоколом — медленно и холодно. Стучит — и замолкает.

Теплые пальцы в волосах путаются и теряются, как в темном дремучем лесу.