Знал мой недруг, чьё оно.
Двумя тысячами и восемью столетиями ранее
Леголас едва-едва научился ходить, солнце огромно чрезмерно и не по-зимнему ярко, а Лес умывается смертью. Впервые ему случается увидеть кровь именно в эту зиму, одиннадцатую, с мгновения рождения.
Ту ночь он провёл стоя, босой, под запертыми дверьми в отцовские покои, да сорвав до хрипа голос, но, впрочем, тщетно: adar так и не впустил его. Леголасу незнакомо чудное и резкое слово «война», гремящее нонче отовсюду; непонятна смерть и слишком уж далеки потери, чтобы испытывать волнение.
Весь его страх диковин и пуст; возникнув словно из ниоткуда, он нашёл в его душе леденящий, скрежещущий отклик, не встретив понимания. Немногие слуги, оставшиеся в замке, глядели на него странно, провожая отчего-то печальными взорами; камергер по пятам ходил, не желая ни на миг из виду выпускать, и, больше того, во дворец, невесть зачем, герцог пожаловал — его дед, по линии матушки.
Мир в ту пору замедлился, затаился, будто в ожидании. Леголасу велели молить Валар о милосердии, сказали ждать, наказали быть готовым. Слов о смерти не было произнесено, но отец, перед отъездом своим взглянувший на него чёрно и холодно, рассмеялся жестоко, бросив, что в подарок ему по возвращению преподнесёт корону короля.
Леголасу не хочется королём становиться: ему говорили, что корона сгубила его отца; говорили, что корона убила их семью; говорили, что корона сведёт его с ума. Ему ли говорили? Да, будто бы да, пусть и не думали, что он услышит.
Он проводил дни, забравшись на подоконник и вырисовывая пальцами узоры на стекле; он смотрел, искал, не смея ни на мгновение взора оторвать, боясь пропустить, не заметить отцовского возвращения.
Позже ему сказали, что многие умерли тогда, сказали, что огромны, ужасны были потери; Леголас же, стоя на коленях и голову склонив, признать вынужден, что ни на единую долю секунды ни тогда, ни столетиями позже, не задумался о том, цепляясь за одну только страшную, когтистую мысль о том, что было бы, не вернись его ada.
Но его король, разумеется, вернулся. Нашёл ли причину, того достойную, отыскал ли верный путь, иль, напротив, искривлённый и планам противоречащий — не узнать. Леголас, задремавший от усталости, разбужен был суетливыми горничными, плачущими, улыбающимися и тихими, в чьих словах и движениях неведомым образом для себя успел разобрать, что королём, хвала Эру, не станет сегодня. Однако, вместе с тем он будто бы и сыном быть перестал.
Леголас умеет слышать Лес; он умеет почувствовать, когда отец желает его присутствия рядом.
Он тайком выбрался из дворца серебряной, жёлто щурящейся ночью, когда уж рассвет занимался, и просто, не по-королевски, побежал, опьянённый призывным шёпотом деревьев, что кричали, лапы к нему тянули, зовя и направляя. Его отец, не допуская и мысли о его пребывании подле, нуждался в нём.
Леголас знал, чем является для короля. Изредка — сыном, чуть чаще — наследником, всегда — успокоением, что в куда большей мере являлось напоминанием или отражением кого-то, от чьей жизни теперь осталась лишь жалкая тень.
У отца руки горячие, липкие, отчаяния и гнева полные, а глаза чудные, дикие и тёмные, словно и чужие вовсе, вырванные из глазниц куклы из тонкого фарфора, и потехи ради, грубо вставленные в прорези старой атласной маски.
Его король стоял на коленях, голову опустив, и руки безжизненно свесив. Корона, будто брошенная в приступе ярости, потерянно лежала у его ног, изломанная и разбитая; воздух, пропитанный кровью, был тих и тяжел.
Леголас глядел, едва узнавая: светлые одежды его, белокурые волосы, мертвенно-белая кожа, были, словно чернилами проклятья гнилью расползающегося по телу, перепачканы в крови.
— Принц.
Ему не знаком этот голос: его король никогда не звал его прежде в подобной манере. Леголасу почти страшно: королям не должно страх испытывать.
Его отец не зовёт его принцем, ведь он всего лишь его сын, а этого, по его словам, более чем достаточно. С королём же до этого дня ему встречаться лицом к лицу не приходилось — лишь слышать, лишь гадать.
— Мой принц.
Голос отца — лес. Леголасу доводилось слышать эту надреснутую, хрусткую боль в предсмертном крике птицы; ему знакома подобная испуганная, изумленная хриплость из деревьев, сломанных грозой, а пьяная боль брусничной кровью текла к его ногам.
Король потянулся к нему, лихорадочно хватая за руку. Леголас знал, что следы останутся — слишком уж сильна была судорожная, мертвецкая хватка на запястье. Он замер; король странными, дрожащими пальцами коснулся его щеки, точно пытаясь погладить, но напрочь позабыв, как это стоит делать.
— Мой милый принц, — его король смотрит на него с той причудливой улыбкой на устах, что отчего-то становится причиной дикой мысли, вспыхнувшей вдруг в разуме, что он, чудится, нынче стал круглым сиротой. — Ты станешь плохим королем, если я продолжу жить.
— Я не хочу корону в подарок, — кусая губы и глаза отводя, прошептал Леголас. — Тебе не нужно умирать, ada, правда.
Король вновь улыбнулся ему, осторожно целуя в лоб, как по старой традиции целуют покойников, но не любимых детей.
— Кто-то должен, мой дорогой.
***
Леголас пытается вспомнить, говорил ли когда-нибудь отцу, что он любит его — дети, кажется, такое своим родителям обычно говорят.
Все кругом твердят, что мать любила его; отец, помнится, однажды тоже нашёл в себе силы признать, что способен по отношению к нему эту слабость, без сомнения позорную, испытывать — в насмешке ли, в безумстве — не понять.
Леголасу не по вкусу слово «любовь». Мягкое и сладкое, оно стелится, оплетая и сводя с ума; омерзительно-приторное и чрезмерно всеми превозносимое — Леголас способен разглядеть в нём лишь яд, болезнь и помутнение, но едва ли — величайший из даров.
Он знает цену любви, он восхищался ею — когда-то. Имея вечность впереди, имея тысячу путей, мириады возможных выборов и десяток ничтожный преград, избрать — полюбить — лишь одного, навсегда. Навсегда, когда живёшь до конца времен — ужасно долго.
Он, в тайне, восхищался отцом, с трудом веря в то, чему находил столь много подтверждений: его родитель, его король некогда смог искренне и без прикрас полюбить кого-то, до того на себя самого похожего, что скорее поверилось бы в их смертельную вражду, нежели безумную, безусловную верность после разлуки, длинною в тысячи лет.
Леголас в силах представить, какой была его матушка. «Красива», — каждый с улыбкой говорил. «Ум её был жив и остр», — чуть кривясь, признавались те немногие, кто решался. «Упряма, горда, своевольна», — смеялась тётушка.
Отец не говорил ничего, бросив лишь короткое и холодное «совершенна».
Его отец не из тех, кто воспылал бы нежными чувствами к существу столь же прелестному, сколь и наивному — Леголас знал, что интересны они родителю были лишь поначалу, одно краткое мгновение до того, как раскрывали рот. Его король никогда не избрал бы в свою спутницу ту, что не была бы равна ему во всем, но, вместе с тем, никогда не стерпел бы подле себя ту, что превосходила его хоть в чём-нибудь.
Леголас знает: его владыка может быть безмерно мудр, но, взойдя на престол, он первостепенно нуждался не в королеве — в опоре. В те времена он не искал забав и отвлечения, был кем-то другим, а значит и желал другого.
С легкой усмешкой Леголас думает, что он, разумеется, матушку любит, но по большему счету оттого, что любовь к матери считается, как ни чудно, обязательной, а вовсе не оттого, что она ему очень понравилась бы, встреться они случайно. Да и отца, к несчастью, едва ли можно назвать персоной в какой-либо мере приятной и к общению располагающей. Ради Эру, до чего легко жилось бы ему, не приходись они друг другу отцом и сыном.
Он, безусловно, благодарен той, кто дал ему жизнь, что вовсе не мешает ненавидеть теперь всё, что от неё осталось в этом мире. Сказать по правде, повстречай Леголас кого-то, на себя самого отчасти похожего, едва ли они стали бы хоть сколько-нибудь хорошими товарищами.
Леголасу до глубины души ненавистна матушкина башня. Ему известен и противен каждый дюйм; скрип каждый из двух сотен ступень до тошноты ярко отпечатался в самой его памяти выжженным, уродливым клеймом. Знакомо, привычно, омерзительно — таков его взгляд на то, что отцу больше жизни дорого.
В детстве, бывало, отец приводил его в ту башню, усаживал на старый, выцветший ковёр, некогда винно-багровый, у камина, не видавшего огня десятки лет, а сам садился чуть поодаль на софу, с книгой в руках. Леголас уверен: перелистывая страницы, отец не прочёл ни единого слова, слишком уж занятый тем, чтобы из-за книги наблюдать за тем, как сын, играя в комнате, где умерла его мать, веселится и смеется.
Леголасу же та комната, пропахшая гнилью, плесенью и сыростью, ночами снилась в страшнейших из кошмаров; едва ли он когда-нибудь найдет в себе силы признать, что когда отец, сердясь на него, в наказание запрещал и на милю к проклятой башне подходить он, к своему стыду, испытывал лишь облегчение.
Бывало, однако, что отец запирал его там в одиночестве на долгие часы и уходил, решая, будто смущает своим присутствием, мешая искренне игрою наслаждаться.
Леголас не помнит, сколько часов провёл, замерев посреди комнаты, обняв себя руками за плечи и крепко зажмурившись; боясь, невесть почему, единое движение сделать. Он кричал — поначалу. Кричал, срывая голос, зовя, умоляя отца вернуться и забрать его отсюда — напрасно.
Повзрослев, он гадал подолгу: к чему было это, зачем и отчего отцу потребовалось это. Чего ради нужно было оставлять его, зачем запирать? Когда, как он оказался там впервые, отчего родителю пришло на ум, будто нахождение там принесло ему наслаждение, что послужило причиной окончания этой пытки длинною в несколько десятков лет?
Король Трандуил никогда не был милосерден; Леголас, зная, что отец непременно желание его исполнит, никогда не осмеливался просить у того прекратить это, боясь не злости родителя, но разочарования.
Он уверен, что и это отцу было прекрасно известно. Леголас отрешённо размышляет теперь, был ли страх ребёнка, родного своего дитя, столь забавен и приятен, стоил ли того? Ответа он, разумеется, не ждёт и знать не желает.
Любит ли он отца? Глупость. Любит ли он короля своего, верен ли ему, предан ли — ответ един.
Его учили быть достойным наследником и воином, но не сыном; Леголас в состоянии вообразить, чего от него отец ожидает и чего желает, но, к несчастью, далеко не всегда в силах воплотить. Впрочем, должен ли, хочет ли? Их народу нужен принц, а не сын, удовлетворяющий всем прихотям и представлениям своего родителя о том, каким обязан был его ребёнок вырасти.
Его наставляли — Леголас почти уверен, что теперь, оглядываясь назад, должен был ненавидеть каждое того мгновение. Его судьба не принадлежит ему — не забавно ли?
Он сгорает в этом пламени уж два тысячелетия к ряду, гадая, наступит ли спасение, но давно оставив молитвы и мольбы: в конце концов, кровь в собственных жилах не выжечь, сколько ни старайся. Отец твердил, король насмехался: выходом стать способна лишь смерть, но её повстречать — не его судьба.
Леголас учится ходить, заучивая отцовское обещание, на проклятие похожее: его жизнь — не его выбор, и смерти наступить суждено лишь когда его владыка того пожелает. Не его, не должно, запретно — он рос под сенью мёртвого родового древа, чьи листья эти слова, небрежно, точно в шутку брошенные, заменили.
Он вздыхает тяжело, но свободно, позволяя смотреть и видеть.
Таурендил, отчего-то без извечной своей улыбки, кивает ему в молчании, чуть прищурившись. Кому принадлежала безумная затея уничтожить то, что королю ценнее всего света было; кто из них первым предложил, кто попросил?
Леголас себя знает: в чужой помощи он не нуждается — не сейчас, не здесь, — но против присутствия кого-то столь же эфемерно-реального, бесконечно уместного, но резкого, ничего не имел — в силу нелепой, закоренелой привычки.
Огонь пожрёт и уничтожит; скроет пламя грязные, уродливые шрамы на фарфоре: на мёртвом пепелище не найти ответов.
Он выпрямляется, подбородок вздёргивает. Чувствует: отец прознал, ощутил невесть как. Кожей разгадывает чужое-родное приближение, что непременно обратится присутствием.
В усталой, измождённой решимости прикрывает глаза, собираясь с духом; как, однако, мог отец узнать? Мог ли, имел ли глупость позвать невольно, по старой рутинной повадке сам?
Леголас, рассеянно наблюдая за тем, как в пепел обращается гобелен старинный — матушкиной рукой, стежками резкими и торопливыми вышитый, — думает, что, быть может, занятно сложилось бы, сгори он здесь заживо. Отец будет удивлён: едва ли он мог вообразить себе подобный финал. Или всё же мог?
Он зажмуривается, точь-в-точь, как тысячелетия назад, в глубоком детстве в мгновение, когда ночной его кошмар клубился и ломался, принимая ужаснейшую из возможных форм.
— Прошу, уходи. Тебе не стоит быть здесь, когда он явится.
Леголас чувствует, как огонь, им разожжённый на могиле собственного прошлого, в который раз столь ничтожно и абсурдно затихает, подавленный силой ярости короля, кому он в вечной верности некогда клялся.
Таурендил уходит, повинуясь приказу, но не просьбе; Леголас не слышит его шагов, с кривой усмешкой узнавая поступь другую.
Ему знакомы эти шаги. Отец всегда ступает так: не стараясь быть бесшумным, не скрываясь и не таясь — извечно безгранично уверенный в собственной неуязвимости, и, быть может, правоте.
Огонь на обратной стороне его век выжигает чудные и чёрные, углём и торопливой рукой нарисованные цветы. Огонь, так и не успев толком разбушеваться, в комнате гаснет, словно не бывало, повинуясь единственному разъярённому вздоху, что срывается с уст короля этого Леса, повелевающему, чудится, и ветрами, и пожарами.
А в следующее мгновение в глазах стремительно темнеет; от резкого удара воздух вырывается из лёгких. Король, схватив его за горло, с силой припечатывает об стену.
Сдавленный, омерзительно-жалкий стон срывается с губ; король, дёрнув его за волосы, и подбородок заставив задрать, к горлу приставляет кинжал. Леголас облизывает пересохшие губы, гадая, как выглядит в это мгновение — изломанный, поверженный, убогий. Ему интересно, что будет дальше: это, наверняка, семейное проклятие, передающееся с кровью.
Леголас задыхается; сходит с ума — в их чудной, длившейся тысячи лет игре, столь похожей на странный танец, наконец вновь прольётся кровь. Он ждал этого: боль удара, кровь и хруст костей во сто крат искреннее и нужнее вязкого полотна лжи из слов сотканного.
Король отпускает его, дышит тяжело, на него будто бы не смотрит; машинально Леголас тянется к шее, осторожно касаясь места, где мгновение назад были отцовские пальцы. У его владыки хватка сильна, тем паче в миг, когда тот желал не боль причинить, а убить; он в тайне рад, что следы останутся.
Король даёт ему одну песчаную секунду на то, чтобы отдышаться; отец, до ноющей боли схватив за запястье, с силой тащит его за собой, быстро спускаясь вниз по шаткой, скрипучей лестнице.
Его пьянит и трясёт; он мечтал об этом так долго.
Король толкает его, швыряет на землю; Леголас падает, хрипло вздыхая. В глазах пляшет свет, а мысли путаются и сбиваются, ветер, воздух свежий и чистый захватывает его, сжимая свои собственные, лиственные и ветвистые пальцы на его горле, обхватывая плечи, до хруста рёбер окутывая грудь.
Он вновь чувствует ледяное прикосновение кинжала к своему горлу, и вздыхает, ногтями впиваясь в землю. Мгновение — огненная капля крови пробегает по коже. Им обоим чудовищно-жарко хочется узнать, как далеко они зайдут на этот раз.
— Как, — шипит король, — ты… — чернеют глаза его, полнясь не гневом — ненавистью, — посмел?!
Леголас же распахивает глаза, и только смотрит, жадно и голодно — в ожидании, предвкушении, трепете. По достижению пика, начнётся столь любимое отцом падение; он ненавидит это, но ждёт, надеясь, что всё не закончится, но прервётся.
Это происходит на едином вздохе, ломая и с грохотом разбивая последнюю, хрупкую и иллюзорную преграду, что доселе звенела меж ними последней чертой.
— Почему, почему ты просто не мог быть похожим на неё? — губы его короля кривятся в болезненной гримасе, в едином резком движении он поднимается с земли, пряча клинок, и бросая взор, полный презрения и изумрудной, липкой брезгливости — ох, Леголас знает, откуда и в чём берёт она начало, и размышляет лишь: как давно?
Такова победа. Как далеко? Превзойдёт, снизойдёт, падёт? Он сам себе ненавистен — слишком ярка в сознании гротескная картина отцовскими глазами изображённая. Они знают, знают, знают, что это значит…
Он однако победил — запретная черта пересечена, игры в слова закончены.
Он победил.
Победил, не желая победы; победил, боясь оказаться победителем, страшась стать побеждённым, не допуская и мысли о том, чтобы позволить королю проиграть иль одержать верх. Победа — конец. Он не хочет конца. Его король не хочет конца.
Он ждёт. Они считают.
Леголас закрывает глаза. Но, отчего-то, сон, знакомый и выученный до последнего звука, не желает заканчиваться вдруг такой обычной смертью — собственной, принадлежащей мечу, на чьей рукоятке отец лихорадочно сжимает пальцы, силясь сдержаться.
Однако страшно ли ему?
Он чувствует себя выпотрошенным, вскрытым и выставленным, забавы ради, на всеобщее обозрение. Слова застревают в горле птицами — сапфировыми зимородками, с изломанными крыльями, вырванными языками и свёрнутыми головами. Пальцами он касается горла, движимый неуместно ярким желанием: выхватить кинжал, единым резким движением перерезая собственную глотку, и, пальцы пачкая в своей крови, вырвать силой то трепыхающееся и умирающее нечто, что готово было сорваться с языка, но так и затерялось где-то далеко, на путанной и алой дороге от сердца к слову.
Ему нечего сказать.
В конце должна быть смерть. Его смерть, ведь королевству нужен достойный король — так его учили. Его король может убить его, из прихоти, из нужды — так ему говорили, с этими словами, преследующими его в каждой тени, Леголас рос. Его жизнь неуместна, одно его существование приносит за собою хаос и беспорядок, переворачивая всё с ног на голову, а потому ничего удивительного не будет, если король…
Королю дозволено всё. Король любил свою супругу больше жизни. Король винит вас, принц, в смерти своей супруги.
Наставники твердили остерегаться; никоим образом не вызывать отцовский гнев — за него боялись. Тётушка рассказывала о матери, говорила, как король любил ее, пыталась из него её подобие сделать — защищала. Таурендил толкал навстречу, высекал искры, советовал нечто столь же рискованное, сколь и яркое — силился помочь выжить.
Его отец ударил его — впервые за тысячелетия, и Леголас, Моргот возьми, в силах понять, что более чем заслужил это. Его король пытался было убить его — пытался прежде, был в шаге нынче, — никогда этого однако не желая. Не убил.
Он жив. Он будет жить; Леголас знает: ни король, ни отец никогда не найдёт в себе сил, не найдёт достаточно веского повода для того, чтобы оборвать его жизнь, пусть бы и страстно о том мечтая. Его отец впервые увидел его кровь в подобное манере: кровь, которой сам стал причиной; сумеют ли они перейти и это?
Он продолжит жить, гния и разлагаясь в сладком яде лжи, притворства и слепоты, жизнью своей сводя с ума своего государя и родителя. Как бессмысленно.
— Как же я ненавижу вас, — хрипит он, и бежит.
Мироздание, сотканное из пожелтевших костей, стянутых, точно лентой, вязью крови и плетением сухожилий, трещит и ломается под его шагами, не оставляя пути назад.
Леголас смеётся, кашляет и задыхается в слезах, которых никогда не знал и не помнил; бежит, голову сломя, едва не падая.
Мир кружится, кружится, кружится.
Его король кричит ему, зовёт, призывает. Его отец наблюдает в молчании, ожидая.
В который раз за эти часы он взлетает вверх по ненавистным ступеням, захлёбываясь в запахе старости и гари без огня, с грохотом распахивает хлипкую дверь, вновь замирая поражённым в комнате, ставшей невольной свидетельницей последних мгновений жизни первой и единственно-возможной королевы этого леса.
Леголас знает, что может сделать. Помнит, что должен сделать, что должен хотеть сделать, что хочет сделать, что обязан, что… Неважно. Это мишура, шелуха ненужная и до ужаса наскучившая; он знает, знает, что может.
У него есть возможность, право и выбор. Он знает.
Стекло разбивается со знакомым, привычным плачущим звуком, всё так же привычно раня руки; Леголас давно уж теряет счёт зеркалам и витражам им разбитым, но это окно всегда будет особенным.
Он вздыхает, улыбается до боли в скулах, и лезет на подоконник.
Леголас стоит, раздумывая лишь краткий миг — отец, задрав голову, смотрит на него оттуда, снизу, ничтожный и маленький, и, как всегда, лишь только наблюдает в безмятежности равнодушного. Он решается, делая шаг вперёд и мириады назад — к началу.
Закрыв глаза, он летит вниз с башни, убившей их семью, думая с дурным восторгом, что проиграл.
Но лишь секунду спустя вспоминает, что, чудится, любил жизнь. И что никогда ведь не хотел умирать — не ради этого.
Примечание
«...Раскрылся я, светел,
Пред самою зорькой,
Но свет меня встретил
Обидою горькой»