Une très mauvaise histoire d'amour

Примечание

1845

Олегсей не может вспомнить, что конкретно ему снилось, но хорошо узнает тяжелое, гнетущее чувство после пробуждения — обычно это чувство ни к чему хорошему не приводит. Не открывая глаз, он осторожно ведет рукой по одеялу, проверяя — вдруг подвох где-то здесь? Новой информации одеяло не дает: оно все такое же мягкое, пышное, укалывают пальцы вышитые цветы — ошибки быть не может, он все еще здесь, в своей постели. Открыв глаза, Олегсей упирается взглядом в балдахин — тоже привычный и никак за день не изменившийся. Комната — в мягких тенях, совершенно обычных для семи-восьми часов вечера. Вся мебель на своем месте, книги и мелочи — тоже. Одним словом — все такое же, застывшее, замершее, неизменное.

И все-таки — тревожное чувство не отпускает. Щекочет уголок глаза — что-то не так.

Поэтому когда Олегсей, опасливо повернув голову, обнаруживает на прикроватном столике свернутый лист бумаги — его это почти не удивляет.

В поместье тихо — Антон Эдуардович еще не проснулся, и просил сегодня его не будить. Отчего-то кажется, будто это как-то связано с находкой Олегсея — пускай эту мысль хочется отогнать.

Итак — Олегсей осторожно тянется к бумаге, будто она может его укусить — это письмо. Аккуратно свернутый листочек, в нем — еще один. Размашистый, летучий Антонов почерк. Олегсей вздыхает — начерта писать письма друг другу, когда буквально живете в одном доме?

Но свечу все-таки зажигает. Тянется к моноклю. Зажимает стеклышко между бровью и щекой. И — позволив себе еще один глубокий вдох и мысленно простив Антону его невозможные причуды — начинает читать.

Письмо начинается смешно — первая буква особенно широкая, тщательно выведенная, будто, нарисовав ее, Антон еще долго не решался приступить к остальному.

«Обязан признаться, что писать Вам мне приходится не вполне по собственной воле. Если бы это было в моей власти, я бы оставил весь ворох слов, которые Вам, возможно, покажутся чудовищно скучны, в собственной голове. К сожалению, мое состояние не позволяет тянуть дольше. Подозреваю, это письмо Вы прочитаете вечером (и, надеюсь, не сразу после пробуждения), и когда я еще буду в гробу, поэтому заранее прошу меня простить, если Вы будете столь великодушны после всего написанного. Я пишу Вам не вполне по собственной воле — скорее потому, что продолжение моих мучений кажется мне невозможным».

Олегсей перечитывает абзац второй раз. Хмурится — кто-то ведь научил Антона Эдуардовича выражаться таким невыносимым для нормального человеческого ума языком? И писать так много — Олегсей уверен, что эту пространную (и пока весьма расплывчатую) мысль он уместил бы в одно предложение.

«Дело, Олегсей Михайлович…»

Олегсей запинается, заметив вдруг, как часто Антон теперь использует имя и отчество вместо простого обращения по имени, как к слуге.

«Дело, Олегсей Михайлович, в том, что, останься у меня душа, она непременно оказалась бы в аду. Быть может, душа моя сейчас там и находится, чему я, впрочем, не был бы удивлен, особенно если бы верил в существование ада».

Олегсей не выдерживает — закатывает глаза. Если Антон о душе задумался, можно даже не сомневаться: дело дрянь.

«Вы, я уверен, уже достаточно хорошо меня знаете, чтобы понять, сколько грехов за моей несуществующей душой. Больше меня удивляет, что при этом знании Вы остаетесь здесь: впрочем, вечная жизнь прельщает многих и, если Ваши мотивы таковы, я не могу их осуждать.

По душе моей плачет ад, если он все-таки существует: и, конечно, то, что я собираюсь раскрыть Вам в этом письме, это только подтвердит. Жизнь моя — достаточно долгая, чтобы успеть ею пресытиться — научила меня быть мрачным, одиноким и нелюдимым. И, разумеется, отталкивать людей — потому лишь, что по твердому моему убеждению я непременно погублю каждого, кто окажется рядом со мной».

— Господи, как высокопарно, — сам себе шепчет Олегсей, поднимая брови. Моментально выпадает монокль — цокнув, Олегсей не без труда находит его в одеяле. Антон — и нелюдимый. О, конечно, сам себя он представляет именно так. А на бесконечных балах, куда из приличия (или потому, что одному Антону туда ехать скучно — черт разберет) приходится его сопровождать, после пятого танца подряд, после кадрилей и мазурок с нескончаемыми — и хорошенькими — женщинами едва ли Антон покажется нелюдимым. Таким выглядит скорее Олегсей — угрюмой гаргульей примостившийся у игрального стола с выражением такой бескрайней скуки на лице, что и у мертвого вид заинтересованнее.

А письмо все продолжается, все ходит вокруг да около — и, кажется, конца-края ему нет.

«Возможно, в холодный и, к сожалению, омраченный грозой вечер восемь лет назад (поверьте — сейчас это мне кажется огромным сроком!) я имел неосторожность погубить и Вас — если бы Вы только знали, как я корю себя за это. Мне стоило понимать уже тогда, что даже из благороднейших побуждений у личности вроде меня просто не получится не пустить под откос чью-нибудь жизнь. И сейчас — мне искренне жаль, что Вы стали участником всех дальнейших страшных событий. Мне, разумеется, бесконечно жаль оставленную Вами семью, Вашу травму (пулю, которую должен был получить я) и жаль, что Вам довелось водить со мной знакомство.

Вместе с тем — я безмерно Вам благодарен. Быть может, без Вас меня бы и не было больше на свете — по крайней мере, не в том виде, что Вы меня знаете. Я уверен, благодаря Вам я все еще не сошел с ума — хотя в последнее время мне кажется, что сошел, и что Вы к этому имеете самое прямое отношение».

Олегсей снова удивленно вскидывает брови, снова роняет монокль — неужели Антон все-таки решил перейти к сути, а не дальше упражняться в изящной словесности? Буквы мутнеют и расплываются — Олегсей нетерпеливо поправляет стекло, силясь в тусклом свете свечи дочитать Антонов нетленный труд.

«Но перед началом этого, несомненно, очень тяжелого для меня разговора мне видится необходимым вынести несколько предупреждений».

Олегсею хочется громко, от души простонать от разочарования — но пока он держится. Он готов поклясться: еще одна страница пространных рассуждений заставит его побиться головой о резную спинку кровати и вызвать этим обрушение балдахина.

«Во-первых, я ни в коем случае не хочу, чтобы высказанное мной воспринималось Вами как условие нашего сотрудничества или чтобы Вы вдруг решили, что отрицательный ответ повлияет на мое отношение к Вам. Разумеется, наша дружба (которую я все-таки надеюсь называть дружбой) немало омрачается неравенством: отношения между вампиром и фамильяром обрастают слишком большим количеством заморочек и тонкостей. Тем не менее, я давно не воспринимаю Вас как фамильяра и хочу, чтобы Вы также относились ко мне как к равному. А потому вне зависимости от Вашего ответа он никак не повлияет на уже установленные между нами договоренности.

Во-вторых, в случае наихудшего исхода, если Вы вдруг изъявите желание покинуть мой дом после того, что прочитаете здесь, Вы абсолютно свободны в своей воле. Только скажите — я немедленно распоряжусь найти для Вас лучшего извозчика Москвы и предоставлю любую необходимую в дороге сумму денег.

Покончив с условностями, мне придется, наконец, перейти к сути:»

В третий раз падает монокль — Олегсей чертыхается под нос. Антон, быть может, после этой бесконечной словесной лавины вспомнил, что писал по какому-то делу — а глупая стекляшка упорно не хочет, чтобы Олегсей узнал, что все-таки случилось. Хотя — скорее подкрепил собственные догадки.

«Покончив с условностями, мне придется, наконец, перейти к сути: с прискорбием я вынужден сообщить, что люблю Вас давно, горячо и безнадежно».

Олегсей замирает. И становится несмешно. Вернее, смешно в какой-то степени — знал ведь, догадывался, чувствовал — этим все и закончится. И все равно — лицо, кажется, горит. И шея, и уши — Олегсей уверен, что сейчас даже кончики ушей у него такие пламенно-рубиновые, что светятся в темноте.

Он выдыхает. Закрывает и открывает глаза. Отводит взгляд, несколько секунд наблюдая, как тревожно дрожит огонек свечи. А когда возвращается к письму, самостоятельно уже снимает монокль, сосредоточенно приближает и отдаляет от бумаги — может, показалось?

Не показалось. И близко, и далеко от стекла, и на свету, и в тени — «люблю». Очень четким и очень читаемым, размашисто-летучим Антоновым почерком.

Олегсей убеждает себя — и так ведь было все предельно понятно, какой толк так реагировать? И все равно: одно дело — что-то чувствовать и подозревать, и совсем другое — это чертово «люблю» чернилами на бумаге. Его рукой.

Олегсей заставляет себя читать дальше, хотя дается это с трудом — кажется, сильнее полыхать лицо уже не может.

«Быть может, я люблю Вас с самой первой нашей встречи в тот злосчастный вечер, а может, это чувство росло и крепло во мне день ото дня все эти восемь лет. Быть может, дело в том, что влюбиться в Вас было уготовано мне злой судьбой, или в моем чувстве виновато смешное стечение случайностей. В любом случае — мне было бы легче, если бы Вы об этом знали.

Будь Вы барышней, а я — живым, я бы, не сомневайтесь, просил сейчас Вашей руки. Но, если с первым обстоятельством можно справиться простым гипнозом священника, со вторым дело обстоит несколько сложнее — ввиду моей природы я решительно не могу находиться в церквях дольше нескольких минут. Надеюсь, Вас не смущают эти досадные детали.

Посему — учитывая, что этим письмом я и так подписываю себе смертный приговор, позволю себе дерзость просить если не Вашей руки, то, во всяком случае, возможности провести с Вами отведенную нам часть вечности. Не стану говорить, что не могу без Вас жить — потому как я не живу, потому как я не желаю ограничивать Вашу волю и потому как одно Ваше существование, одна мысль о том, что Вы уже были частью того, что я называю своей жизнью — уже великое счастье. Не стану также обещать, что наш союз в случае Вашего положительного ответа продлится вечно — вечная жизнь слишком длинна, чтобы разбрасываться такими словами.

И все равно — еще раз — я люблю Вас. Надеюсь на ответ, каким бы он ни был. Одно мое расположение к Вам, одна очарованность Вами не позволит мне быть расстроенным любым исходом.

Ваш».

Хочется кричать, хочется протяжно выть, хочется уткнуться лицом в подушку и издавать неадекватные нечленораздельные звуки, пока испуганный Антон не примчится проверять, в чем дело. А потом — черт с ним, с неуместно высокопарным и непозволительно длинным письмом — поцеловать наконец этого несчастного дурака, этого кромешного идиота. Но надо сохранять самообладание — Это Олегсей помнит. У Антона очень острый слух — это он тоже помнит. И, справедливости ради, держать себя следует достойно — даже сейчас.

Олегсей — если совсем честно — чувствует себя кипящей смесью из чего-то, напоминающего начитавшуюся любовных романов уездную барышню, и чего-то, напоминающего начитавшегося любовных романов литературного критика. Сложная мысль, да и чувство сложное — уши, кажется, облили маслом и подожгли, сердце бьется так, будто в следующую секунду собирается остановиться, а едкая злость и веселая нервозность разрывают на части окончательно отключающуюся голову.

Но тени в комнате становятся гуще — а значит, и Антон скоро проснется. А значит — чтобы не ударить в грязь лицом и не показаться перед ним с этим позорным цветом лица — думать придется быстро.

Олегсей, пытаясь унять сердцебиение, все-таки старается рассуждать здраво. Сказать вслух — конечно, самое логичное и рациональное решение. Но Антон ни логичным, ни рациональным сегодня не был — поэтому Олегсей справедливо решает, что в этой ситуации Антон не в праве осуждать его за мстительность.

Вопреки наставлению, Антона он все-таки будит — через час и для того только, чтобы молча (и очень демонстративно) вручить ему листок бумаги. И — так же безмолвно — скрыться за дверью, оставляя едва проснувшегося адресата испуганно пялиться в вихры убористого почерка.

«Во-первых, признаваться в любви письмом — это очень пошло. Такого, мне кажется, уже не встретишь даже в плохих романах. А учитывая, что мы с вами живем в одном доме, пересекаемся по сотне раз на дню и почти беспрерывно беседуем (не говоря уже о том, что вы продолжаете таскать меня на руках, а уж там-то я точно не сбегу от неприятного разговора) — ваш поступок кажется мне совершенно смешным.

И если бы дело было только в письме! Понятия не имею, откуда вы взяли моду писать так пространно и многословно. Признаюсь — читать ваши излияния местами было почти мучительно. Если впредь вы надеетесь вести с кем-то переписку, я бы советовал вам очень серьезно работать со всем этим мусором в вашей речи.

И еще — дело, вокруг которого вы развели такую драму, яйца выеденного не стоит. На мой взгляд, все было абсолютно очевидно очень давно — свою тираду вы бы могли уложить ровно в три слова, которые бы меня не удивили. И на которые я ответил бы точно так же, как отвечаю на это исполинское письмо.

А теперь, наконец, к сути.

Ответ «да» вас устроит, или мне тоже стоит завернуть его в громаду ненужных слов?

Ваш всегда».

И уже потом, несколько минут спустя, когда Антон сам поднимается в фамильярскую спальню и гулко стучит в дверь — в голове у Олегсея остается одна-единственная тревожно бьющаяся мысль.

Только бы уши не горели.