И остался недвижим,
Ядом скованный моим.
— Когда он придёт? Почему он просто не может прийти? Я ведь не сделал ничего дурного, — недоуменно шепчет некто, до ужаса на него похожий; некто, кого Леголас, быть может, видел в зеркале тысячи лет назад, обрывает лепестки цветка, что мнёт в руках. Некто, страшно похожий на ребёнка, но совсем не похожий на того, кем Леголас стал.
Лепестки падают, падают, падают. Розы желтеют, умирают, гниют; шипы раздирают кожу, обвивают запястья, в которых течёт жидкое солнце юности — они медленно пьют его, благоухают и млеют от мёртвого тепла, склоняя пышные короны бутонов только-только на свет появившихся.
— Ничего дурного… — эхом вторит Леголас, и тянется, тянется навстречу, мучимый больным, горьким желанием прикоснуться, почувствовать, услышать. — Этого недостаточно.
Ему не по душе розы: они цвели некогда на могиле его матери до одного душного, знойного лета, они пахли медово и лживо, они распускались приторностью блеклого розового цвета и умирали в тёмной лесной чаще.
— Он сказал, что я ему не сын, — обиженно трёт нос хрупкая и ядовито-ничтожная стеклянная мозаика из осколков того времени, когда он и в самом деле был пугающе-юным. — Он сказал, что она умерла из-за меня, и что все всегда будут умирать из-за меня.
— Он был рассержен, — уговаривает самого себя Леголас, кусая губы. — Гнев туманит разум.
— Он смеялся, — качает головой мальчишка, глядя в глаза которого Леголас себя не находит. Взор, какой он бросает — взор раненого животного, что само себе не принадлежит. Леголас чувствует, как через этот взгляд что-то детское и страшное проникает внутрь него, пуская корни. — Почему он насмехался надо мной?
Леголас пьян воздухом, истерзанным ржавчиной, а паркет крошится под его ногами, раня ступни, травя мысли. Мир рушится, гниёт и разлагается — он заперт в скрипучей рыжей от старости клетке собственного разума. Сумерки раскрашены цветами свежей плоти.
— Это не был счастливый смех, — бормочет он, вытирая рот ладонью. Липкая теплота крови бьёт наотмашь, и он сжимает пальцы в кулаки, не находя причины больной дрожи в руках. — Он любит тебя.
— Он сказал, что любит меня, — упрямится отражение, которое Леголасу давно уж не принадлежит — принадлежать едва ли может. — Он сказал, что я должен был умереть ещё давно, но раз я жив, то должен всегда быть рядом с ним. Почему он бросил меня? Почему он так и не пришёл за тобой? Что дурного ты сделал, чтобы он любил тебя?
День медленно разлагается в ночь — гнилую, тихую ночь.
Леголас открывает глаза, не уверенный, однако, в том, что проснулся. Он, пожалуй, потерялся, или, быть может, заплутал — где-то там, в паутине выцветших мыслей, что, точно мухи, пожрала нонче его рассудок. Впрочем, он предпочёл бы сойти с ума, нежели продолжать существовать в подобной манере.
Леголасу страшно.
Он прижимает колени к груди, свешивает голову и пусто глядит в потолок комнаты, на полу которой обнаруживает себя пробудившимся. Он не помнит, как оказался здесь, не помнит, его ли это покои и не желает вспоминать то, что всему этому предшествовало. Блики от десятка зажжённых свечей пляшут волшебными огоньками в древесных шрамах ветвей, сплетающихся над его головой.
Леголас желает бояться темноты: это куда понятнее и проще, чем то, что по обыкновению терзает хищными когтями его душу. Он зажигает свечи; огонь ему по душе, но к пламени прикасаться Леголас опасается, пусть в какое-то мгновение почти решается на это: он готов занять себя чем угодно, лишь бы на краткий миг заглушить хор мерзких голосов, кричащих и шепчущих, на сотню тонов напоминающих о том, что он посмел натворить.
Он пытается улыбнуться; ему положено улыбаться, ведь его король — его отец. Улыбнуться не выходит, и заместо того Леголас заходится приступом сухого, каркающего смеха, более напоминающего кашель. Он силится вырвать, выдрать из себя то тернистое и дурное, что пустило в душе его корни и зацвело буйным цветом мириадов мелких белых и кровью окроплённых цветов.
Он ошибся — каждый из немногих взглядов на него направленных — твердит о том; каждый, кого он почти умеет слышать — говорит так; глас разума, хриплый и звенящий ехидством — кричит это. Оступился, забылся, проявил слабость. Он чувствует себя больным.
Леголас прячет лицо в ладонях, надеясь, что появится кто-нибудь с кривой гримасой печали и скажет ему, что отныне он не имеет более права на престол и то, чтоб сыном Трандуила зваться. Это почти вызывает усмешку. Подобному, разумеется, случиться не суждено: принц оправится от болезни, принц очнётся, принц возьмётся за голову и всё будет как прежде.
Леголас боится и не хочет «как прежде», а ещё не знает, сумеет ли когда-нибудь выздороветь. Он ощущает себя бесконечно уставшим, и желает лишь только закрыть глаза и провалиться в глубокий, тихий сон без сновидений. Его тело душит само себя, захлёбываясь безграничной беспомощностью, сотрясается от страха, рвущего его на части.
Он не знает, что будет дальше.
Леголас чувствует незримое присутствие Таурендила где-то невдалеке, за десятком-других крепко запертых дверей, и уверен, что тот будет рядом до самого конца и чуть дольше. Таурендил был бы здесь — Леголас знает, что его почти-другу омерзительна была сама мысль оставить его в одиночестве, — однако король пожелал иного.
Король приказал принца запереть. Выставил стражу, велел никого не пускать, и отдал приказ «защищать». Король, как и прежде, отнял у него всё, но, против привычки, не спешил осчастливить его собственным обществом.
Голос отца в его разуме — это оторванные от связок мышцы, это выломанные из изуродованной плоти кости, это лоскуты содранной кожи, змеящейся позолоченными усмешками и гнилыми розами.
Леголас ждёт и страшится встречи; его отец, казалось, встречу ту отчего-то собрался на тысячелетия отсрочить, оставив наследника наедине с самим собой. Леголас ненавидит его за это. Заперт в клетке из собственной плоти и сбежать вовек не сможет.
У него достаточно причин для ненависти; помнится, пару сотен лет назад, он как-то брался составить список, но оставил эту затею, пока не зашло слишком уж далеко — ему определенно не стоило вспоминать всё. Они, к несчастью, у друг друга навсегда — и одного только этого ему с лихвой хватает.
Он ждёт, он надеется.
***
— Тебе не стоило этого видеть. Всего этого, — отрешённо произносит Трандуил, взглядом скользя по малахитовой зелени леса, припорошенного жемчугами снега. — Нужно было уехать иль, скорее уж, не приезжать вовсе.
Стекло расписано изморозью, как чернилами и шелком вышивают по коже; Трандуил ощущает лёд, сковывающий его мысли и сковывающий руки. Лёд трещит и ломается под ним; Трандуил предпочитает тонуть в обжигающе-холодной воде, нежели падать в темноту, обнаружив, что его мир подошёл к концу.
Он помнит по-прежнему: кожа её холодна, а глаза закрыты. Она лежит там, под холмами и болотами, в объятиях корней и ветвей, и до сих пор отчасти жива — пока он помнит. Трандуил не называет её имени, не зовет её, и всё ещё старается любить. Не забывать. Он смотрит на волнующееся и тихое нефритовое, дышащее смертью, живое море, видя лишь надгробный камень и пустую колыбель.
— Если желаешь, я могу сделать вид, что этого никогда не происходило или же что я ничего не заметил вовсе, — пожимает плечами Келеборн. — Мы оба можем притвориться, что всё в порядке, и, если тебе угодно, я могу хоть сейчас вернуться в Лориэн — с Леголасом всё будет хорошо, а значит и причины оставаться у меня более нет.
Трандуил любит и Лориэн, и его владыку тем же мятежным чувством, что и войны: старается не вспоминать, после пытается не обращать внимания, но неизменно уступает в неравном поединке с собственным изношенным, истосковавшимся сердцем. О Лесе своём же он печётся лучше, чем о родном ребенке — она, разумеется, ненавидела бы его за это, и мысли о том приносят Трандуилу мстительное довольство. Он хотел бы, так нелепо, чтобы она разгневалась, разочаровалась и всё же вернулась — показать, как сделать нужно было и что он во всём кругом неправ оказался.
— Алатариэль не заскучает без тебя? Год прошёл, — Трандуил трёт переносицу, не слишком уж вдумываясь в смысл сказанных слов.
Увенчанная сияющим венцом дева, горести её и тревоги Трандуилу безразличны, но, гложимый невесть откуда явившимся беспокойством он желает оборвать, закончить поскорее один из мириада однообразных разговоров, начало и финал которого им обоим давно известны.
— Всего лишь год, — Трандуил не глядит на Келеборна, но готов биться об заклад, что тот наверняка в этот миг усмехается. — Она знает, что у меня есть причины, но, разумеется, без твоего позволения не узнает какие, — в голосе его скользит ленивая язвительность.
— Значит, никогда не узнает, — хмыкает Трандуил, подходя к письменному столу, и начинает перебирать бумаги, больше из желания занять чем-то руки, нежели пытаясь и в самом деле разобраться в написанном. — С Леголасом и правда всё хорошо? — вопрошает он, изо всех сил силясь придать голосу как можно более рассеянный тон. Он растерян: запутанный до безнадежности и потерянный в собственных мыслях и домыслах, Трандуил едва ли с уверенностью может речь вести о чём бы то ни было, касающегося его сына. Как, быть может, и всегда, когда дело доходит до Леголаса.
Он по привычке цепляется за далёкое тиканье часов, как и прежде находя в этом звуке странное успокоение: когда-то его жена заводила их каждый день — без какой-либо причины, ей нравилось слышать их тиканье и только. Её смерть не стала сюрпризом; признаться, где-то в глубине души он чувствовал, что к этому всё и стремится. Трандуил не плакал — не пристало королям слёзы лить; разве что чуть-чуть на следующий день, когда в самый разгар поминок часы вдруг остановились. Помнится, он тогда выронил кубок с дрянным вином, отчётливо отдающим кровью, и вынужден был на некоторое время скрыться в чулане, где его никто бы не увидел.
Трандуил заводит часы каждый день — о, в замке часов далеко уже за сотню, но этим он живёт. Будет ли заводить часы Леголас, если и он умрет?
— Будет когда-нибудь, — туманно отвечает Келеборн, не глядя ему в глаза. — Когда тебя рядом не будет. Я ведь уже говорил, что во всём виноват ты?
— Не меньше тысячи раз, — кривая усмешка искажает губы; у Трандуила в разуме роится обозлённым пчелиным роем тысяча вопросов и, пожалуй, ни на один из них он не хочет знать ответа. — Не я столкнул его с башни.
— Но я голову готов дать на отсечение, что именно из-за тебя Леголас сделал то, что сделал, — Келеборн поджимает губы, смотрит хмуро и тяжело. — Я готов был убить тебя в тот день.
Трандуил не понимает, отчего. Келеборн — никто, они не семья, они даже не… Келеборн едва ли знает его сына; Келеборну, пожалуй, должно быть плевать, но отчего-то это не так, и Трандуил не видит причин для этого. Кто дал ему право судить, и почему, Эру ради, Трандуил должен его слушать, почему он слушает?
— Но не убил, — отрезает Трандуил, с причудливой мстительностью разрывая пополам пергамент. — Давно собирался спросить: почему?
Ему вспоминается то мгновение, когда они стояли друг напротив друга: взор Келеборна был темен, а сам Трандуил, в диковинной безучастности ко всему свету, тогда его безнадёжно сковавшей, не произнёс ни слова. Келеборн вынул из ножен меч; он остался неподвижен, а лекари, меж тем, за одной стеной, их отделявшей, суетились над его едва дышащим ребёнком. Келеборн, чудится, в тот день обошёлся лишь тем, что сломал ему нос, а Трандуил весь остаток ночи провёл сидя у дверей плотно запертых дверей в лазарет.
— Потому что твой сын любит тебя.
Они глядят друг на друга, и Трандуилу невольно вспоминаются былые, чудовищно-далёкие времена, когда всего этого не было. Был Дориат, был покой и тишина, был дом; его сыну никогда не понять и не разделить этого, как ему никогда не позабыть. Эта память — его проклятие, отравляющее и выжигающее каждое новое воспоминание.
— Это, безусловно, не так. И к лучшему — он достоин большего, — Трандуил улыбается, улыбается, улыбается. Леголас жив, ему этого более чем достаточно. Он, безусловно, знает, что его сын любит его, как знает и то, что, кажется, не может быть уверен в истоках собственной уродливой, искажённой привязанности.
— Всё было бы куда проще, будь это и в самом деле так, — фыркает Келеборн. — Ты виноват. Леголас простит тебя, как и всегда, и будет ненавидеть себя за это. Это не искупит твоей вины.
Трандуил чувствует дыхание на своем затылке, чувствует костлявые пальцы на плечах, чувствует всю боль своего умирания, медленного, бесконечного. Когти вонзаются глубже, раздирая плоть, рисуя руны проклятия чёрной кровью на мертвенно-бледной коже. Извечная их беседа меняется, к его неприятному изумлению.
— Разве в моих силах сделать теперь хоть что-нибудь? — он едва не смеется: всё испорчено, сломано и неправильно. Всё пошло так, как никогда не должно было, и он абсолютно ничего не понимает. Трандуил не знает, что делать. — Почему я не могу просто делать вид, что ничего не случилось, и всё не может быть как и всегда? С Леголасом всё будет в порядке, он снова уйдет и…
— Ты вконец ополоумел?! — взор Келеборна темнеет от гнева, и Трандуил широко усмехается.
Ярость клокочет меж ними, бьётся и царапается: они знают, что он не из тех, кто прислушивается к чужим советам, не из тех, кто нуждается в ком-либо, не из тех, кто признает вину. Трандуил знает, где ошибся и знает, что должен сделать; Келеборн нужен ему для того, чтобы произнести вслух слова, за которые его можно будет возненавидеть, ведь это проще, чем ненавидеть самого себя.
А ещё Трандуил знает и причину гнева родича, горьчащую кровью из незажившей раны: детей они своих потеряли, но Трандуил смеётся безумно, ведь ему самому неоправданно, несправедливо повезло.
— Он любит тебя, он ждёт тебя — будь рядом, будь сильнее, помоги ему. Дай ему право уйти, когда он того пожелает, и не смей, слышишь, не смей гнать прочь, внушив ему, что он должен уйти. Извинись, Моргот возьми, ты ведь его отец и ты виноват во всём!
Трандуил открывает было рот, собираясь сказать «Он сам сделал выбор», как осекается, замолкает и хмурится, вспомнив вдруг, как однажды отец, покачав головой, поглядел на него сверху вниз и невесть зачем сказал: «Ты то, что я из тебя сделал. Дети невинны; в каждом твоем проступке — доля моей вины». Леголас — тот, кого вырастил и воспитал он сам. Выбор им принятый сделал тот, кого не научили иному.
Келеборн смотрит на него с презрением и злостью, догорающей и смиренной. Трандуил ощущает его колючее беспокойство, от которого тут же дурно становится, но ничего с собою поделать не может.
Он понимает, что виноват. Он забылся, заигрался, не сумел остановиться — ошибся, ошибся, ошибся. Они не враги, не соперники, не равные; Леголас ребёнок, его ребёнок, не способ развеять скуку. Не скорбь давно — самодурство. Тот, кого он растил, обязан был опекать и защищать. Трандуил, впервые за тысячи лет, внезапно вспоминает не только то, что Леголас его сын, но и то, что он сам — отец.
— Благодарю, — он склоняет голову. Келеборн тяжело вздыхает; они оба знают, что этот разговор лучше не заканчивать ни сейчас, ни после. — Я предпочёл бы остаться в одиночестве, если ты не возражаешь.
Келеборн кивает, поднимается из кресла и останавливается у самой двери:
— Я ухожу, — просто говорит он. — В следующий свой приезд я надеюсь застать тут семью… Прощай, старый друг.
***
Леголас молит Валар о том, чтобы проклятая дверь открылась. Голос, один лишь звук чужого живого и настоящего голоса — много ли он просит?
Он не уверен, что проснулся; он боится, что проснулся. Одиночество никогда не было его страхом, не одиночество, нет — тишина. В его покоях тихо.
Леголас вновь разбивает зеркало, швыряет книги, рвёт бумаги и кричит. Злость лучше страха. На мгновение ему становится легче, но после тишина снова приходит крадущейся походкой. Выламывает руки, зажимает рот, перерезает сухожия — ставит на колени.
Отцу не нравилось, когда он склонял голову — перед кем бы то ни было, кроме него, и Леголас упрямо задирает подбородок, надеясь так глупо, что если он будет хорошим сыном — отец придёт. Он не знает, чего отец хочет теперь за право одной единственной морготовой встречи; не знает, что должен сделать.
Леголас не так уж и хорош в ненависти: она горит и догорает, белым пеплом въедаясь под кожу, но всё же исчезает, потушенная нуждой. Леголас умел уходить, не оглядываясь, но до сих пор не научился оставаясь, мириться с равнодушием.
Он чувствует, как теряет рассудок, и знает, что ему необходимо. Между двух зол есть выбор один: Леголас предпочитает чужое болезнетворно жаркое безумство собственному, морозом и смертью скованному.
Леголас часто моргает, силясь избавиться от липких, цепких и жадных объятий страшного видения — не сна, но сновидения, прокравшегося тайком в явь. Он закрывает глаза и глубоко вздыхает. Из гнилой, серебряно-звёздной и бесконечно туманной мглы своего же разума на него взирает обезображенный труп.
Леголас тянет пальцы, в причудливой смеси растерянности и обречённости; касается скользкой и холодной кожи, тёмных от крови волос, и рваного кольца пустых глазниц. Он бредит: с режущей чёткостью узнав в призраке то, чем он мог бы стать, Леголас не чувствует страха, задыхаясь в солёном привкусе безнадёжности. Он повержен, он сдаётся, он мечтает лишь о том, чтобы отец хоть раз явился и спас его. Но этого, разумеется, не произойдет.
— Похоже, мы тут с тобой надолго, — хрипло шепчет он, измождённо улыбаясь своему гниющему трупу, в молчании сидящему напротив.
Леголас устал. Усталость чудна: вышитая гневом и пеплом, она ложится на плечи легким плащом, принося столь желанное тихое спокойство. Он устал ждать и до смерти устал от собственной вечной болезни, буйно цветущей бутонами зависимости и жажды чужих слов, взглядов, прикосновений.
Ему тошно; он, чудится, наконец догорел. Леголас облизывает искусанные губы и закрывает глаза, надеясь заснуть. Король, безусловно, стоит того, чтобы умереть за него, но не отец, нет.
В дверь стучат уже десять минут к ряду, когда он просыпается, мучимый тупой головной болью. Леголас закатывает глаза, предельно ясно осознавая, кто это — чувствует.
— Убирайтесь вон! — почти кричит он. Сил нет, ничего нет, он не чувствует себя способным продолжать их бесконечную, тошнотворную игру.
— О, это было неожиданно, — с тенью интереса отмечает отец, разумеется, входя в комнату. — Я уж думал, что ты всё же умер, или, упаси Валар, заснул. Не расскажешь, почему ты на полу и что здесь произошло?
Леголас ощущает себя мерзостно жалким, как, однако, всегда бывало под этим отцовским взором — насмешливо-пустым. Всё становится во сто крат хуже, когда отец вдруг опускается пред ним на колени, заглядывая в лицо. Они смотрят друг другу в глаза, и, пожалуй, именно так выглядит ложь в живом своём воплощении.
— Ох, — прищурившись, отмечает король. Леголас морщит нос и отводит взор, силясь собраться с мыслями, склизкими и разбегающимися после сна, и разобраться в том, что именно ощущает в это мгновение. — Знаешь ли, есть и более простые способы сказать, что убранство комнат тебе наскучило, и вовсе не обязательно всё при этом крушить… Впрочем, забудь, мне так даже больше нравится.
— Прекратите, — сухо произносит Леголас, с трудом подавляя неуместный порыв зевнуть. Ему определенно не нравится то, что он испытывает: нечто среднее между раздражением и облегчением, сбивающим с толку и возвращающим его сразу на две сотни шагов назад. — У вас плохо удаётся шутить. Говорите, что хотели, если уж не собираетесь уходить.
— Разве ты хочешь, чтобы я ушел? — отец вскидывает брови. Леголас ощущает острый приступ тошноты. Эру, как же ему мерзко от всего этого. — Зачем тогда звал?
— Я не звал вас, — Леголас фыркает и вздрагивает, когда отец вдруг касается его руки. Они глядят друг на друга с чем-то столь неуместным, как смятение. Леголас гадает, что за игру они ведут на этот раз и должен ли он делать вид, что всё хорошо. Отец смотрит на него как на фарфоровую статуэтку, покрывшуюся трещинами, и оттого становится ещё хуже — Леголас начинает себя ею чувствовать.
— Вот как, — задумчиво произносит он, первым отрывая взор, но лишь для того, чтобы окинуть сына с макушки до пяток оценивающим, пристальным взглядом. И неожиданно, осторожно обхватив за плечи, поднимает Леголаса на руки, лишь ухмыльнувшись уголком губ на замешательство, скользнувшее по лицу сына.
Омерзительно. Они растеряны — оба. Подобного не приключилось прежде, и в ужасной беспомощности и разрушенности никто из них не знает, что следует делать. Леголас помнит и знает, что помнит и отец, что до опасной грани им случалось и раньше доходить, но впервые — переступить за неё. Обескураживающе.
— Ваше Величество? — отчего-то севшим голосом зовёт его Леголас, разрываясь меж яростью, страхом и смущением.
— Ваше Высочество, — насмешливо, так насмешливо, но оттого едва ли менее искажённо-притворно усмехнувшись, кивает ему отец. — Мне показалось, что на полу чересчур много осколков, а вид твоей крови мне уже успел наскучить, не обессудь.
С бережностью, которой Леголас едва ли мог ожидать, отец опускает его на постель, вновь окидывает придирчивым взглядом и зачем-то закутывает в одеяло. Леголас склоняет голову набок, напряжённо ожидая того, что будет дальше. Он не узнаёт своего короля и не может разгадать мотивов причудливых его действий; фальшь громко звенит между ними, и Леголас знает, что долго это продолжаться не сможет.
— Чего вы пытаетесь добиться? — отстраненно спрашивает он, глядя на отца, севшего напротив. За правым плечом родителя маячит блеклый, полупрозрачный труп.
Отец в молчании взирает на него, и Леголас кожей ощущает, как нечто незримо меняется. Тёплая усмешка с уст короля бесследно исчезает, а взгляд покидает то мерзкое и тёплое, что заставляло Леголаса чувствовать себя пресловутым и изрядно побитым фарфором.
— И что же я должен сказать? — отец, впервые на его памяти, выглядит растерянным, пусть голос его твёрд и лишён всяких красок. Леголас без труда видит нечто в самих его чертах, повороте головы, тени в глазах, быть может, что раскрывает ему — всё. — Что ты хочешь, чтобы я сказал?
Леголас слабо улыбается. Это уже больше похоже на его отца. «Делай то, что должен; будет то, что будет», — вспоминается отчего-то ему.
— Солгите мне, пожалуйста, — просит он с той постыдной, непозволительной слабостью, которую никогда и никто другой не увидит. Только лишь сейчас он понимает, что совсем немного рад видеть отца — дышать спокойнее. Ему любопытно — дурная, старая привычка, что, не погубив его теперь, непременно сведёт в могилу в скором слепяще-белом будущем.
— Не в моих силах было предвидеть подобный исход, и знай я, что всё обернётся таким образом, сделал бы всё, чтобы предотвратить это. У меня были серьёзные причины на это, и, будь выбор, я никогда не рискнул бы твоей жизнью, — чётко, с расстановкой произносит отец, глядя ему прямо в глаза.
Леголас кивает, тяжело сглатывая. Он, разумеется, может с этим справиться.
— Я бы хотел, чтобы это было сном, — потеряно говорит он, с мольбой взирая на отца. — Могу ли я проснуться прямо сейчас?
— Мне искренне жаль, — тихо отвечает вдруг он, и Леголас вскидывается, глядя на отца с изумлением. Неужто обезумел? Они не извиняются, никогда не извинялись: они улыбаются, он уходит, король ждёт, и более никто о случившимся ни словом, ни жестом не вспоминает. Так было всегда; будь так и сейчас, Леголасу было бы чуть легче, ведь это означало бы, что ничего и в самом деле значимого не случилось. Он мог бы попытаться поверить, что всё будет в порядке. — Я не стану просить прощения, поскольку тебе определенно не стоит давать его мне, но я хочу, чтобы ты знал, что мне жаль. Ты дорог мне, мой сын, и я сделаю всё ради того, чтобы защитить тебя.
— Можете ли вы защитить меня от себя самого? — спрашивает Леголас со злым ехидством, презрительно сужая глаза. — Можете ли вы отпустить меня, покончить со всем этим и сдаться? Вы эгоист, милорд, а я знаю, что случается, когда вам становится скучно.
— Я не готов лишиться лучшего, что имею, — отец улыбается одними уголками губ, будто считая, что улыбкой способен успокоить его. Леголас знает, что они оба немного изменились. Он не уверен, насколько этой перемены хватит, не уверен, сколько сможет продержаться в следующий раз, и впервые за тысячелетия ему страшно. — Я люблю тебя, и, как узнал, ужасно боюсь потерять. Эгоисты так ведь и поступают, верно? Сохраняют самое лучшее для самих себя.
— Вы говорите это чрезмерно часто, из-за чего ваши слова скоро теряют значимость, — Леголас едва не шипит, и ищет, ищет, ищет. С голодной жадностью он вглядывается в отцовское лицо, тянется к нему, сам того не замечая, отчаянно пытаясь найти следы лжи, притворства, обмана. Он прикусывает губу, жмурится: ему больно оттого, что он так ничего и не находит. И это, пожалуй, хуже всего.
— Я люблю вас, — с досадой признаётся Леголас, стараясь не смотреть на отца. — И я нуждаюсь в вас. Но как только я буду готов, я уйду, и если вы любите меня, то более никогда не будете пытаться меня вернуть.
Король кротко улыбается — до боли искренне. В его глазах — чернота, скорбь и сгнившая, мхом заросшая ярость. И нечто, напоминающее любовь — неказистую, уродливую, неправильную. Одержимость, может быть. Король убьёт их обоих; отец убьёт всех ради него — Леголас взрослел с осознанием того, что важен и необходим. Любим иль ненавистен, но непременно — первостепенен.
Отец так любит его.
Леголас чувствует себя отвратительно хрупким, точно чашка из дорогого, старинного фарфора, что по злой случайности выпала из неловких и дрожащих старческих ладоней, вдребезги разбиваясь о мрамор, поддёрнутый зеленью старины. Вес прожитых лет вдруг наваливается на него, ломая плечи и заставляя голову в усталой покорности склонить: их мир слишком стар, король его повидал слишком многое, а сам он живёт слишком мало, чтобы в мастерстве освоить искусство слепоты.
Но, к несчастью, ему никогда не стать старым. Порой Леголас думает, что то, что не может умереть, не может и жить. То, что не может жить — не может измениться, не может научиться, не может… Ему было любопытно, какова смерть.
Он не помнит, когда бессмертие стало грузом, а после обратилось проклятием; не помнит, когда собственная природа стала ему ненавистна до одури, но в нём по-прежнему живо воспоминание о том, как однажды, в рассеянии, он подумал, что, будто бы, крошечное создание, умирающее в траве, знает больше него. Вечность рано или поздно наскучит; что есть случившееся как не результат скуки, сведшей их обоих с ума?
Отец разбивает его, а затем собирает заново. В полной тишине. Одним лишь взглядом пришивая душу к сердцу, да мимолетным прикосновением к запястью выдирая с корнями мёртвую гниль, разросшуюся из солнечного сплетения до кончиков пальцев, и запуская механическое мерное тиканье-биение сердца.
Леголас глубоко вздыхает и кривит губы, пронзённый вспышкой тоски, пепельным привкусом схожей со скорбью. Как дышать он вдруг забывает: отец, осторожно потянувшись, целует его в лоб, а мгновением позже, с опаской положив руку на плечо, обнимает.
«Против воли никого нельзя спасти». Леголас закрывает глаза, слепо доверяя и доверяясь отцу, как и тысячи раз прежде. Он никогда ни о чём не жалел, и отчего-то верит, что не станет и теперь.
— Я хочу отречься. Вы позволите? — шепчет Леголас отцу в волосы, чувствуя, как слёзы обжигают щёки. Он сдался уже давным-давно, но лишь теперь примиряется с поражением. Его отец живой, тёплый, и его сердце бьётся громко, размеренно и отчетливо, а ещё он пахнет костром, снегом и хвоей. Леголас по-прежнему теряет в нём самого себя.
— Нет, — с деланным раздражением произносит отец, похоже, даже не думая отпускать его.
— Хорошо, — Леголас обессиленно улыбается, и, прикрыв глаза в приливе усталости, рассеянно повторяет: — Хорошо…
Он бредёт по кривой границе между дрёмой и глубоким сном болезни — с кошмарами, которые забудутся по пробуждению, холодным потом и сорванным голосом, отчаянно цепляясь за что-то светлое и тёплое, что никак не может разглядеть.
Словно издалека он слышит приглушённый голос, который, как и всегда, меняет правила его снов, даруя умиротворённое забытье:
— Можешь не верить, но потерять тебя было несколько… болезненно, Леголас, — бесцветным, сухим голосом произносит вдруг отец, по едва слышному поскрипыванию, кажется, останавливаясь у самой двери. — Как твой король, я прошу тебя более не совершать подобных глупостей.
Дверь тихо закрывается за ним, уходящим в темноту с призрачным трупом за правым плечом.
***
Разумеется, на следующее же утро Леголас сбегает из дворца, разбив окно и спустившись, цепляясь за выступы в стене, более не пытаясь отпереть дверь, которая, впрочем, уже заперта не была.
Он идёт, куда глаза глядят, отчего-то твердо уверенный в том, что искать, ровно как и останавливать, его не будут. Лес расступается перед ним, тянется, зовёт и дышит им. Леголас улыбается. Он чувствует себя если уж не счастливым, то спокойным: он наконец слышит свои мысли, слышит дыхание и стук сердца, всё ещё живого. Он вспоминает, почему любит жить.
Каркают вороны, одинокий вой шального ветра поёт призраками голосов, а под поступью скрипит снег, что шёл всю прошлую ночь напролёт; скрипит, потому что Леголасу этого хочется — ему нравится ощущать, видеть доказательства того, что он существует.
Леголас раскидывает руки в стороны, задирает голову к небу и смеётся. Мороз щиплет кожу, ледяной ветер треплет волосы, но он не чувствует холода, едва не сходя с ума от мириада ощущений, раздирающих на части. Он жив.
Он бежит. Лес шелестит с родительскою нежностью, хохочет скрипом ветвей, обнимает древесными тенями и перьями птичьими, поёт ему ветром, солнцем и снегом, сторицей возвращая золочёную закатами, обласканную высокими травами и пьяную родниковой водой любовь.
Стоит зима, но кругом нет смерти, и Леголас знает, что готов за эту любовь отдать всё, что имел, отдать самого себя: он любит Лес, он живет им, он, быть может, никогда уж не сумеет надышаться им. Он любит, он любим — правильной, чистой и простой любовью. Золотыми голосами в бездонной тьме, в тишине — он, может быть, живёт ради Леса, спасшего, вернувшего, не покинувшего.
Ему хочется кричать, плакать и смеяться разом — таково его счастье, одинокое, но никогда — тихое. Леголас чувствует себя любимым.
— Спасибо, — шепчет он, тем шепотом, что извечно громче крика звучит, зная, что будет услышан. Его слушают, его слышат, его защитят.
Лес танцует с ним, смеётся с ним, тоскует с ним, и ведёт его, как сердце стуча. Леголас любит, любит, любит.
Его разум чист. Леголас знает — это не навсегда. Всё не «хорошо», а он не «в порядке»; не сейчас, и едва ли будет в скором времени. Однако он счастлив в это одинокое, вышитое белоснежной любовью первоцветов и серебром речных вод, мгновение. Он ведь живёт прямо сейчас, а вовсе не когда-нибудь после — в чужих пыльных воспоминаниях или собственном грозовом будущем. Он живёт.
Леголас знает, куда Лес ведёт его. Он становится на колени, но не склоняет головы; он смотрит и вспоминает, пытаясь найти в себе то мечущееся светлячком чувство, что редко когда мог понять. Леголас глядит на могильный камень, силясь вообразить, кем был бы, сложись всё иначе.
Он пытается найти в себе вину за то, что любит землю, навеки ставшую последним приютом его матушки больше, чем её саму, но остаётся ни с чем, не отыскав, однако, и разочарования.
— Спасибо за то, что подарила мне жизнь, — просто говорит Леголас, чуть хмурясь. Мысли несутся быстроногими ланями, обгоняя одна другую, а он, наконец, вздыхает полной грудью, не ощущая боли. — Надеюсь, ты будешь не против, если я продолжу жить её так, как считаю нужным сам.
Леголас не слишком-то понимает, зачем сказал это, но почему-то ему кажется, что это было важно. Он думает, что ненавидеть или любить мертвых нет смысла, но тут же понимает, что сам едва ли сможет этому правилу следовать. С колен он всё-таки поднимается, отряхивает штаны от снега и собирается было уйти, как замирает, остановленный зовом:
— Так и знала, что встречу тебя здесь.
Тетушка приветливо машет ему, и Леголас в лёгком удивлении вздёргивает брови, обнаружив её сидящей на одной из нижних веток старого раскидистого ясеня.
— Рад видеть вас в добром здравии, миледи, — он улыбается, мимоходом изумляясь и тому, насколько легко выходит у него эта, почти искренне-радостная улыбка.
— Присоединишься ко мне? — задорно вопрошает Эйлинель, хлопая по месту рядом с собой. — Я чай захватила, и если будешь хорошо себя вести — дам пряник.
Леголас вновь улыбается ей, но с сомнением качает головой.
— Боюсь, в этот раз не выйдет. Когда король обнаружит, что я вновь самым бесстыдным образом сбежал, то наверняка отправит всё войско на поиски, а на них у вас чая не хватит.
Она склоняет голову набок — Леголас узнаёт в этом движении зеркальное отражение самого себя, — и бросает на него быстрый, цепкий взгляд, без всяких слов давая понять: ей всё известно, и без слов головой качает.
Леголас кивает, благодарный, понимая, что это означает: она всё знает, не одобряет, но никогда не заговорит первой, пока он сам того не пожелает — их старая, устоявшаяся молчаливая договорённость.
— Мне приятно видеть, что ты, с таким-то отцом, ещё жив, мой принц, — Эйлинель смеётся звонким, серебристым смехом, пусть глаза её остаются полными острого, жгучего льда. — Сбегай от него почаще. Я всегда рада тебя видеть, ты знаешь.
— Всенепременно, — Леголас усмехается. Он чуть кланяется ей в знак прощания, и быстрым шагом пересекает поляну, намереваясь продолжить свою прогулку.
Голос тётушки настигает его уже после, за кольцом из деревьев, но Леголас всё же чётко различает каждое из сказанных ей слов:
— Тебе стоит знать, что Трандуил любит тебя, пусть и зачастую путает это с любовью к твоей матери. Когда-нибудь у него хватит храбрости признать, что ты для него давно важнее. До встречи, мой принц.
Леголас горько ухмыляется, и просто продолжает идти, более не останавливаясь. «Когда-нибудь»?..
Мгновение он в задумчивости глядит в сторону востока. Солнце сверкает в лазурной синеве свободного неба, и Леголас подмечает пристальные взгляды, какими наблюдает за ним Лес. К его разочарованию, вновь опускается усталость, и желание продолжать вот так брести, не разбирая дороги, пропадает.
Когда-нибудь, быть может, очень скоро, он уйдет. Уйдет на очень долгий срок, или, может статься, навсегда: Леголас не чувствует себя способным вернуться в третий раз. Когда-нибудь. Позже. Но сейчас он уверенным шагом направляется к дворцу.
Примечание
«Разрушьте своды церкви мрачной
И катафалк постели брачной
И смойте кровь убитых братьев —
И будет снято с вас проклятье»