1
Тогда
– Отец! – Джисон распахивает двухстворчатые двери из старого дуба и влетает в покои нойона с радостной и смешливой прытью, – Наконец-то ты здесь!
Князь-Сокол ещё не успел снять уличного облачения, не успел отпить из кубка, откусить пшеничной лепёшки с дороги, и его верные нукеры только-только въехали вслед за ним под своды крепости и сейчас рассёдлывают коней… а Джисон уже тут как тут. Он увидел возвращение отца с высоты смотровой башни, и его душа наполнилась нетерпеливым счастьем и облегчением. Они не виделись всего каких-то четыре дня, а кажется, будто прошло не меньше года. В запертой крепости, откуда Джисону запретили выходить в наказание за его побег в город, время именно так и длится – невыносимо долго, мучительно тоскливо.
– Неужели соскучился, негодник? – отец разводит руки для широкого объятия, и Джисон припадает к его тёплой груди, вдыхая запах жаркого песка и желанной свободы. Юртчи, скорее всего, ещё не рассказал своему господину, что маленький княжич успел провиниться, так что у Джисона есть шанс что-нибудь соврать и выпросить у отца волю бегать за ворота крепости, в общину, к Уне. Он так истосковался по улыбчивому, милому лицу своего друга! – А я приехал с двумя хорошими новостями. Посмотри-ка на улицу.
Джисон, не отлипая от отца, поворачивает голову к окну. Весь внутренний двор крепости заполонен всадниками на вороных конях, но это не нукеры. Джисон видит, что все они защищены гибкими пластинчатыми доспехами, вооружены луками, палашами, булавами и копьями, а над их головами в шлемах, увенчанными навервшиями из перьев, шпилей и металлических шишечек, развеваются стяги с вершорским знаком.
– Император обещал отправить нам на подмогу своих лучших воинов и сделал это, – отец улыбается, но что-то в этой улыбке Джисону не нравится, словно она – это не радостное облегчение, каким кажется на первый взгляд, а скрытые преддверие несчастий и опасливая настороженность. Но с чего бы отцу бояться воинов своего лучшего друга, милостивого и великого Императора? – Теперь ни тебе, ни мне ничего не будет угрожать, и никто не посягнет на мою власть в этих краях.
– А кто-то хочет этого? – Джисон вспоминает все нелестные слова, какими Уна называл вешорцев. Имперские варвары, невежественные дикари, сеятели хаоса и разрухи. Захватчики. У других людей из Ралеха есть слова покрепче. Почему всё так? Ведь отец отсюда родом, он никого не убивал и не захватывал!
– Сынок, пускай тебе ещё мало лет и ещё многому предстоит научиться, но вот моя первая по-настоящему важная мудрость для тебя. Ты меня слушаешь? – Джисон заполошно кивает, – Враги есть везде, даже в стане друзей найдётся змея, способная ядом лжи и интриг погубить альянс. Лишь на опыте – хорошем или же плохом – ты научишься отличать истинных союзников от шпионов и лицедеев. Доверившись верному человеку, ты приумножишь свою власть, а доверившись лжецу, отправишь себя и свой народ на верную погибель.
– Значит… – Джисон оглядывается по сторонам в желании объять взглядом не только эту комнату, но и весь южный край, – значит, нас с тобой окружают враги, которые притворяются друзьями? Здесь? Но кто?
– Самый страшный враг – тот, кто ближе всех. Предательство любимого человека ранит больнее любого меча. Поэтому запомни: выбирай друзей с умом и никогда никому не верь.
– Как же тогда жить, если никому не верить и ни с кем по-настоящему не дружить? Это что же получается, даже Чан может стать мне врагом? – Джисон с насупленным лицом размыкает объятия и отходит на пару шагов, полный обиды и непонимания, – И даже ты, отец? Ерунда какая-то, а не мудрость. У вас, взрослых всегда так.
– О, свет мой! – добрый, умильный хохот отца ещё пуще разжигает в Джисоне раздражительное упрямство, – Я совсем позабыл, каким благодушным и наивным ты уродился. Рано тебе о таком думать. Прости меня. Лучше послушай, какую новость я ещё привёз. Второй отряд ратников прибудет совсем скоро, а с ним, – отец выдерживает улыбчивую паузу, чтобы привлечь внимание, – приедет дорогой твоему сердцу Чан.
– Неужели? – Джисон не верит своим ушам. Чан – его любимый брат, с которым они не виделись так долго, оставит свои дела наследника Империи и явится сюда, в богом забытую южную сторону ради него! – Ты говоришь правду, папа?
Отец наконец расстегивает уличный плащ и расшнуровывает пластинчатые доспехи; под ними блестит кольчуга из тонких-тонких звеньев. Джисон по-правде никогда не видел, чтобы отец брал в руки палаш и кого-то им рубил. При дворе Императора поговаривают, что Князь-Сокол более охочий до болтовни, чем до сражений, а мама как-то нелестно сказала, что худшего воина, чем её муж, за всю жизнь не знала. Джисону не стыдно быть его сыном, может, поэтому особой тяги к ратным подвигам у него нет; довольно, что он умеет ездить верхом, тренируется с луком и саблей, потому что все мальчики его возраста этим заняты, а так же нередко по-дружески дерётся с Чаном. С Чаном, который вот-вот приедет, и тогда с ним можно будет повеселиться и устроить парочку соревнований. О, в каком же Джисон нетерпеливом волнении!
– Конечно, правду, – отец жадно отпивает воды из глиняного кувшина. Путешествие до перевала и обратно заняло много времени и сил. Ему бы выспаться, но Джисон не хочет отпускать его, пока не наговорится. – Император посчитал, что наследнику будет полезно посетить дальние волости и лучше узнать, кем ему суждено править. Я поддерживаю это решение. Чану понравится здесь, вместе с тобой. Потом, кто знает, может он заберёт тебя с собой в столицу, если ты захочешь отсюда уехать.
– Если захочу… – Джисон несчастно опускает плечи и грустно морщит рот, – А если не захочу, он ведь всё равно заберёт меня с собой, да?
Радостная новость о приезде Чана омрачается мыслью об Уне: как теперь беспрепятственно дружить с красивым мальчиком из общины, если Чан вечно будет тенью Джисона? Ох, нет, конечно же, наоборот. Это Джисон обязан быть тенью наследника, обязан играть с ним, даже, если не хочет.
– На всё его воля. Помнишь, я говорил тебе по возможности слушаться наследника во всём, однако, если в чём-то ты по-настоящему не согласен с ним, не скрывай этого. Думаю, Чан охотно примет твою искренность и не рассердится, – отец опускается на одно колено, чтобы быть одним ростом с Джисоном, шутливо треплет его по щеке, чтобы развеселить, затем спрашивает: – Ты переживаешь из-за своего нового друга, которого прячешь от меня? Расскажи о нём, раз мне нельзя смотреть на него.
Щёки Джисона наливаются румянцем, и улыбка сама собой расцветает на лице. Он вспоминает их последнюю встречу, в стенах Ралеха, среди праздничных улиц, шумных площадей и базаров, вспоминает, как Уна храбро защитил его от несущегося наездника и как пугливо, со смущённым неверием отпрянул, когда Джисон поцеловал его в щёку. Они потом ещё погуляли, но совсем немного, потому что отцовы нукеры всё же сцапали Джисона, словно рассерженные беркуты, и увели с собой в крепость. Даже не позволили попрощаться с Уной; наверняка тот сейчас сердится, что Джисон так долго не приходит, и мучается от неизвестности.
– Он хороший и добрый, а ещё знает много-много всего, – отец смотрит внимательно в его лицо, выискивая там что-то только ему понятное, и этого становится вдвойне неловко, – А я гадкий и плохой. Мне хочется, чтобы он был только со мной и не смотрел ни на кого другого, поэтому я… поэтому…
Ему не хватает храбрости признаться, что на том празднике изловчился украсть у Уны свадебные серьги. Они, припрятанные в надёжный уголок, совсем не обещают, что Уна не сделает себе новые и не женится однажды, но почему-то, сделав себя вором, Джисон обрёл хрупкое успокоение – теперь их дружба, пускай только на какое-то время, но в безопасности.
– Он тебе нравится, – отцова рука гладит его по голове, успокаивая. Джисон, полный стыда и вины за свою бесхребетность, чувствует, как слёзы комком набухают в горле, а из носа вот-вот потекут сопли. Где это видано, чтобы сын нойона плакал перед самим нойном! – А ты ему нравишься? – Джисон вначале думает, что не знает, хочет пожать плечами, а потом вспоминает все моменты, когда Уна был с ним добр – хотя бы в тот раз, когда успокаивал его плачущего на ступенях храма! – и неуверенно кивает. – Это ведь здорово! Почему ты из-за этого переживаешь?
– Потому что часто думаю, что Бог поступил несправедливо сделав его мальчиком, а не девочкой. Тогда мне было бы не страшно сказать ему, какой он красивый. Это не то “нравится”, которое разрешено, да?
Отец смотрит ему в глаза долгое мгновение, и по его лицу непонятно, злится он, разочарован или сейчас усмехнётся и скажет, что шутка удалась.
– Вот как, – Джисон с нарастающим страхом слышит в отцовом голосе спокойствие, за которым скрывается обидная незаинтересованность, – Трудно однозначно утверждать, что по-настоящему разрешено в нашем мире, а что нет. Поэтому просто помни, о чём я тебя предупреждал. Будь всегда настороже. А сейчас иди к себе. Наш уважаемый юртчи доложил мне, что ты не слушался его, пока меня не было. Почитай-ка до ужина философские сочинения, а после ужина всё мне перескажешь, – Джисон с мученическим стоном готов канючить и возмущённо топать ногами, и отец, предвидя это, подталкивает его в спину к двери: – Давай-давай, наука не ждёт!
2
Почти неделя проходит в бесконечной учёбе и невыносимом затворничестве в стенах крепости. Джисон догадывается, что отец не разрешает ему гулять даже во дворе не из-за его несносного поведения, а потому что чего-то боится. Всё реже он выходит в общую залу на обед и ужин, вместо этого целыми днями ведёт беседы с имперскими командирами за закрытыми дверями. Однажды Джисон, пока никто не видит, подкрадывается к такой двери и прислушивается. Он ничего не понимает, кроме того, что отец с кем-то рассерженно спорит. То и дело звучат непонятные Джисону слова: “аннексия”, “экспансия”, “интервенция”. Несколько раз отец говорит о “демократии”, и это единственное, о чём Джисон имеет хоть какое-то представление.
Народовластие, которого в Вешоре нет и никогда не было, популярно в южных городах-государствах: в Краде и Хагейте. Жители тех краёв голосуют за понравившихся политиков, бросая в специальный мешок разноцветные камушки. Количество камушков позже подсчитывают, и тот кандидат, у кого голосов больше, становится правителем на какой-то срок. В Хагейте это Шах, а в Краде – Великий Эмир. Джисон не может представить что-то подобное в Вешоре, стране необъятной, такой же как степи, которыми она полнится, ведь нынешний Император – прямой потомок легендарных правителей, что некогда объединили разрозненные кочевые племена в сильнейшую державу.
Почему отец ратует за демократию? Неужели больше не хочет дружить с Императором? – вопросы, которые занимают Джисона лишь первое время, затем их суть растворяется в прочих мыслях и заботах. В конце концов, это дела взрослых, пусть сами разбираются. Однако совсем недетское беспокойство за отца, особенно в дни таких задверных совещаний, отягощает душу Джисона и не даёт сосредоточиться на учёбе.
В одно по-особенному жаркое утро он решает, что с него хватит. Пора освободить себя из заточение в четырёх стенах. Что скажет Чан, когда приедет? Чего доброго, назовёт его принцессой, начнёт подшучивать и по-игрушечному спасать из башни. Тьфу ты! Джисон не позволит никому видеть в себе слабака. Да, он плакса, и что? Зато храбрости, чтобы сбежать, ему не занимать.
Нукеры отца охраняют его и днём и ночью, поэтому приходится идти на хитрость. В то утро он притворяется хворым и, чтобы лекарь ему поверил, заранее натирает до красноты лицо жёстким сукном, а подмышки смачивает водой. Лекарь – старый, немощный старичок с хромой ногой, которому сложно подниматься и спускаться в покои княжича несколько раз на дню, распоряжается, чтобы Джисона перенесли на первый этаж. Как раз в комнату, из которой проще всего удрать.
Джисону бы не хотелось, чтобы его отсутствие заметили – на его поиски могут пустить кучу народа и собак, а шум не нужен – поэтому он готовится к вылазке ближе к сумеркам, когда детям полагается уже спать. В последний за день визит лекарь убеждается, что маленький господин видит десятый сон, заботливо поправляет ему одеяло и уходит. За дверью слышится его недолгий разговор с нукером, которого поставили охранять дверь. Джисон выжидает какое-то время, затем прячет под одеяло тряпьё, на тот случай, если вдруг нукер вздумает заглянуть в комнату, и бесшумно выпрыгивает из окна.
3
Путь до общины ему освещает луна, и лес расступается перед ним, словно ждал всё это время. Вместе со звуком ручья Джисон слышит пение ночных птиц. Вокруг горят зелёно-голубые лампы, в свете которых сияет статуя обнимающихся в смертельной борьбе льва и быка. Храм, увенчанный трилистником, зазывающе открыт. Прошмыгнув по задворками общины, Джисон незаметно заходит внутрь. Он не знает, где Уна живёт, но может быть найдёт его в той подземной крипте, в которой спит каменный бог.
В зале, окутанном дымчатым сиянием, стоит духота от красного алтарного огня. В его тепле, улёгшись в тёмных закутках, прячутся, сверкая глазами, кошки. Они провожают Джисона подозрительными взглядами, шарахаются, если он слишком близко подходит, и мяукают совсем неласково. Их агрессивные звуки множит эхо пустого храма, так что Джисон от греха подальше обходит хвостатых стороной: ещё чего доброго на шум заявятся взрослые. Один из котов, огненно-рыжего окраса с желтыми, как пламень, глазами, не пугается, а наоборот, с высоты своего лежбища – спинки торжественного кресла на алтарном помосте – глядит с долей любопытства и не против с кем-нибудь пообщаться. Джисон подзывает его к себе шёпотом и, не получив ответа, подходит сам и тянется рукой. Но в момент, когда кот наклоняется, чтобы понюхать его пальцы, за стеной, рядом с которой разбит алтарный огонь, доносится шум.
Джисон тихо, на носочках подходит к двери и слышит за ней голоса. Сквозь тонкую щель, которую ему удается отворить без скрипа, он видит небольшую комнату, освещенную несколькими огарками, а внутри двух человек. Один – высокий, облаченный в скромный балахон, старец, а другой – послушно склонивший голову мальчик с книгой в руках, в нём без труда узнаётся Уна. А старца Джисон тоже уже видел, в день, когда появился в общине впервые. Именно этот мист – Главный Мист – посвящал Уну в таинства их огненной веры: “Да не будет не знающих Нас нигде и никогда… Забудьте Нас, но помните вечно!”.
Они разговаривают друг с другом на ралехском наречии, и Джисон понимает их только поверхностно. Кажется, это урок, и старец пытается что-то втолковать Уне, а тот, как образцовый ученик, понимающе кивает и время от времени делает какие-то пометки в книгу.
С мягким звуком пружинистых лапок рыжий кот спрыгивает на пол и теперь трётся у ног Джисона, выпрашивая ласку. Рука, словно по чужой воле, зарывается в густую огненную шерсть; кошачье мурчание тотчас заполняет эхо тишины, и Джисон чувствует себя более смелым и уверенным, его слух как будто заостряется, как и память, которая на каждое услышанное ралехское слово выуживает перевод.
– Дедушка, – Уна устало убирает книгу от себя и сонно трёт глаза, – Сегодня мы занимаемся дольше обычного. Тебе самому непросто. Давай закончим урок.
– Сиди на месте, – из-за сухой спины старика лица Уны не видно, но Джисон уверен, что тот расстроен, – Мы и половину того, что тебе полагается знать, не прошли. Как ты будешь справляться, когда меня не станет, с таким-то скудоумием?
– Но, деда! – свет от свечных огарков красно-оранжевыми каплями окропляет затылок и узкие, несозревшие плечи Уны, – Ты здоров и полон сил, ещё долго-долго будешь со мной и нашей общиной. Почему ты каждый урок куда-то торопишься?
– Хватит тратить слова впустую, – Главный Мист отодвигает тяжелый стул с высокой спинкой и садится напротив. Он берёт руку Уны в свою и крепко сжимает, – Слушай меня. Я всегда говорил, что твоё появление в жизни общины – знак свыше. Твоя судьба – быть крепкой опорой для нашей веры в тяжелые времена невзгод. И эти времена вот-вот настанут, поверь. Знаки говорят мне, что моё время кончается…
– Ты болен? – Уна хватается за чужое запястье двумя руками и подаётся вперёд. Теперь его лицо хорошо видно: большие черные глаза расширены и блестят от паники, а нижняя губа дрожит, предвещая скорые слёзы. – Твоя нога снова воспалилась?
– Не перебивай меня, когда я говорю! Ты должен быть готов занять моё место в любой момент и, если знаний тебе не достаёт, значит станешь учиться на ходу. Тебе уже достаточно лет, чтобы понимать, как мир устроен: другие не будут нянчиться с тобой, как я, а враги сотрут в порошок, едва почуяв твою слабость. Теперь скажи, что ты умеешь делать лучше всех в общине?
– Я… не знаю…
– Не скромничай.
– Я люблю музыку, деда.
Раздаётся недобрый смешок. Уна отводит робкий взгляд в пол и покрывается красными пятнами стыда. Его дедушка не скрывает, насколько ответ внука ему не по душе:
– Разве о таком должен думать мой наперсник? Я спрашивал тебя о другом. Неужели срамная музыка кочевников-еретиков – единственное, что пришло тебе в голову?
Уна совсем опускает лицо и ничего не говорит. Джисон хочет кинуться к нему, привлечь к себе, погладить с той же нежностью, с какой гладит сейчас рыжего кота, а этого противного старика выгнать бы вон!
– Вера – вот, что отличает тебя от братьев и сестёр. Не каждому дозволено носить имя, что носишь ты. Я вижу в тебе свет мессии. И пускай все его увидят, не только наша община. Когда меня не станет, пообещай, что не оступишься от своей судьбы, и, когда Ралех взовёт о помощи, откликнешься на его зов. Кто-то должен восстановить былое из руин!
– Из каких руин?! – Уна неожиданно вскакивает из-за стола, сверкнув слезами на щеках, и вырывает свои руки из дедушкиных. Этот разговор разбередил в его душе обессиленный гнев, – Ралех стоит! И будет стоять ещё тысячи-тысячи лет! Зачем ты пугаешь меня?
– Я не пугаю, а говорю, что вижу. Сядь на место и дослушай.
– Но ты сам говорил, что твои предсказания не сбываются!
Главный Мист тоже встаёт на ноги, возвышается над Уной грозной монолитной фигурой, загнав его в угол.
– О, Великие Боги, мне больно водружать судьбу нашего народа на плечи этого глупого, мятежного ребёнка!
Он замахивается рукой. Джисон явственно слышит звук пощечины, затем жалобный вскрик, полный слёз.
– Дедушка! За что?
Порыв помочь вот-вот бросит его тело вперёд, но рыжий кот предупредительно кусает Джисона за палец. Этот хвостатый приятель очень умён, и в его глазах с вертикальными зрачками нет ничего животного, там властвует человеческая осознанность.
– Вытри слёзы! – старик смотрит сверху вниз, а Уна не боится смотреть на него в ответ злым, мстительным взглядом. Видел ли Джисон хоть у одного ребёнка подобный взгляд? Так безмолвно жечь ненавистью умеют только взрослые, – Ну! – после подстёгивающего крика Уна послушно опускает ресницы и вытирает слезы кулаками, – В последнее время я тебя совсем не узнаю. Перечишь мне, не слушаешь, что говорю, зубы скалишь, даром, что совершеннолетним только-только стал. Общение с вешорским щенком плохо на тебя влияет. Гони его от себя и поскорее, понял меня?
– Он мой друг! И он не вешорец! Его отец родился здесь!
– Значит, он сын предателя! Предательство рано или поздно проснётся в его крови!
– Неправда! Ты ничего не знаешь о нём! Совсем ничего не понимаешь! Как может быть лжецом тот, кто дан мне Варуной?
– Хватит нести чушь! Чем скорее ты его забудешь, тем лучше будет не только для тебя. Для всех нас. Об этом я давно хотел с тобой поговорить. Иди ко мне, – длинные худые руки старика, что прячутся в свободных рукавах балахона, раскрываются в объятии. Уна с обессиленным хныканьем припадает к дедушкиной груди без тени прежней обиды, – Что я тебе повторяю из раза в раз: от Вешоры добра не жди. Души всех жителей этой проклятой страны перепачканы скверной. Никогда их богу не были рады на нашей земле. Как они смеют строить свои храмы рядом с нашими? Как смеют присылать своего надсмотрщика? Успокойся и прислушайся. Слышишь, как воет ветер? Это в Ралех идёт буря.
Джисон прислушивается тоже, но никакой бури не находит. Погода, когда он убегал из крепости, осталась прежней: ясное сумеречное небо с остатками дневной духоты в воздухе. Свет огарков почти совсем погас, и комната тонет впотьмах. Теперь Уну совсем не видно за спиной деда, лишь слышен его уставший ответ:
– Мне непонятно, какую бурю ты пророчишь, и что мой друг сделал плохого, раз ты его так ненавидишь. Он не варвар и не захватчик. Он другой. Я хочу уйти спать.
Долгое молчание воцаряется между ними. Оно длится, пока старик грубо не отпихивает Уну от себя и не отворачивается к столу:
– Иди, куда хочешь, и делай, что хочешь.
Джисон едва успевает спрятаться в тёмный закуток между дверью и стеной, когда обиженный и злой Уна выбегает в зал и быстрым, громким шагом мчится между рядами скамеек на улицу.
– Всё пропало, всё пропало… – доносится горестный шёпот его деда по другую сторону двери.
4
Когда Джисон выбегает следом, снаружи нет никого. Ночь вступила в свои права, и теперь тьму рассеивают свет зелёно-голубых кристаллов и круглый плод луны. Одинокое пение ночных птиц, шорох их черных крыльев и далёкий собачий лай нарушают тишину общины, что полнится предвкушением скорого сна. Кот, сверкнув в лунном свете своей рыжиной, за несколько прыжков преодолевает лестницу храма и каменную статую сражающихся быка и льва, но у подножья леса останавливается, чтобы зазывающе мяукнуть.
Не разбирая дороги, Джисон мчится за огненной стрелой сквозь чёрные ветки-лапы, царапается о когтистые кусты, но не отстаёт. В конце концов, кот с трескучим шорохом пропадает в густой чаще, а в мыслях рождается опасение, что дорогу назад уже не найти. Слепое блуждание приводит Джисона к прогалине, тающей в молочном лунном свете. Посередине, в гуще высокой травой, стоят два фисташковых дерева, со сросшимися стволами. Деревья покрывает сплошная, густая листва с тяжелыми гроздьями незрелых плодов. С самой толстой ветки спускаются босые ноги в льняных штанах. Подойдя ближе, Джисон замечает у корней брошенную обувь, а в глубине кроны слышит тихий плач.
– Уна? – он шепчет, чтобы не напугать, вертит головой так и эдак, чтобы получше разглядеть, что делается наверху.
Тут ноги с треском ломающихся сучьев исчезают, а вместо них из шапки листьев выныривает смуглое заплаканное лицо. Черные волосы Уны по-смешному спутались на макушке, прилипли ко лбу и к уголку рта. Его глаза, сверкающие словно осколки кварца, полны слёз, а маленький птичий нос беспрерывно шмыгает.
– Хан? Ты откуда тут? Ты снишься мне?
– Не снюсь. Я сбежал из крепости, чтобы с тобой увидеться, – Джисон не хочет говорить, как на самом деле очутился здесь, – Тебя кто-то обидел? – и откуда ему известно, почему Уна плачет, – Что с тобой случилось?
– Ничего. Просто… – Уна закусывает губу, раздумывая над чем-то своим, затем ныряет обратно в листву, бросив напоследок: – Ладно, полезай ко мне, раз пришёл. Только не шуми, – Когда Джисон, цепляясь пальцами за сучья, ловко садится на ту же ветку, Уна спешно вытирает щеки рукавом и насупленно говорит: – Я серьги потерял, ну, те, что мне дедушка подарил. Вот и плачу.
– Правда? – Джисон хочет заглянуть ему в глаза, но Уна намеренно отворачивает лицо. Эта маленькая ложь делает Джисону больно: а вдруг они больше не друзья, раз Уна отказывается признаваться? А вдруг он сам виноват, ведь первый умолчал, что подслушал чужой разговор в храме? Ещё и серьги эти… – Хорошо искал? Может, закатились куда-то?
Уна поднимает на него долгожданный взгляд, и Джисон жалеет, что с таким рвением заглядывал ему в лицо, ведь единственное, что хочется теперь, – это упасть с дерева и сломать себе шею. Взгляд Уны острый и цепкий, точно рыболовный крючок: прокалывает больно, глубоко и не отпускает, не отпускает… Без слов ясно, какие мысли роятся в его голове. Он знает, что не терял серьги. А Джисон знает, что раскроет себя даже без поличного, если продолжит и дальше вести себя так, будто на на нём горит шапка.
– Почему тебя так долго не было? – Уна сменяет гнев на милость, и Джисон незаметно выдыхает. – Я ждал, что ты придёшь, и мы поиграем... Потом я побывал у ваших ворот, спросил о тебе у стражников, а меня обсмеяли и прогнали вон.
Джисон бледнеет как полотно. Что если стражники сказали лишнего? Пусть Уна и не знает его личного имени, он мог услышать от них, что Хан – никакой не стюард, а первенец нойона, того самого “надсмотрщика”. И когда они прощались в последний раз, на празднике, Уна долго смотрел на трёх нукеров, которые забрали Джисона обратно в крепость.
– Меня наказали, из-извини, – вне себя от страха скорого разоблачения Джисон не замечает, как заикается, – Заперли, н-не разрешили выходить.
Но, похоже, Уна ни в чём его не подозревает, ведь тотчас наклоняется к нему, чтобы обнять за плечи и прошептать в облегчении:
– Я очень сильно соскучился по тебе. Спасибо, что нашёл меня здесь. Не иначе как Боги вывели тебя на нужную тропу в этой глуши.
Рыжий кот – настоящий проводник – нигде поблизости не виден, и Джисон думает, что он вернулся обратно, в тёплый храм. И всё-таки, удивительное дело! – может, это действительно Боги в облике обычного земного животного подстроили им новую встречу. Тогда Джисон просто обязан в Них поверить так же, как в Единого.
– Научи меня молиться по-вашему, – когда он это говорит, глаза Уны загораются любопытными искорками с оттенком неверия. – Я хочу узнать, как просить помощи у Варуны.
– Хорошо, тогда слушай внимательно и за мной повторяй, – теперь Джисон слышит ралехскую, приятную слуху речь, и понимает каждое слово: – Добрые мысли, доброе слово, доброе дело – по воле Моей, – он делает паузу, чтобы Джисон успевал за ним, – Злые мысли, злые слова, злые дела – не по воле Моей. Добрые мысли, доброе слово, доброе дело – в Рай приведут. Злые мысли, злые слова, злые дела – в Ад приведут. Да будет свет во Мне, да не будет тьмы во Мне. Я забуду Вас, но запомню на вечно.
– И я получу помощь, когда мне нужно, если скажу эти слова?
Уна переплетает его пальцы со своими и поворачивает лицо к луне. Джисон любуется его прямым, красивым носом и не может перестать думать о статуи спящего Бога в старой, подземной молебне. Они настолько похожи лицом, что нет сомнений – когда Уна станет старше, его облик будет таким же величественным и прекрасным.
– Когда Варуна услышит эту молитву, Он поймёт, что в твоём сердце нет злых помыслов, что ты веруешь в Него и признаёшь Его своим покровителем и спасителем.
Джисон кивает ему, зажмуривает глаза и говорит молитву заново полушёпотом, прислушиваясь к шелесту фисташковой кроны и к чужому дыханию, что опаляет щёку совсем-совсем рядом. Он не знает таинств ралехской веры, не знает, как следует правильно поклоняться Варуне и Митре и подозревает, что на веру в Единого это не похоже, однако нечто эфемерное внутри него, в самой глубине души, волнуется, трепещет и радостно ластится, точно котёнок. Это приятное чувство питает в Джисоне мысль, что Боги взаправду живут в ралехской земле и они слышат все благодарности, молитвы и стенания. Думал ли он о таком в храме Единого хоть раз? Безусловно принимать на веру существование Единого, могучего покровителя Вешоры, – вот о чём без устали обязывают все священники. И подчиняясь этим порядкам, люди забывают самое главное: чувствовать Его сердцем, душой.
И сейчас Джисон чувствует. О, сколько всего он чувствует! Священный, всепоглощающий восторг накрывает его тело внезапной волной дрожи. Его руки трясутся, точно в горячке, сжимают пальцы Уны, скользя в поту.
– О чём ты просил Варуну? – Уна едва шевелит губами, смотрит неотрывно в глаза и не моргает. Он нетерпеливо ждёт, и Джисон знает, чего.
– Чтобы мы встали у Огня, взявшись за руки, и подарили друг другу венки из лилий. Помнишь, ты мне рассказывал, как это бывает? – Уна медленно кивает и кажется задерживает дыхание, не смея ответить, – Ты обещаешь, что это я однажды проколю твоё ухо? Скажи, что обещаешь.
– Обещаю. И ты пообещай мне, что всегда будешь на моей стороне и никогда не предашь.
– Обещаю.
– Хорошо. А теперь… – смущённая пауза, робкий взгляд падает вниз, на их сплетённые ладони, – ты можешь поцеловать меня так же, как в тот день?
– В щёку?
– Нет.
Джисон тоже не сдерживается и отводит глаза, но страх длится всего несколько мгновений, потому что ему нельзя сбегать в последний момент, ему хочется показать себя смелым, чтобы Уна не пожалел однажды, что согласился идти с ним рука об руку всю жизнь.
Он смыкает веки и быстро, чтобы страх не успел им овладеть, примыкает губами к губам Уны. Они напряженные, влажные от слюны и совсем не двигаются в ответ. Ни тот, ни другой не знают, как делать это по-взрослому, поэтому просто замирают на месте, расслабившись только, когда одновременно понимают, что ничего ужасного не случилось. Джисон, поддавшись трепетному наитию, раскрывает свои губы, но, как только кончик его языка касается нижней губы Уны, тот с возмущённым мычанием взбрыкивает и отодвигается. Они смотрят друг на друга с одинаковой растерянностью: Джисон боится, что всё испортил, а у Уны на лице читается непонятная эмоция, будто там тяжело сражаются брезгливость и любопытство. И, похоже, любопытство берёт вверх: он, не позволив бездействию растянуться до момента, когда всё уже будет потеряно, тянется ко рту Джисона с ещё одним поцелуем. По неумелости быстрым и очень странным из-за языка, но искренним в желании выразить чувства касаниями.
Вдоволь насытившись новыми, ни на что не похожими ощущениями, они останавливаются и прижимаются друг к другу лбами. В их общем дыхании, горячем, точно кузнечное горнило, слышится улыбка и непередаваемое облегчение.
До того, как они расстанутся в первых рассветных лучах, и Джисон поспешит вернуться в крепость, пока не хватились, их руки продолжат быть намертво сжатыми, а губы соединятся ещё много-много раз.
5
Сейчас
Хёнджин впервые увидел Минхо, когда им обоим было по шестнадцать лет. Это произошло на дне рождении матушки, так давно, что многое уже и не вспомнить.
В памяти остались только самые яркие моменты: как в тронный зал, украшенный цветами к празднику, вереницей тянулись приглашенные высокие господа – министры, богатые торговцы, принцы и принцессы из соседних городов, многочисленные родственники; как они дарили своё внимание не только Владыке и имениннице-Владычице, но и их единственному сыну. Принц Хагейта, что в то время ещё не был Фех-Гали Шахом, подарил Хёнджину острейший меч из Вешоры (“В тех краях его кличут палашом” – вот, что он сказал), и этим же мечом Хёнджин спустя одиннадцать лет попытается убить себя, спасаясь от рати полководца Бана, но потерпит неудачу.
А ещё он помнит, как матушка пригласила Хёнджина станцевать с ней перед гостями. Отец и гости, умильно улыбаясь, наблюдали за ними. Но их танец едва ли дотягивал до представления, что ждало всех позже.
В зал вошёл танцовщик – высокий черноволосый юноша с кожей холодно-белой, словно покрытой меловой пудрой. Хёнджин признал в нём юношу лишь по отсутствию тех выпуклостей, что есть у каждой девицы, а в остальном тот имел по-женски гибкий стан, тонкие лодыжки и запястья, заключенные в браслеты с бубенцами, и красное многослойное платье, которое в своём уме не надел бы ни один мужчина. На его лице были видны только подведенные черной краской такие же чёрные глаза, а остальная часть лица пряталась за лёгким как паутинка шарфом. С первого мгновения, как зазвучала музыка, он начал танцевать. И Хёнджин сразу уверился в мысли, что каждый отточенный шаг юноши, каждый вызывающий выпад бедром и каждый, полный изящества, взмах рукой целились в сердца людей роем заговоренных, смертельных стрел. Ни один из гостей и даже матушка с отцом не отводили от танца глаз, очарованные этим чародейством, этим обнаженным ядром красоты. И пусть Хёнджин не видел лица полностью, он знал, что обязательно влюбится, если юноша решит снять шарф. Знали об этом и остальные в зале – они, покрасневшие от восторга, перешептывались между собой, наверняка представляя, что будут делать, если останутся с танцовщиком наедине.
Конечно же их намерениям не суждено было исполниться, потому как правом первого разговора в стороне ото всех заполучил, само собой, Хёнджин. Любимый матушкой, обласканный её вниманием, он всегда брал, что хотел и кого хотел, и это не обсуждалось. Так он узнал заветное имя юноши – Ли, то есть, “слива”, если перевести с языка Фиена – а ещё, наконец, заглянул ему в лицо. Да, как и ожидалось, оно сразило бы любого – именно ради подобной исключительной красоты совершаются великие, воспетые в песнях, подвиги, и разжигаются самые долгие, кровопролитные войны.
Однако Хёнджин, поначалу полностью покоренный, совсем скоро разочаровался. За внешним обликом Ли прятал скверный, заносчивый характер и подобно тому, как воин рубит врага мечом, тот умел ядовитым словом безжалостно рубить на корню всякое поползновение в свою сторону, и не важно, каких оно мотивов – плотских или же нет. Он намеренно набивал себе цену, ставил себя не только выше слуг, даже наравне с господами, даром, что не так давно снял рабский ошейник. Похоже, ему было сложно принять, что теперь его дом не прежняя жалкая комнатушка, где он сношался с кем попало и где диктовал свои порядки, а монарший дворец – чистое, благонравное место, где за каждой ступенью власти следил Владыка.
Но сильнее Хёнджин возненавидел его по другой причине. Какую бы выходку Ли ни учудил, кому бы ни нагрубил, за него всегда вступалась матушка и настаивала на щадящем наказании. Она не обращала внимание на эту внутреннюю гниль, потому как любила его лицо, голос и танцы. Вскоре материнским вниманием, хозяином которого все шестнадцать лет был Хёнджин, завладел Ли, и он не знал меру в своей жадности, – съедал любовь и обожание Владычицы, не оставляя первенцу ни крошки. Подобно кукушонку, которому тесно в гнезде, ему поскорее хотелось расчистить место вокруг себя от голодных соперников, чтобы накопить силы, окрепнуть, а потом… Хёнджин боялся думать, что будет потом, и всеми способами усложнял подкидышу жизнь.
Матушка воспринимала его недовольство как ревность и часто говорила, что Ли – всего лишь фаворит и вскоре, как и у всех её прошлых любимчиков, его время уйдёт. Хёнджин ей не верил. Спустя несколько месяцев время танцовщика из Фиена не только не ушло, но и могло растянуться на долгие-долгие годы, ведь матушка в порыве нежных чувств позволила ему служить подле себя – как следует, с жалованием. И ко всему прочему нарекла его именем, как свободного человека. Минхо – так он с той поры стал зваться.
У матушки, коренной вешорки, сердце тосковало по родине, поэтому она окружала себя всем, что напоминало о тех далёких, северных краях, и поэтому нарекла Хёнджина именно так – на вешорский манер. Но что было особенного в танцующей проститутке Ли, раз и он удостоился личного имени? И не абы какого! В Вешоре Минхо могли зваться только искусные певцы и поэты из богатых домов; значение этого имени не предполагало, что его станет носить раб. “Широкое осеннее небо” – разве будет простолюдин смотреть на небо, если каждый день работает в поле, не поднимая головы?
Так или иначе, личное имя и должность давали ему право подписывать некоторые документы, и к семнадцати годам Минхо обзавёлся нешуточной властью над Владычицей. Отец, к которому Хёнджин рискнул обратиться с обличающей жалобой, не прислушался, ведь не особо-то ценил свою уже бесплодную жену, предпочитая проводить время среди наложниц.
Раз растущее влияние Минхо волновало только Хёнджина, значит только ему эту проблему и решать. Так он подумал и ворвался в покои Минхо рассерженным вихрем.
Поначалу ему захотелось поговорить по-людски, может Минхо поймёт, наконец, что ведёт себя недостойно и дерзко для своего происхождения и рядом с Владычицей ему не место, но в ответ ему посыпались ядовитые и болезненные слова:
– Тебе пора бы уже вылезти из-под юбки своей матушки и начать помогать ей как должно Принцу и перестать вести себя как капризный ребёнок, который только и умеет, что требовать и истерить. Порядок вещей таков, что во мне, ничтожной проститутке, твоя мать видит сильного и решительного сына, которым ты никогда не станешь.
От бессильной злобы Хёнджин крепко сжал кулаки. При нём не было клинка, а, если бы был, тотчас оказался бы животе Минхо. Он бросился вперёд с громким отчаянным криком, на ходу засучив рукава. В тот момент к нему пришла неожиданная приятная мысль, что красота, насколько бы недостижимой она ни была, хрупка, точно сжатый бутон цветка. Бить лицо Минхо – лицо, за счет которого тот так высоко забрался – оказалось непередаваемым наслаждением. Они катались по полу как два разъяренных мартовских кота, и в их кровавой возне, задушенных проклятиях и взаимных ударах уже виднелся проблеск их дальнейшего, соперничающего союза.
Драка закончилась, когда Минхо схватил вазу и разбил её о голову Хёнджина. Тот без чувств упал на пол.
Его пробуждение встретилось матушкой и слугами громким облегчением. От них он узнал, что был в беспамятстве несколько дней и, что Минхо заключили в темницу за причинение вреда наследнику. Совет во главе с Владыкой в раздумьях о его наказании, и Владычица уже ничем не смогла бы ему помочь. Её прекрасный танцовщик вот-вот попадёт на плаху.
Хёнджин не посмел разлёживаться дальше и, несмотря на головную боль, спустился в подземелье, чтобы поговорить с Минхо напоследок.
– Как ты оказался здесь?
Минхо смотрел на него из тёмного угла, перепачканный кровью, с разбитой губой и синяком под глазом. От его красоты мало что осталось, но, если к нему пустят врача, то всё возможно исправить. Пока Хёнджин раздумывал, как незаметно врача сюда провести, Минхо хрипло ответил:
– Мы подрались. И твой отец наказал меня. Что со мной будет? Казнят, да?
– Мне нужно, чтобы ты ответил не это, – Хёнджин сел на корточки не близко и не далеко на случай, если Минхо вздумает полезть к нему руками между прутьев. Он снова повторил вопрос: – Как ты оказался здесь?
– Что с тобой? Ты же знаешь, как!
– Я имею в виду, не тюрьму, – Хёнджин кивнул на решётки подземелья, потом неопределенно обвёл рукой пространство, – А здесь.
– И об этом ты знаешь! – Минхо снова показал свою агрессивную ипостась, видимо, полагая, что терять ему уже нечего, – Меня выкупили из Цветочного Дома и подарили твоей матери.
– Да нет же, – Хёнджин закрыл глаза и вымученно потёр переносицу, – Я имел в виду…
– Мою родину сожгли! – этот безнадёжный крик эхом пронесся по коридорам подземелья и, возможно, донёсся до тюремщика, – Мою семью убили, а меня продали в рабство! Это ты хотел услышать?
Нет, совсем не этого, подумал Хёнджин. Он-то полагал, что Минхо был рожден на улицах Фиена, это бы значило, что его судьба – напрямую связана с этим порочным, рабовладельческим городом, ведь у детей, рожденных от шлюх, немного дорог. Ответь он именно так, Хёнджин ещё раз уверился бы, что матушка совершила ошибку, подарив этому грязному выродку личное имя, на которое тот не имеет права. Но теперь Хёнджин смотрел на Минхо в упор и видел в его глазах черный, злобный огонь мести, который прежде принимал за высокомерие.
И тут Хёнджин почуял, как собственная душа предаёт его гордый разум: там открылась задвижка сундучка, в котором тугим клубком сплелись сонные чувства стыда и сомнения. Они, разбуженные и наконец освобождённые накрыли Хёнджина голодной волной, не дали времени признать себя именно таким, каким называл его Минхо, – “капризным ребёнком”, с особенным, ожесточенным хладнокровием поставили его перед этой правдой, точно преступника перед плахой.
И вместе со стыдом и сомнением, он испытал гнев на самого себя, за свои мелочные мысли, взрощенные на благодатной почве его монаршего происхождения. На самом деле, какая разница, как Минхо оказался в Ине! Был ли тот сыном шлюхи из Фиена или же беженцем из неназванной страны – ни одно, ни другое не умаляло его желания просто хотеть жить.
Признание себя неправым не дало Хёнджину должного сочувствия, потому как сочувствовать Минхо – значило бы лгать ему. На ступень жизни, где они находились сейчас, каждый из них пришёл своим путём. Разве может принц, рождённый в любви и роскоши понять юношу, который был вынужден танцевать и продавать себя? Юношу, который наперекор злым невзгодам сохранил своё достоинство. Ведь будь всё иначе, Хёнджин не получил бы вазой по голове.
– Казни не будет, – длинный ржавый ключ сделал несколько оборотов внутри навесного замка, и решётка открылась, – Я поговорю с отцом. Скажу, что мы просто дурачились, и я сам случайно опрокинул на себя вазу.
– Мне не нужна твоя жалость! – Минхо, ощетинившись, не спешил выходить, вместо этого ещё глубже прятался в тень.
– Ты хочешь умереть?
– Я не хочу быть должником такому как ты!
– А придётся! – Хёнджин схватил его за локоть и насильно выудил в коридор, – Матушка не переживёт твоей смерти. Не ты ли говорил, что она считает тебя чуть ли не вторым сыном? Вот и покажем ей, какие из нас дружные братья – встанем перед ней и отцом на колени и попросим прощения, понял?
Отец сжалился, однако потребовал удалить Минхо со двора, чтобы тот не попадался на глаза ни ему, ни благородной знати. В первое время Минхо жил на несколько уровней ниже дворца, в старом помещении, где когда-то была библиотека. Туда Хёнджин добросовестно приходил вместе с матушкой, чтобы проведать “бедного мальчика”. Они ели втроём, читали друг другу стихи и играли в тама* позолоченными фишками.
*тама – шашки.
Матушка, не смотря на отцову немилость к фавориту, продолжала давать Минхо бумажную работу – различные документы и счётные книги. Однажды Хёнджин увидел на его столе пыльные талмуды по арифметике и монетной науке. Минхо, будучи запертым, днями напролёт искал в старой библиотеке нужные книги и свитки, и, зарывшись в них, изучал сложение и вычитание числа, его деление и умножение. Ему, в отличии от Хёнджина, легко удалось понять связь между арифметикой и геометрическими фигурами, и, когда вновь наступал день игры в тама, он с гордостью делился с матушкой приобретенными знаниями.
– У моего дедушки было много задачек с числами, – когда Минхо говорил это, Хёнджин явственно видел, как трудно ему вспоминать о своём доме, однако не спешил его понять, потому что мелочно злился: Минхо даже в арифметике его переплюнул! – Он покупал их на базаре, и мы каждый вечер их решали.
Наверное, матушка знала с самого начала, откуда Минхо родом, но всегда что-то врала, если кто-то спрашивал. Хёнджин особо не настаивал на правде, такие подробности ему были не нужны, ведь он не считал Минхо своим другом. В то время весь мир полыхал от войн, и беженцы из многих стран находили покой в Ине.
Спустя почти год затворничества Минхо позволили вернуться ко двору, но он там пробыл недолго. Хёнджин, утонувший в делах наследника, не заметил, что потерял его из виду, а когда справился о нём, матушка загадочно ответила, что теперь Минхо – истинный защитник династии. Неужели она отправила своего фаворита на войну с пустынными кланами, которая разгоралась тем сильнее, чем сильнее Ина расширяла своё влияние на восток?
Смысл её слов Хёнджин понял, когда наведался в гарем отца, чтобы присмотреться к девушкам; он уже вошёл в возраст, когда стоило выбрать невесту. К нему подошла женщина, которая напрямую подчинялась матушке и следила за порядком. Её лицо и волосы прятались под широким шарфом и не зря! Потому как, стоило этой женщине заговорить, и Хёнджин выпучил глаза. За год Минхо настолько похорошел, что при нужной одежде в нём не всегда признавали мужчину.
Прогуливаясь по гарему, Хёнджин слушал его историю. Матушке стоило огромных усилий устроить на работу Минхо в часть дворца, куда запрещено заходить всякому мужчине, кроме Владыки. На руку сыграло то, что Минхо был обрезан, а обрезанные мужчины считаются в Ине необразованными варварами, которые в угоду глупым верованиям калечат свою половую силу. Недаром пустынные кочевые народы за стенами Ины так малочисленны: их женщины не могут часто рожать из-за скудного семени. До сих пор в Ине бытует мнение, что удаление яичек и крайней плоти – вещи равнозначные.
Однако отец посчитал, что, раз уж верная супруга так сильно настаивает, всё же будет не лишним оскопить её фаворита, который, ко всему прочему, когда-то чуть не проломил вазой голову наследника.
– Но я защитил своё драгоценное естество, – Минхо с гордостью задирает подбородок. Его глаза шкодливо улыбаются над округлившимися щеками, – Потому как твердеет оно не в женском лоне, а в мужском нутре. И я доказал это, взяв слугу прямо перед твоим отцом. Готов поклясться, что Его Величество жаждал к нам присоединиться…
Мужское нутро в своё время Хёнджин тоже познал, но ничего особенного не почувствовал. Он давно для себя решил, что внутри женщины ему намного приятнее, чем внутри мужчины.
В тот день в гараме нашлась девушка, которая никогда бы не стала его невестой, однако, попробовав её однажды, Хёнджин уверился, что ни к одной женщине ещё не испытывал настолько жгучего обожания. Тия, что всегда прятала незабудковые глаза под веерами ресниц, могла соблазнить его даже абсолютной мелочью: незатейливым движением ладони или робким поворотом головы. Будучи рабыней, она никогда не говорила поперёк, не смела показывать ни обиды, ни злости и всегда давала Хёнджину всё, чего ему бы ни захотелось. Своим искренним желанием ему угодить и сделать хорошо, Тия напоминала матушку. Они занимались любовью ночами напролёт. Без устали, с неугасающей страстью терзали друг друга среди мокрых простыней и разбросанных подушек. И неважно, сколько раз Хёнджин наполнял её лоно до краёв, лунный цикл Тии не сбивался ни на день. Она не беременела.
Это было весьма полезно, бастарды опозорили бы его в глазах двора и простого люда. О своей репутации он заботился уже тогда и осуждал отца за чрезмерное сластолюбие. Тот давно забыл дорогу в опочивальню матушки и делал детей в гареме с неслыханным усердием. Хёнджин догадывался, почему всё так: в глазах отца он не дотягивал до статуса идеального сына, так что мог лишиться прав на трон, когда у какой-нибудь наложницы родится мальчик. Но год шёл за годом, а радостных новостей о рождении мальчиков не появлялось. Как и девочек. И дело было не в бесплодии отца или наложниц. Дело было в Минхо.
Так Минхо предстал перед Хёнджином в новой ипостаси. Безжалостный убийца младенцев, работающий исподволь по приказу матушки. Истинный защитник династии Хван, продолжателем которой должен стать именно Хёнджин, не просто так нареченный при рождении вешорским именем “Мудрый дракон”. Ему на роду написано возвеличить Ину. Матушка позаботилось, чтобы её Дракону было, где расправить свои крылья. Есть ли место просторнее, чем Широкое Осеннее небо?
Хёнджин рос и креп, не зная конкуренции, имея в тылу сильного союзника, с которым, впорочем, никогда не панибратствовал, а матушка цвела на глазах, будучи уверенной, что первенца ждёт светлое, выстроенное её силами, будущее. Но когда Хёнджину, уже готовому заменить сильно сдавшего отца, исполнилось двадцать семь лет, ворота Ины без малейшей возможности договориться осадила армия полководца Бана, жестокого тирана из северных земель.
Если бы не его подлая тактика, пропитанная кровожадной алчность, если бы не наёмники, сдавшиеся почти сразу, Хёнджин сейчас не прятался бы в стенах Хагейта, точно презренный трус. Хромоногий Принц, лишенный царства – вот его имя отныне.
***
– Не унывай, мой друг. Надежда вернуть своё ещё есть. И далеко не призрачная.
Хагейт готовится к приходу душной ночи. Занавески из полупрозрачной золотой нити поднимает ветер знойного лета. Сквозь арочное окно падает косой луч уходящего за горизонт солнца и слепит Хёнджину глаза. На лакированной столешнице из слоновой кости стоит пузатый кальян из пурпурного стекла, внутри него бурлит вода с каждым разом, как Феликс втягивает дым через мундштук. Он, красивый и светловолосый, точно бессмертный ангел, сидит на полу, среди обилия шёлковых подушек, в сладкой расслабленности закрыв глаза. Вопреки зрелому возрасту, у него юное как у пятнадцатилетнего мальчика лицо и хрупкое, по-королевски белое тело, спрятанное под длинной рубахой и свободными шальварами. Хёнджин не жалует курительные смеси, которыми Феликс часто злоупотребляет, особенно некую новинку из маковых семян, которую тот купил у заморского торговца, и теперь днями напролёт дымит ей.
– Наш драгоценный Ли Минхо справился с заданием на ура, – облако белого дыма высвобождается сквозь стиснутые зубы прицельно в лицо Хёнджину, – Узурпатор мёртв. Теперь дело за малым.
Когда в Хагейт пришла новость о смерти Бан Чана, Хёнджин воспрял духом, но его надежды быстро омрачились. Смерть полководца наплодила новых проблем: лишившись головы, вражеская армия раскололась на несколько фронтов под предводительством разных генералов и командующих. Главой одного фронта стала беременная жена узурпатора.
Сейчас Ина утопает в крови воинствующих сторон, а простой народ преданно ждёт истинного правителя, единственного из рода Хван. Шпионы Феликса умело пустили слух по городу, что принц на самом деле жив-здоров, а Бан Чан казнил самозванца.
Соваться в пекло междоусобицы сейчас неразумно, ведь появление истинного Владыки может заново сплотить врагов. Нужно подождать, когда чужие силы заметно поредеют, когда на троне останется кто-то один. И этот кто-то, не имея даже половины той мощи, что подчинялась мёртвому полководцу, быстро падёт под натиском войска Хагейта.
– Не говори о нём “драгоценный”, – Хёнджин не сдерживает в голосе горькое недовольство, – Не важно, как он мне помог. Предложи Бан Чан ему больше, чем ты, он тотчас предал бы меня. Минхо как был шлюхой, так и остался, с той лишь разницей, что теперь ему приятнее ложиться то под одно царство, то под другое. Ему не плевать только на себя. Ты сам видел.
– Я знаю, что я видел, – хриплый смех Феликса слышен по другую сторону белого дыма, – И знаю, что он бы не переметнулся. С Бан Чаном у него были свои счёты.
Хёнджин встаёт с мягкого пуфика и, опираясь на трость, ковыляет ближе к подушкам Феликса. Тот почти лежит на спине, и его лицо настолько расслабленно и довольно, что напоминает лицо блаженного.
– Что ты об этом знаешь? Ты мне не говорил.
– Мой любимый Хёнджин, я много чего не говорю. Знание – это сила, слышал о таком? А утаённые знания, терпеливо ждущие своего часа – сила вдвойне.
– То есть, ты мне не доверяешь?
– Если хочешь вернуть себе трон, не задавай такие вопросы.
Во всяком разговоре с Хёнджином Феликс не устаёт называть его “другом”, но давно забыл, что это слово значит. Только в детстве их дружба могла назваться настоящей, потому что в то время ни один из них ещё не задумывался о бремени, что в будущем отяготит их плечи – бремени власти. Феликс ставит амбиции выше личных отношений, и Хёнджин не может осуждать его за такое, ведь сам нередко пользовался людьми из меркантильных интересов. Это политика, и в ней не место губительным чувствам привязанности и любви. Феликс намного раньше отверг от себя всё светлое и искреннее: народ Хагейта выбрал его следующим Фех-Гали Шахом, когда ему было всего шестнадцать; Хёнджин в то время бессовестно валял дурака.
Стремление Феликса вернуть Хёнджину трон зиждется только на личной выгоде: он хочет выдать замуж свою младшую сестру за единственного Хвана, чтобы накрепко связать свой правящий род с родом Ины. И совсем неважно, что его сестре нет даже пятнадцати – кровит, значит уже готова рожать.
– Иначе вопросы начну задавать я, – он обхватывает мундштук пухлым ртом и пока глубоко вдыхает, смотрит на Хёнджина замутненным взглядом, в котором вопреки маковому дурману виден осознанный расчёт, – Например, та девица Тия. Довольно способная, ты замечал? Хотя куда тебе: ты только и делал, что её трахал. Кстати об этом. Где твои бастарды?
– Она бесплодна, – Хёнджину не нравится, что разговор повернул вот так, но, если он по неосторожности выдаст свои эмоции, Феликс поймёт, что Тия для него не просто любовница, а нечто большее, – Это весьма удобно, знаешь ли. Мне бы не хотелось, чтобы Минхо обратил свой змеиный взор на моих незаконных сыновей и дочерей.
– Сначала незаконными детьми надо обзавестись, правильно? – Хёнджин кивает, ещё раз подтверждая неплодность Тии, – Но у тебя их нет. Вообще. Ни от кого. Интересно, почему?
Рука Хёнджина сильно давит на трость, из-за чего вес его тела кренится вперёд. Феликс продолжает как ни в чём не бывало курить, словно предмет их беседы нисколько ему не интересен, и он совсем не ждёт ответы на свои каверзные вопросы. Это хитрая уловка, и Хёнджин в прошлом нередко попадался на удочку; если сейчас он быстро ничего не скажет, Феликс ударит исподтишка как-нибудь побольнее.
– Они пили разные отвары, чтобы избавиться от плода до того, как живот округлится. Я сам предупреждал их об этом. К тому же я нередко изливался им на живот, а не внутрь.
До Тии Хёнджин со многими спал: с дочерьми знатных ремеслиников и с простушками, работающими прачками или швеями; неважно, какое происхождение, главное, чтобы лицом и телом девица была хороша. И действительно ни одна из них не огорчила Хёнджина рождением ненужного ребёнка. Он радовался этому и искал себе новую красавицу на ночь. Потом ему стукнуло восемнадцать и баловать себя женскими прелестями стало губительно для репутации будущего правителя.
– Почему мы вообще об этом говорим? Если ты хочешь на что-то намекнуть, скажи прямо!
Феликс хрипло смеётся, запрокинув голову назад. Ему хорошо, и агрессия в голосе Хёнджина нисколько не портит его удовольствия от курения. В голову просачивается противная и скользкая, как холодный слизень, мысль: Феликс в своём расчетливом и безжалостном желании выбрасывать из окружения всякого, от кого нет пользы, напоминает Ли Минхо. Избавившись от одного кукушонка, Хёнджин попал в гнездо другого.
– У меня есть опасения на твой счёт, мой друг. Если ты не сделаешь ребёнка с моей сестрой, я не побрезгую сам с ней лечь.
И вновь он назвал Хёнджина другом, не забыв при этом озвучить условие, с дружбой несовместимое. Ему не страшно угрожать отвратительным инцестом, который всего сто-двести лет назад считался нормой в монарших семьях; ему не страшно угрожать выродить династию Хван и посадить на трон хагейтского наследника; ему не страшно угрожать, что Ина в случае половой слабости Хёнджина превратится в чужую колонию.
– Если ты вправду окажешься безнадёжным в постели, то компенсируй нам потери другим способом, – Феликс наконец откладывает мундштук в сторону и поднимается на ноги. Он стоит твёрдо, не шатается, несмотря полностью выкуренный кальян, – Когда получишь трон, отлучи свою служанку от двора, выкини её за ворота Ины или отрави, мне без разницы, главное, чтобы она глаза мне не мозолила.
– Что? – Хёнджин теряет дар речи от бессилия.
– Твоя Тия создаёт много проблем что в Ине, что в Хагейте. Думает, раз грандиозно вышла на рынок багрянца, то смеет диктовать мне условия? Эта безродная потаскушка… – Феликс оскорбляет намеренно, ведь знает, какую боль причиняет Хёнджину и знает, что не услышит ни слова поперёк, – Для тебя не составит большого труда выполнить мою просьбу. Да же?
Хёнджин молчит, долго всматриваясь в жёлто-карие глаза когда-то дорогого друга и не видит в них ни капли сочувствия. Феликс спас его от позорного хода и жестокой казни, дал шанс на возрождение, однако этот долг оказался настолько огромным, что жизни не хватит, чтобы расплатиться.
– Довольно. Не заставляй меня ломать единственное светлое, что осталось в моей жизни! Я не позволю тебе помыкать мной: ты говоришь с Владыкой, а не с дворовой собачонкой. Даже если ты опустишься до сношения с собственной сестрой, без моего родового мени ваш ребёнок не сядет на трон Ины.
Феликс едва слышно хмыкает, улыбнувшись уголками губ. Его рука хлопает по плечу Хёнджина в утешающем жесте.
“Упрямься сколько хочешь. Всё будет так, как я захочу” – вот мысль, которую он заключает в своем лёгком касании.