Примечание

1845. Не учебная тревога: осторожно, хорни. Вас предупреждали.

Лицо у Олегсея точеное и очень сосредоточенное, взгляд утыкается в выпуск «Современника», правдами и неправдами выписанный из столицы. Пальцы неспешно перебирают страницы, не перелистывая, а бесцельно зарываясь в тихий бумажный шорох. Длинные ноги мягко утопают в медвежьей шкуре на полу, жестковатый мех прячет крупные узкие стопы. Длинные пальцы и выпирающие косточки. Вены — тоненькой синеватой паутинкой, где-то неожиданно крупные — беспокойными змеями вьются у костей.

Олегсей поднимает взгляд от страниц. Смотрит немного удивленно.

— Вы что-то хотели?

Антон смаргивает. С силой переводит взгляд. Пытается вспомнить — придумать — зачем вообще пришел. Хотя с собственным кабинетом таких вопросов возникать не должно.

Антону в ладонь ложится узкая стопа. Губами он чувствует, как бьется вена на косточке. Олегсей чуть поджимает пальцы, подставляя, впрочем, под поцелуи тыльную сторону.

— Щекотно, Антон Эдуардович.

Мягкий, совсем шелковый звук голоса. Чуть прерывистое дыхание. Узкая ступня высвобождается из руки и упирается в Антоново плечо. И чуть надавливает, опуская на ковер.

— Антон Эдуардович? Вы опять забыли, который час?

Олегсей улыбается немного нервно, на одну сторону. Тихо шуршит ногами в ковре.

— Просто потерял вас. Что в «Современнике»?

Олегсей немного расслабляет плечи. Шуршит страницами. Рассказывает что-то — Антон слышит, как отдается в голове его голос, тянет в дымную пустоту. И мысли — с мыслями плохо получается справляться.

Олегсей придавливает ногой к ковру медвежьего меха, заставляя опереться на локти за спиной.

— Вы опять забыли, который час? — совсем легкая, беззлобная насмешка. Олегсей смотрит сверху вниз из-под полуопущенных ресниц.

Нога ложится на плечо. Антон ловит губами косточку на щиколотке, поднимается поцелуями выше — к икре, к острой коленке, к бедру. Изящный изгиб стопы дрожит и напрягается в ладони. В жизни Олегсей, конечно, почти при полном параде даже дома — но хотя бы в ужасной больной фантазии может быть в халате? Антон приподнимается, топя колени в меху и все равно ощущая ими твердость пола. Поднимает глаза вопросительно — и аккуратно развязывает пояс халата, когда Олегсей снисходительно кивает.

Одной рукой Олегсей не выпускает «Современник», упорно делая вид, что продолжает читать, другой — зарывается в Антоновы волосы. Легонько сжимает. Направляет, контролирует. Напряженно, прерывисто, будто после задержки дыхания, выдыхает где-то сверху, когда Антон невесомо гладит внутреннюю сторону его бедра, пытается взять глубже и не сойти с ума от этого кошмара окончательно.

Антон начал часто это замечать. Странные вещи. Сдавливающие, мучительные помутнения, хуже, когда сны, — уже не получается списать на человеческий запах. Они настигают неожиданно, как наваждения. В самые разные моменты. В разных местах. И чертовски, до умопомрачения мешают существовать.

Олегсей ловит в зале после мазурки. Улыбается лукаво. Спрашивает насмешливо:

— Мы с вами нигде не встречались?

Олегсей в маске, и лицо его выглядит непривычно — Антон его таким не видел несколько лет.

Антон представляет: ему приходится подыгрывать.

— Сомневаюсь. Может, в маске не узнаю?

Олегсей смеется. Неуловимо тянет за самый край рукава.

— Мой спутник здесь по делам. Не представляете, какая скукота.

Антон представляет. Олегсей мягко утягивает за собой — так же, как утягивал жертв к Дипломатору, когда тот еще был жив. Улыбается, заговаривает зубы почище всякого гипноза. Играет что-то — будто не в одной карете они на этот бал приехали:

— Здесь душно, не находите?

И Антону — остается только принять правила этой игры.

— Пожалуй, что так.

— И музыка громкая.

— Совсем не поговорить.

Антоновы туфли проскальзывают на натертом полу. Олегсей тянет за рукав — ведет лабиринтами-коридорами в такую же маленькую, неясную каморку для прислуги. Закрывает дверь — прижимает ее изнутри Антоновой спиной, подходя очень близко и азартно заглядывая в глаза. Сдвигает ему маску на лоб теплыми-теплыми пальцами, чуть поднимается на носочки — и целует, целует, целует, жадно дыша и хватаясь за тщательно уложенные с вечера волосы.

— Мой спутник может меня хватиться в любую минуту. Он вампир, представляете?

Антон представляет. Из-под маски у Олегсея бьется румянец. Губы — совсем красные, зацелованные. Сердце так громко стучит, что непонятно: от эмоций ли, или Олегсей такой хороший актер, что даже в этой глупой постановке так складно играет волнение.

— Значит, нам придется что-то придумать?

Олегсей смеется, позволяя целовать себе лицо и смыкать руки на пояснице. Шепчет насмешливо:

— Если вы меня украдете, он может не сразу заметить.

И еще — будто они, сливаясь с танцующими, ускользают из зала в отрезвляющую прохладу. Будто Антон поднимает на руки, помогая забраться в карету. Будто за стуком колес почти не слышно, как часто Олегсей дышит, и будто пышный мех шубы щекочет лицо, когда они целуются. Будто пахнет теплой кожей и Антоновыми духами. Будто Антон осторожной ощупью ищет Олегсея в этой огромной шубе, будто Олегсей судорожно цепляется за его губы, и будто ямщик, погоняющий тройку в смолистую ночь, ничего не замечает в тревожной полутьме.

Антону, вообще-то, хочется напороться грудью на осиновый кол. Съесть штук десять зубчиков чеснока. Сжечь собственный гроб с собой внутри.

Особенно в гробу — в замкнутом пространстве, где мыслям некуда разбежаться, становится совсем невыносимо.

Надо уснуть. Любой ценой, с боем и через страдания.

Олегсей прижимается спиной, укладывая Антоновы руки себе на талию.

Поворачивается лицом, переплетает ноги, утыкаясь лбом в Антонову ключицу, горячо и щекотно дыша в грудь.

Меняет положение головы, зацеловывая Антонову шею. Обнимает, как подушки в фамильярской спальне.

В гробу чудовищно тесно. Некуда деться от человеческого тепла, некуда деться от человеческого запаха. Крышка гроба чуть сдвинута, и солнечный свет даже сквозь плотные шторы пробивается внутрь, мягко окутывая Олегсеевы очертания.

— Отчего вы не спите? — шепчет Олегсей куда-то около челюсти, будто в поместье хоть одна душа проснется, если он скажет громче.

— Мне немного сложно отвлечься, душа моя.

За это — случайно промелькнувшее, нежное и ироничное в его случае обращение — Антон цепляется. Надо будет запомнить.

Олегсей тихо смеется. Отвечает шутливо-обиженно:

— Я могу уйти спать к себе.

Антон чуть крепче сжимает его талию.

— Теперь я без вас уже замерзну.

Антон поворачивается на другой бок. Буравит взглядом непроглядную темноту закрытого и очень пустого гроба. На самом деле, шальная, в полусне пришедшая фантазия — еще не самая плохая, почти совсем невинная. Мало ли — случается, когда действительно хочется прижать что-то теплое. Или… человекоподобное. Это ведь объективно приятно — ничего в этом такого нет.

Бывает и хуже — иногда в тысячи раз. Иногда — под балдахином.

Олегсей откидывает голову — снизу вверх Антону виден только кончик его подбородка. Волосы — угольный шелк — тонут в расшитых подушках. Олегсей поворачивает голову — мелькает кусочек уха. Прижимает ладонь к лицу — высоко отставляет острый влажный локоть, и рукав сползает к самому плечу.

Антон чувствует руками и языком — Олегсей дрожит. Жадно, громко глотает воздух. С силой прижимает ладонь ко рту и издает какой-то высокий неясный звук, когда Антон ниже опускает голову.

Антон чувствует кровь — она пульсирует под губами. Кипит сильнее, чем в бане, когда Олегсей, забывшись, подходит слишком близко, и в нос ударяет мучительный человеческий запах. Безрассудство, самоубийство — вот так беззащитно откидывать голову в шелк и так тепло пахнуть человеком перед мертвецом.

Одной рукой Антон путается в черных завитках в паху, другой — медленно, аккуратно скользит по внешней стороне бедра к тазовым косточкам и выше — под сорочку, на живот, мгновенно напрягающийся от прикосновений. Олегсей выдыхает. Отнимает от лица ладонь, бросает на простыню, требовательно находит и сжимает Антоновы пальцы на животе.

Приподнимает с подушки голову, смотрит осторожно. И глаза у него — очень блестящие и очень яркие. Он немного мнется, быстро моргает и крупно дрожит снова. Поджимает губы. Шипит сбитое «Господи» — в любой другой ситуации Антон бы обязательно добавил «Давайте без него». Не выдержав долгого ответного взгляда, жмурится. И снова от лица — ровный взлетающий пик подбородка и кудри.

Антон переплетает пальцы, чувствуя, как крепко цепляется за него горячая-горячая рука. Как Олегсей немного сводит ноги, обнимая напряженными бедрами его шею. Как душит где-то внутри непрошеные звуки и дышит — безумно громко, ртом. Влажно блестит перекатывающийся под кожей кадык.

Антон отстраняется, приподнимаясь над ним. Чуть выпрямляет его здоровую ногу, чтобы поцеловать чувствительную кожу под коленкой.

— Mon cher, — пытается сформулировать. Ловит удивленный взгляд. На Олегсеевом лице рассыпаются искрами блики от свечей, и он закрывает лицо руками, смотря сквозь пальцы. — Вы можете… не сдерживаться так. Вас не услышат. Мы же не на… сеновале каком.

Олегсей смеется тихо и немного напряженно. Выпутывает ногу, сводит коленки.

— Вы ведь услышите, Антон Эдуардович.

Антон гладит его колени — острые, теплые. Колени податливо разжимаются под пальцами.

— У вас очень красивый голос.

Нет, черт возьми, сеновал — совсем пропасть. Кто же дернул ляпнуть про проклятый сеновал? Не по-настоящему, конечно, но все же ляпнуть. На сеновалах Антон никогда и ни с кем — но звучит-то красиво.

Олегсей — сейчас, может быть, подошло бы чуткое «Олежа» — смеется, толкая его в стог. В мягкую, тугую пропасть. Нависает, перекинув ногу через его бедра. У Олегсея глаза блестят весело в пробивающейся луне, и цепкие узловатые руки, увитые перстнями, — что птичьи когти — хватаются за пуговицы его, Антонова, жилета. Пуговиц много до безобразия, и кажется даже, будто эти пуговицы, целая горсть пуговиц, сдавливают ребра. Олегсей целует медленно, тягуче, всем телом ложась на Антонову грудь, путая пальцы с волосами и сеном, и пахнет тоже — теплом, человеком и сеном. Выскальзывает из собственной сорочки, и сорочка безвольной дымной пеленой виснет у Антона в руках. И луна едва очерчивает ключицы, руки, бока, чуть выпирающие от тяжелого дыхания ребра.

Бред, конечно — редкая луна бывает такой яркой, чтобы все это видеть. Тогда так:

Олегсей слепо, бездумно в темноте утыкается губами куда-то Антону в плечо. Нащупывает вслепую линию пуговиц сорочки, расстегивает аккуратно и будто с любопытством. Обжигающе дышит в шею и щекочет волосами. Скользит горячей рукой на грудь. Ерзает, втапливая глубже в стог. Наклоняется к груди и ежится, когда Антон целует его за ухом.

— У вас руки холодные, Антон Эдуардович, — почти мычит в плечо, когда Антон все-таки справляется с мучительными завязками-пуговицами исподнего. Антоновы руки повисают в воздухе:

— Неприятно?

— Верните на место, — смеется. — Согреются.

Антон легко — чтобы было почти совсем не слышно — ударяется головой о крышку гроба. Жмурится, выдыхает, избавляясь от фантомного запаха сена. Обнимает руками лицо. Считает про себя — раз, два, три — до десяти. Стряхивает наваждение.

Нет — скользит руками по выгнутой спине, по гребням шрамов и чуть выпирающему от постоянной сутулости позвоночнику. Гладит шею — Олегсей доверчиво откидывает голову и улыбается — его улыбку в темноте почти совсем не видно. Зато слышно — Антону даже сквозь шорох сена слышно, как гулко, крупно, настойчиво бьется у него сердце. Черт бы побрал этот проклятущий сеновал — чего привязался вообще? В жизни ведь точно колюче, холодно и противно — никакой романтики.

Руки быстро согреваются о кожу — Антон опускает их ниже, мягко врезается в бедра кончиками пальцев. Олегсей сдавленно охает.

— Холодно?

Олегсей целует прерывисто, почти невесомо, щекоча лоб кудрями.

— Не холодно, — почти шепчет. Блестит глазами чуть заметно и выжидающе.

Антоновы руки ослабевают на теплой коже и застывают в нерешительности. И снова — проклятый неровно напрягающийся от прикосновений живот и трижды проклятые мягкие волосы в паху. Какие-то фиксации, честное слово, нездоровые. Олегсей улыбается. Трется щекой о щеку. Ползет руками в расстегнутый ворот сорочки на плечи. Неожиданно сильно хватается за них, когда Антон все-таки касается — аккуратно и нерешительно, боясь сделать неприятно. Со всей ему как вурдалаку известной нежностью, со всей ему — как пленнику в собственном доме — известной осторожностью.

Олегсей смертный — это было бы глупо отрицать. Но кажется — Антон готов поклясться, и в фантазии кажется, и наяву иногда — будто точно в роду у него была нечистая сила. Водяные, русалки, мавки — в кого еще верят крестьяне в их деревне, какие слухи о нем слагают? Хоть один несчастный чародей, хоть одна ведьма. Иначе не объяснить. Антон почти уверен: ходит по окрестным деревням слушок, закрадывается в окна и щели половиц, ветром воет в ставнях — будто появляется иногда, как густая тень, юноша с глазами что лед на реке, красивый, как тысяча чертей, и утаскивает за собой, и ни иконы, ни кресты ему не страшны. И все, что про барина говорят — суеверная блажь, небылицы, придуманные пугливыми барышнями, а он — совершенно реален.

Олегсей приподнимается, глубже вжимая Антоновы плечи в сено, и смотрит в самые глаза — Антон надеется, что в такой темноте не видно, как он смотрит. И тело у него — мягкое, теплое, плавкое, раскаленным металлом обжигает пальцы приливающая кровь, горячим маслом.

Антон трет виски. Начинает дышать — знает, что не поможет. Пялится в темноту, в спрятанную в кромешной темени крышку гроба.

Хочется сходить в церковь. Упасть перед иконами — и черт с ним. Вытряхнуть из головы и мысли, и плечи, и волосы, и шею, которой Олегсей мягко откидывается в руки. И острые коленки, и угловатые локти, и глаза блестящие, и вообще. К иконам — и крест поцеловать, чтобы наверняка.

И объясниться, наверное, надо — это прежде всего. Не чтобы услышать взаимность (в ней Антон почти не сомневается), и не чтобы, конечно, признаться в том, как навязчиво его преследуют комната на балу, карета, фамильярская спальня, сеновал, будь он неладен. Об этом вообще речи быть не может — по крайней мере, пока. Потом уже, если дойдет, если Олегсей не отвергнет (хотя это было бы самым правильным решением), если привыкнет, пригреется у груди, позволит и разрешит — и, конечно, когда уже сам будет вампиром. До этого — невыносимое, не поддающееся никакой человеческой логике неравенство ни за что не позволит. Что отличит Антона от дипломаторских жертв-мздоимцев, если он сам воспользуется положением? Девяносто пять лет назад Антон потерял душу — но не совесть.

Надо объясниться, надо обязательно, не ища взаимности и не надеясь повалить на шелковые простыни. Скорее так — чтобы стало чуть менее неправильно. Чуть менее мучительно. Будто, если объясниться, можно хоть как-то все это оправдать.

Олегсей громко дышит куда-то за спину. Антон грудью чувствует сердцебиение, оно простреливает сквозь ребра — будто общее, будто сам живой. Олегсей впивается ногтями ему в спину — почти прорезая кожу, царапая болезненно и широко. Антон даже вспоминает, каково быть живым — он давно не чувствовал боли так, и фантомного сердца в груди тоже — не чувствовал почти целое столетие.

Руки у Олегсея горячие, и царапины горят, мгновенно затягиваясь. Антон чувствует — не просто так. Заслужил — за все хорошее. За человеческие балы, где Олегсею приходилось заговаривать зубы чинушам, за темные балы, где недобро сверкали глазами вампиры, за трупы в реке и трупы во дворе, за сцены, точно не предназначенные для человеческих глаз. И за выстрел — конечно, за выстрел, и за полет с обрыва в ледяную воду: до сих пор аукается обоим.

— Антон Эдуардович! Дело к закату… — откуда-то из-за двери кричит Олегсей, при каждом шаге гремя тростью по паркету.

Антон поворачивается на другой бок и упорно притворяется спящим. То ли из-за того, что из целого дня не выжал ни секунды покоя, то ли — из-за того, что «Антон Эдуардович» мягко выдыхает на ухо Олежа. И от этого — хочется выть, без конца целовать кресты и напороться грудью на осиновый кол.