антоновские и грушовка

под фундаментальными мелочами бытия можно подразумевать что угодно, от поцелуя в нос до прикреплённой к стене открытки.

чтобы ничего, не дай бог, не упустить, записывай: как годовалый ты был слишком активным и прытким,

как в седьмом классе тебе нравилось наблюдать за земноводными и моллюсками,

а сейчас — как старшие братья сокращают твоё античное имя с нотками русскости,

как сидят с тобой в сумерках и складывают журавлей из неиспользованных салфеток.

может, гамзатовских. может, муджусовских. может, им всем когда-то помог импрессионизм фета.

у вас троих какое-то бесконечное множество жизней, перерождений, реинкарнаций…

вы говорите на пророческом языке людей, кто мысленно просит других не сдаваться:

например, в определённое время ты поделился с божьим человеком горсточкой риса,

средний брат начертил соседу по парте, который совсем не понимал математику, биссектрису,

а ваш старший засушивал веточки кипариса. и, в общем, так в каждой вселенной — надолго и прочно.

ты пытаешься уловить скандинавский воздух, трогая узоры на снегу в норвегии ночью,

завтра — кто знает, куда забросит тебя судьба завтра. в перчёные пески турции, в татарские степи,

в симарронские прерии, где ты окажешься с природой в одном сцепе,

где облака выглядят, как горы, конечно, и vice versa. главное, во всём этом узнать старшего брата,

пока второй старший замечает: твои подростковые нон грата и акуна матата превращаются в очередную точку невозврата,

потому что ты точно помнишь, что в своих прошлых жизнях узнал их в торговце специями и в андрее рублёве.

может быть даже, это был настоящий апостол, что в обличии льва провожал тебя рёвом,

но не пугающим, а величественным таким, практически братским, почти негромким.

наутро из-за портативной бури от твоей юрты останутся милые сердцу обломки,

ты улыбнёшься, погладишь за ухом своего чёрного пса и незатейливо сыграешь на инструменте чукотском.

наутро на столе ютятся мятые журавлики, а он пронзительно смотрит и говорит: «я тебя узнал в иосифе бродском»,

вы завтракаете на своей подмосковной кухне, а он серьёзно смотрит и говорит: «я чувствовал, ты — клинт бартон»,

ты хохочешь так искренне, показывая пространственно-временную карту,

что забываешь о шутке про диплодока из юрского периода, типа — матвей, гляди, возраст и всё такое, тогда ещё не было человека.

у тебя в голове крутится только что прочитанная цитата аккурат из двадцать первого века,

где один крохотный житель крохотного города казани однажды написал: «бог любит троицу, заладили, бог троицу любит» —

и у тебя, если честно, не находится что ему возразить, потому что вы трое, хотя и люди,

крайне метко промахиваетесь по обозначению слова, которое предпочли для себя в качестве оболочки.

серёжа ворчит, что устал в тайге наворачивать круги и собирать хворост, что тяжело без стаи выживать в одиночку,

а ты говоришь им, что узнал их во всём, что тебе довелось встретить сегодня,

в каждом антоновском яблоке или грушовке на яблочный спас, как у шмелёва в “лете господнем”,

только ваша смерть, в отличие от смерти отца героя, достаточно временна. всё просто происходит, не нарушая обычного плана:

в этом сквозит устойчивость и незыблемость, как в книгах библиотеки ивана грозного, в мелких росточках шишкина, в молитве ибн фадлана;

так стучат друг о друга зубы африканских бус и сшиваются узелки норигэ, собор парижской богоматери, кельтские камни…

и вот ты спишь. то ли готовишься к метаморфозе, то ли действительно уже не здесь — не разбудит и молот по наковальне,

опасаясь спугнуть этот трогательный момент сжатых ладоней под одеялом в расположении эмбриона.

братья хранят твой сон, а о воспоминаниях дня тихонечко заботятся комнатные драконы и созвездие ориона:

тебе в детстве нравились сказки астрид линдгрен и стихи даниила хармса,

всё-таки ты так же бегал-бегал-бегал и устал, сел на тумбочку… и явственно ощутил приход декаданса,

чем-то похожий на тональность грибоедовского минорного вальса, но скорее на гражданский шрифт в петровских реформах,

и твои монументальные, космические флоты слегка колеблются на волнах присмиревшего шторма,

совсем как в истории чуть более чем трёхсотлетней давности. для тебя она может быть и позавчера, и послезавтра,

в конце концов, ты выбираешь фон для заставки компьютера и неповторимость географического ландшафта,

ты выбираешь эту планету и своих братьев из раза в раз, чтобы утром, когда ещё темно и снежно,

матвей пил горячее молоко с мёдом, потому что к арктическим холодам отнёсся безмятежно,

серёжа из твоей керамической чашки осторожно и изредка потягивал чай с бергамотом,

а ты забыл про свой кофе и внимательно вслушивался в состояние предрассветной дремоты,

едва придерживая очки, как у ёжика из “смешариков”, однако ты их относительно редко носишь.

на самом деле, даже приглушённо-пыльная чёткость — такая непозволительная роскошь,

и внезапное предложение «давайте уедем в горы» очень правильно повисает в воздухе вечереющего мая:

в дымке черёмух дорога до путешествий извилистая, широкая, непрямая —

вечный покой сердце вряд ли обрадует, поэтому вы благодарите марка аврелия, и солнцеоборот движется тоже.

ты хватаешься за полумесяц (матвея) в надежде закрыть глаза и увидеть в руках удочку (серёжу):

они бы соединили твоё небо с землёй,

а в сумерках снова полили оконную рассаду и сложили ещё одно оригами.

в будущем вас нет; оно скрыто за грозой тропиков, отпечатками лап и высокими берегами,

но ведь, в сущности, неважно (и не страшно) какой вид принимает смертная жизнь — изощрённый гекзаметр или дольник,

пока в страницы твоего блокнота вложена зелёная веточка и равнобедренный треугольник.