— Тебе необходимо доказать всем, что ты не испорчен, — холодно произносит отец в ту пору, когда в груди Кёнги ледяной ветер свистит, а рёбра с ошмётками сердца вяло поскрипывают — ни черта от души не осталось, ни намёка на прекрасную песню, что срывалась невообразимой мелодией с арфовых струн. Он разбит и подавлен, в нём даже боль ощущается уже застарелой и тянуще-давящей — не проходит, с ней можно жить, но это тот случай, когда твой предел характеризуется тем, чтобы просто дышать. Ведь всё, что он когда-либо делал, было лишь для него, а его теперь нет — и словно бы смысл того, чтобы жить, тоже безвозвратно утерян.
Возможно, в этом виноват только он. Тот человек, который с самого начала знал, что рано или поздно случится такое, но почему-то продолжал отвратительно верить, что он сможет победу вдруг одержать, защитит и они вдвоём навсегда останутся вместе — такое тоже бывает, когда ты себе запрещаешь мечтать, но надежда упорна, раз за разом поднимает глупую голову. И ошибкой его было поселить и в другом ту же эмоцию: со стороны Кёнги было глупым даже помыслить о том, чтобы Юнги к себе привязать; эгоистичным был тот мотив, когда он впервые чужие губы своими губами накрыл. А вот теперь... глушь. Пустота в груди ледяная, морозит изнутри всё, что только возможно морозить, а любимый находится там, где ему наверняка будет плохо — и Кёнги в тот момент, когда родной отец ему говорит то, что говорит, напрягается, совершенно не ведая, что за этим может последовать.
А потому решает быть честным. Усмехнувшись невесело, на отца косится не без едкой насмешки, а потом отвечает:
— Зачем кому-то доказывать ложь? — и он правда так думает. Глупо было бы, напротив, считать, что при всей чистоте и трепетности этой любви, она является абсолютно закономерной, естественной. — Зачем кому-то вообще что-то доказывать? Это лишь укрепит в головах людей мысли о том, что их суждения правы, — продолжает он абсолютно спокойно и глядя на то, как нервно и зло дёргается жилка на шее родного отца в то мгновение, когда он произносит эти слова. — И отрицать смысла нет, ты приложил все усилия, чтобы каждый во Дворце узнал о том, что я люблю своего близнеца.
— Замуж я тебя пока не отдам, рано, в голове ветер гуляет, да и партии выгодной нет, — тянет Император задумчиво, будто даже не слушая всего того, что ему говорят: вид сохраняет безгранично задумчивый, будто приценивается. — Но после последнего похода у нас было много наложников, и одного я до сих пор не тронул: хотел приберечь его целомудрие. Твоим и будет, — и, хмыкнув, кивает сам себе. — Да, определённо. Трахнешь его этой ночью, как трахал Юнги. Затея отличная. Будешь с ним пар спускать, когда будет себя особенно жалко.
И Кёнги мерзко становится. От себя самого — в первую очередь, и больше всего на свете ему хотелось бы прямо сейчас, чтобы брат его возненавидел так сильно, как это только возможно — просто за то, что мало того, что не помог и обрёк на страшную участь, так ещё и живёт припеваючи, обзаводится красивыми девственными омегами и продолжает жить так, будто ничего не случилось. Будто нет в груди той дыры, где ранее вторым билось в неистовстве.
Кёнги никогда раньше не думал, что ему будет стыдно за то, что он всё ещё жив, всё ещё дышит — но тайна, наверное, кроется в том, что он никогда прежде не думал, что сломается, перестанет бороться и пойдёт на поводу у того, кого всей душой презрел за то, что не услышал, не понял, и это так глупо, по-детски, несмотря на то, что он понимает мотивы родного отца... совершенно не легче. Не легче жить с этим пожирающим его чувством вины, не легче знать, что где-то там его родной брат страдает от тягот быстрого брака с садистом — Кёнги всегда был уверен, что он сможет бороться, бороться и будет, но сейчас, замерев посреди огромного озера с толстой ледяной коркой, понимает одно — нет, не за жизнь свою ему стыдно, а за то, что он её попросту лишь доживает, словно игрушка в умелых руках. Словно у него не осталось каких-либо амбиций, словно он, чёрт, смирился с тем, что Юнги в его жизни больше нет и не будет, словно всё, что имеет значение — просто лишь на плаву удержаться, но ведь это не так, и осознание собственной ужасной никчёмности его гонит по коридорам Дворца, словно живой призрак, который никак не может найти то, что зовётся освобождением.
И в какой-то момент он останавливается, чувствуя, как болью и пустотой изнутри разъедает, и — какая ирония! — понимает, что смотрит на залитый солнцем сейчас задний двор, который хранит в себе столько ночных секретов, которые они делили друг с другом, вдруг понимает, что тоже находится в клетке. Не золотой, в какой был заперт Юнги, не в прутьях ответственности, к которым давно уж привык — он сам запер себя ещё тогда, давно, в лет тринадцать, когда у них всё только начало зарождаться.
Тот самый путь, где понимаешь, что погибнешь в конце, но всё равно почему-то идёшь, и есть его клетка, клетка эмоций, и в неё он посадил себя сам, оставив Юнги в одиночестве прямо снаружи — наедине со всеми невзгодами последствий их порочной любви.
...Красивый.
Это то, о чём отстранённо думает Кёнги, когда омега — его первый личный наложник, которого он не просил — оказывается вечером на пороге его покоев. Черноволос, со сложной причёской, глаза глубокого карего цвета, губы пухлые, чувственные, а одежда скромна, невзирая на её воинственный бордовый оттенок — этот юноша будто вобрал в себя все самые необходимые черты для того, чтобы когда-нибудь обратить на себя внимание действительно важного альфы: взгляд, стоило им столкнуться глазами, он робко опускает, а сам в почтенном поклоне сгибается. Как вести себя — знает, своё место — тоже, и Кёнги пробирает на смех, потому что он невольно, но сравнивает: в глазах Юнги всегда непокорность читалась, какую бы он одежду на себя ни надел, в нём всегда читалась жажда войны и та самая ненависть ко всем, кто пускает в расход тех, кого слабым полом зовут. Но этот юноша, он абсолютно другой, и здесь нет ни нотки смирения — выглядит так, будто с рождения знает, для чего он потребовался этому миру, и готов со рвением свой долг перед ним уплатить.
— Как зовут тебя? — интересуется наследник великой династии Мин.
— Чимин, Ваше Высочество, — и голос высокий, напевный и мягкий, полная противоположность низкому и с хрипотцой, который принадлежит близнецу.
— Чего бы тебе хотелось, Чимин? — вскинув светлую бровь, интересуется альфа, мазнув по наложнику внимательным взглядом.
— Чтобы Вы, мой принц, использовали меня так, как того потребует Ваша душа, — мягко и не задумываясь отвечают ему.
— А если я захочу тебя изуродовать?
— Быть тому.
— Или чтобы ты убил за меня?
— Быть тому.
— Или, например, чтобы ты рожал от меня?
— Быть тому, — неизменно и быстро отвечает Чимин, даже не мешкая: уверен в себе и в своей миссии в качестве наложника будущего Императора, что очевидно.
Юнги бы счёл готовность подобного рода отвратительной, низкой, и смотрел бы на этого мальчика с небывалым презрением. Но Юнги здесь нет, однако есть его слабый перед трудностями и разбитый любовью к брату близнец, который чувствует себя болезненно и уязвлённо из-за того, что сейчас вся прислуга и сам Император знать будут о том, что ночью ему предстоит вынужденно заниматься любовью с тем, кого никогда не полюбит.
— Врать тебе не хочу, — устало замечает Кёнги не без тяжёлого вздоха. — Тебя я не полюблю никогда, даже со временем, и едва ли женюсь, даже если ты понесёшь. Просто хочу, чтобы ты это знал, — и замечает, что мальчишка не находится внезапно с ответом: стоит, потрясённый, не в силах сделать и вдоха. — Даже больше скажу, юный Чимин, — «Я своего брата хорошо знаю, и уверен, что в браке он будет недолго. И когда он придёт, чтобы лишить меня жизни за то оскорбление, которое я нанёс ему отсутствием каких-либо действий, увидя тебя, он выместит на тебе свой первичный гнев сполна, будь уверен». — есть риск, что с годами тебе придётся погибнуть. Но я постараюсь сделать всё так, чтобы того не случилось, — «Ты не заслуживаешь. Хотя бы тебя я смогу защитить».
Но чему удивляется, так это тому, как мягко Чимин, подойдя, кладёт ему руки на плечи, снизу вверх глядя, и шепчет, смотря прямо в глаза:
— Все мы когда-нибудь умрём, мой принц. И если моя смерть вдруг будет полезна Вам, если вдруг моя жертва будет на Ваше благо, то... быть тому. Ведь быть подле своего альфы до последнего вздоха — моя святая обязанность.
***
Он одинок в этой задаче, миссии, которая уготована стать той самой — последней, что предстоит ему выполнить, пока он здесь, в этом мире, и всё ещё дышит.
Юнги готов к этому, глядя на то, как разговаривают между собой те, кого он так долго считал своими детьми, и чувствуя счастье из-за того, что голосов теперь целых четыре — Чонгук, улыбаясь смущённо, стойко держит натиск Сокджина с Намджуном, только в руку Тэхёна вцепился, словно нуждаясь в защите, пока эти двое придурков продолжают гнуть своё:
— А скажи слово «папа»!
— Да какой «папа», ты, остолоп! Чонгук, скажи «Сокджин-ним»!
— Какой из тебя «ним», придурок, — лениво огрызается Тэхён, негромко посмеиваясь, пока Намджун возмущается и что-то зло бормочет, что на остолопа Джин может в отражении поглядеть. — Так, простой парень «Джин-и».
— Это я простой парень?! Я?! Да я сложный, как план по завоеванию Китая! — гордо изрекает альфа без запаха, на груди руки скрестив и заносчиво хмыкнув.
— Это ты сложный? Да ты проще удара мечом по недвижному чучелу! — возмущается всё ещё уязвлённый Намджун, а Чонгук смеётся заливисто, глядя на то, как у самого старшего воинственно уши краснеют, когда он разворачивается в сторону обнаглевшего товарища, и разражается такой воинственной тирадой, что ни черта не понятно, что говорит — только лишь злое кудахтание, ещё и с щеками надутыми.
Они будут в порядке, когда он покинет их навсегда, понимает Дракон, улыбаясь, скорее, себе самому. Долгое время: ровно до той самой поры, пока им не предстоит разделиться и зажить друг от друга раздельно... ну, или попарно — понимает вдруг, глядя на то, как Намджун, толкая в плечо их возмущённого хёна, всё-таки делает это вполсилы, а у Сокджина блеск глаз из злого смущённым становится.
Да, они определённо будут в порядке — а сам Юнги постарается обставить всё так, чтоб ни одна душа из этих вот четырёх вдруг не испытывала острой тоски по тому, кого звали все Воздушным Драконом.
Он ловит взгляд Тэхёна, в котором читается: «Пожалуйста, не делай ошибок». Однако вся жизнь того, кого когда-то звали Мин Юнги, построена только на одних огромных ошибках, которые разрушали изнутри и его, и того, кого он любит так сильно.
Но хоть Дракон должен будет сделать всё правильно. Так он решает, не отводя собственных глаз, в которых можно увидеть стойкое: «Я не подведу».
...Но что удивляет, так это Чонгук, который, когда все спать ложатся, неожиданно находит его на всё том же крыльце, и рядом садится, чтобы без страха взять за руку: подумать только, как же сильно изменился этот ребёнок со временем — конечно, остаются ещё былые забитость и скованность, но он держится уже гораздо уверенней, а улыбается чаще. Не может не радовать, ведь Чонгук такое нежное, доброе солнце, в лучах которого им всем, дуракам, посчастливилось греться — и Юнги грустно оставлять этого чуткого мальчика, пусть он и уверен, что тот будет в порядке. Рядом с Тэхёном, который любит его до безумия, точно.
— Я просто хочу, чтоб ты знал, — негромко начинает мальчишка, глядя на небо. — Что ты можешь винить себя за миллионы ошибок, хён. Можешь винить себя за множество вещей, которые сделать так и не смог, не решился. Можешь винить себя за то, что, возможно, где-то делал неправильный выбор. Ты можешь — твоя сила в раскаянии. Однако, пожалуйста, когда ты решишь поставить точку в своей цели, спрашивать о которой я, конечно, не буду, помни одно.
— Что же? — повернув к нему голову, интересуется Дракон совершенно негромко.
— Что ты, несмотря на всё то, что ты когда-либо делал или же, напротив, не делал, спас жизнь как минимум одному человеку, и ни одно твоё слово или же действие не перечеркнёт мою любовь и глубокое уважение к тебе, — мягко поясняет Чонгук. — Я не знаю, важно тебе это или же нет, но просто хочу, чтоб ты знал: в мире много жестокости. Много насилия. Но в нём есть место добру, а ты, создав эту семью из людей, которые друг на друга совсем не похожи, вдруг взял — и превратил себя в оплот всего самого светлого, что есть в человеке. И я такого никогда не забуду. Тебя не забуду. Спасибо тебе за то, что ты есть и когда-то тебе было не всё равно, Воздушный Дракон, — и когда он договаривает эти слова, то они внезапно находят себя обнимающимися так крепко, как это только возможно, и надрывно вдруг плачущими, без какого-либо стеснения.
Они все будут в порядке, понимает Юнги, который не устаёт шептать этому ребёнку «спасибо».
Все они.
Обязательно будут.