Чья боль сильнее собственной (Светла, Светел).

Впервые Светел убил ещё до того, как полностью вошёл в силу. Загрыз волчицу, погань грязноротую, что судачила про него сестрой, мол, погодите, притащит девка в подоле волчат от братца своего, ему, зверёнышу лютому, всё равно — сестра али нет. Он тогда не понимал, но злился. И ярость в нём пенилась, вскипала, пекла за грудиной, будто горячие угли. Клокотала охотничьим ражем, когда он загнал волчицу, тяжело ударялась о рёбра, когда он сжимал челюсти на её трепещущем горле. Отпускала неохотно после, когда Светел, перекинувшись в человека, оттирал кровь с лица — солоно и пряно на языке — да отплёвывался от чужой шерсти.

Не понимал он и позже, повзрослев достаточно для того, чтобы желать и брать. Как можно вожделеть ту, что была будто бы продолжением его самого, неотторжимой частью его существа? У него и Светлы всё было общее, всё одно на двоих. Противоестественное рождение с пуповиной, обвитой вокруг шеи, имя, лицо — в детстве они были почти неотличимы, а потом из Хвостика вырос Серый. А из Светлы — скаженная, незамутнённый разум ребёнка в теле женщины. И всё же рядом с ней ему становилось спокойно, тихо. Он обретал цельность, когда брал её за руку. Раньше у них были одинаковые ладони, накладывались друг на друга, будто отраженные, сцеплялись пальцы. Теперь же её рука казалась смехотворно маленькой по сравнению с его — тонкие пальцы, кажется, сожмёшь чуть сильнее и переломишь, словно хрусткие сухие веточки.

Не хотелось вцепляться алчно в мягкие бёдра, отмечая россыпью синяков принадлежность, как с другими волчицами. К Светле желалось ластиться почти по-детски, вжиматься лбом в её колени, подставлять заросшие колючие щёки под нежные прикосновения рук. Чувствовать её запах, тепло — солнечное, согревающее, родное — и как Дар рядом с ней не распирает изнутри, но пылает ровно, послушно. Не мечталось о том, чтобы вцепиться, подминая под себя, в загривок. Светел и в обличье зверя поднырывал мордой под её ладонь, носил иногда её на спине, как раньше. Прошлое ощущалось как незамаранное “давным-давно”.

В нём было слишком много волчьего, звериного, злого. В ней — человеческого, безысходного, безумного. Охотник тогда забрал у них обоих что-то важное, расколол их на глиняные черепки. Не соберешь, не сложишь правильно. Когда-то Светла висла на шеё брата, лопотала бездумно что-то мягкое, и этого хватало. Гнев отпускал его, будто выплёвывал, — измучённого, перекрученного тоской, от которой выть бы, рвать бы первого подвернувшегося на кровавые ошмётки. Теперь было слишком мало. Хотелось бить Светлу, дуру блаженную, наотмашь, раскрытой широкой ладонью так, чтобы дёргалась её пустая голова. И тем сильнее, чем быстрее да жалостливее она начинала рыдать. Не пугалась, не сбегала, не боялась его совсем, когда остальные поджимали хвосты и стремились забиться под ближайший куст, только опускала лицо. Всхлипывала часто-часто, отчего Светела почти трясло: он никого и никогда не любил так, как её, и не ненавидел тоже. Перекинуться бы в волчью шкуру, переломить бы мощной клыкастой пастью её хлипкие, протянутые к нему руки. От двойственности раздирало, раскачивало весь его мир, возведённый вокруг этой скорбной рассудком. Его сестры. Той, чью боль он всегда ощущал острее, чем собственную: будь то сбитые коленки, расцарапанные малиновыми кустами ладони, обжигающее прикосновение Охотника, синяки, что оставлял ей он. Зарекался не срываться на неё и знал, что не сможет долго выносить её такую — с пепелищем на месте разума. Иногда и не чувствовал ничего, кроме её боли: ни свою тоску, ни свою муку.

И всё же Светел тянулся к Светле: руку или ногу отринуть было бы проще, чем потребность в ней. Он шёл за ней. Несся на крик — она звала его по имени, когда для всех остальных он был просто Серым, — и Дар поднимался в нём, будто лесной пожар. Её боль всегда чувствовалась сильнее, чем его собственная. Нож обережника, пропоровший его бок, он почти не заметил.

***

Боль брата Светла всегда воспринимала сильнее, чем свою. Не злилась, не держала обиды на него — глупого Хвостика, из которого вырос большой и страшный волк. Помнила, что он всегда ждал её, когда она не поспевала за ним, быстролапым волчонком, на тонких девчоночьих ножках, позволял забираться на спину, нёс легко и стремительно, отчего у неё кружилась голова, сладко дрожало от ощущения недоступной свободы в груди. Не боялась его, когда он весь взвивался, ярился, клацал зубами, плевался словами, злыми, едкими, ядовитыми, словно волчьи ягоды. У Светлы Каженник забрал разум — затопил глазницы сумраком, затворил жилу, у Светела — сердце. На месте пустоты прорастало смешливое безумие у неё. Вилась шипастым вьюном злоба у брата.

Светла почувствовала его сразу, когда он пришёл за ней. Различила в серых волчьих тенях, опознала по запаху в зарождающемся сражении, услышала, как он зовёт её сквозь крики и шум. Пахло дымом, кровью, горящим деревом и грядущей погибелью. Светла звала его так, будто это могло переиначить неотвратимое, и голос её звенел, опадая до хрипа. Она рвалась из рук обережника, выгибалась, стремилась туда, в иссеченную пламенем темноту. К брату.

Каждый удар ножом, вонзавшийся под волчьи рёбра с крушащей кость яростью, Светла чувствовала так, словно это кромсали её внутренности. Лезвие проворачивалось, и боль заполняла её до краёв. Больно — значит он жив. Она глохла от собственного крика и слепла от слёз. Содрогалась как в припадке, распахивала рот не в силах заполнить грудь воздухом, пока внутри что-то не натянулось, невыносимо режуще, — и не оборвалось стылой пустотой. Светла рухнула, будто подкошенная, и замерла, не в силах пошевелиться. Разбитый непарный черепок, кучка мельчайших глиняных осколков. Потом подползла на коленях к мёртвому волку, ткнулась лицом во израненный бок, застыла недвижно. Боли не было: ни своей, ни его.

Не успела. Виновата. В этот раз Светел, брат её, глупый-глупый Хвостик, ушёл раньше. Не вернулся, когда она завыла, срывая голос: “Погоди...пожди меня...Светел”. Не подождал.

Боли не было. Жить — есть, пить, спать — без него, без важной части себя не получалось: одно дело знать, что брат живёт и дышит где-то, другое — что его нет, нигде нет, совсем нет. И не догнать, как бы быстро она не бежала, сколь сильно не сбила бы ноги или волчьи лапы, сколько бы не пролила по нему слёз. Однако Светел пришёл за ней на третий день: вихрастый мальчишка — её отражение, которого ещё не коснулся Каженник и теперь уже не сможет изуродовать никогда. Протянул ей ладонь, точь-в-точь такую же, как её собственная. Пальцы сцепились с пальцами, больше не разжать, даже если сломать.

Светла улыбнулась, прижалась лбом ко лбу брата. Светел засмеялся так легко и чисто, как не смеялся давным-давно. Ушли они вместе.