Глава 12 По разные стороны

1

 

Минхо окунает в холодный ручей ладони и умывает лицо. Ему нездоровится с первой рассветной минуты. Может, дело в жаре, по-особенному безжалостной сегодня, может, в голоде, который он испытывает постоянно, а может из-за лёгких, что сегодня опять сковало кашлем.

 

Ручей с веселым плеском течёт сквозь пальцы, и на его неровной поверхности Минхо видит свой изможденный облик.

 

От красоты, что некогда была его сильнейшим оружием наравне с метким языком, осталось не так много, однако, насколько всё на самом деле плохо, Минхо может только представлять, ведь уже давно отказался смотреть на себя в зеркало.

 

В его скромном, не праздном убежище нет места дорогим предметам, к которым относятся не только зеркала, но и косметика. В далёком прошлом он был придирчивым и высокомерным, избалованным любителем роскоши, и никогда бы не подумал, что в будущем станет коротать свои дни вот так: в каменной норе, которую домом-то назвать язык не повернется; в нищете и каждодневных труде, в молитвах и постах; среди безлюдья, рядом с руинами, где прячутся кости безвинно убиенных, кости тех, кого Минхо когда-то знал, с кем говорил…

 

Наверно, где-то здесь лежит и дедушка тоже. Все останки, что ему удалось отыскать в первые месяцы отшельничества, теперь лежат в общей могиле, заросшей красными лилиями. Он хотел бы дать покой всем, но разве такой грязный, порочный лицедей способен совершить добро, не очернив его?

 

Пять лет назад Хагейтский Шах приготовил для Минхо роскошный дом в границах Нового Ралеха, с пышным садом, фонтанами, юношами для утех и армией слуг – всё, чего может пожелать его уставшая душа. Прожив там чуть больше месяца, Минхо не почувствовал ни отдыха, ни облегчения, а лишь сильнее утопил свой разум в море тревог и безнадёжности. Казалось бы, месть – смысл его жизни – наконец-то свершилась, но он упрямо не хотел скидывать с плеч тяжелую ношу горя. Это горе не смыла кровь вешорского узурпатора: время не вернёшь назад, умершие не оживут, сожженные поля не родят ни колоска.

 

Потому-то вкусная еда не насыщала желудок, отборное вино не утоляло жажду, раздражали юноши-проститутки, от чьих настырных рук не было никакого толка. Минхо целыми днями лежал в тени сада и слушал фонтаны, и мысли его были далеко-далеко за пределами города.

 

Он скучал по Старому Ралеху, где родился, где впервые влюбился и впервые ощутил вкус предательства. Он думал о никому ненужном храме, в котором чуть меньше двадцати лет назад потух огонь. Он думал о Варуне и Митре, которых покинул, чтобы привести к их свету других. Думал и всё больше понимал, что в Новом Ралехе – этом жалком подобии погибшей южной столицы – ему не найти покоя и прощения. Ему не вернуться обратно, в тёплый, всепрощающий свет Богов, если материальное, а не духовное станет им править.

 

Минхо не стал долго обдумывать решение вернуться в Старый Ралех, боялся, что его победит привычка жить на широкую ногу, и он в последний момент передумает.

 

Поначалу было нестерпимо трудно, и в голову всё чаще подкрадывалась соблазнительная мысль бросить эту затею, вернуться к холодным фонтанам, где можно искупаться в жару, лечь на мягчайшую кровать, накрытую занавесью из воздушной ткани, и приказать рабу помять уставшие ступни. Но также он осознавал, что ядовитая вина сведёт его с ума, так что изо дня в день, неделей за неделей, месяц за месяцем терпел, терпел, терпел…

 

От недоедания его желудок будто свернулся внутрь себя. Начали выпадать волосы, а из-за того, как упорно ему приходилось трудиться, чтобы обустроить себе жильё и из-за того, как много сил потребовалось, чтобы выкорчевать сорные травы из подходящей для грядок земли, его руки покрылись кровавыми мозолями, а потом по-крестьянски огрубели. Солнце сожгло его белую кожу, она то и дело отслаивалась плёночкой с покрасневших локтей, предплечий и шеи. Тонкого ручейка рядом с храмом не хватало, чтобы полноценно мыться, поэтому пришлось расширять русло: получилось недостаточно хорошо, однако он не стал пытаться дальше ворочать камни из-за сорванных ногтей, ушибленных ступней и колен.

 

С той поры смирение превратилось в новый смысл его жизни, и на протяжении пяти лет Минхо унимал гордыню, привыкал к лишениям, учился послушанию и порядку, каждое утро и перед сном молился о том, чтобы вернуться назад, к прошлому себе, к Уне. Это имя осталось здесь, погребённое с чужими костями. Минхо больше не имел на него права.

 

Его чёрные волосы, давно не знавшие ножниц под рассветным солнцем отливают глубокой чернотой. Вопреки своему теперешнему образу жизни, Минхо не смог избавиться от привычки тщательно за собой ухаживать, поэтому раз в два дня он моет голову горячим отваром из луковой шелухи, раз в неделю очищает лицо кашицей из золы с толчеными виноградными косточками и не забывает бриться. Да, теперь любой может обозвать его жалким отшельником, но назвать грязным дикарём – ни у кого язык не повернётся.

 

Если у него каким-то чудом появляются деньги, в первую очередь он покупает несколько брусков мыла, а потом растапливает их в одном бочонке и тратит бережливо. Дедушка как-то раз рассказывал о разных растениях, которые хорошо пенятся. Минхо вспомнил название некоторых – конский каштан и смолянка – и основательно ими запасся.

 

Ему пришлось напрячь память, чтобы достать из вороха давно забытого полезные дедушкины мудрости и советы. Когда-то Минхо умел всё, чему пришлось заново учиться: собирать дрова, разжигать костёр, стирать, готовить, штопать одежду и плести утварь… Будь он рождён не в общине, где уважали труд, а в семье богачей, ему не удалось бы продержаться в руинах даже неделю.

 

День предстоит непростой: в воздухе пахнет грозой, которая разродится аккурат к солнечному зениту. За это время надо успеть постирать шарфы, собрать спелые овощи, грибы и орехи, а потом приготовить еду с расчетом на пару дней. Сегодня он сделает похлебку из нута, подготовит для сушки вёшенки и измельчит орехи в ступке с семенами каммуна*. Временами его желудок тоскует по мясу, но Минхо не посмеет нарушить пожизненный пост, к тому же, без мяса (пусть и с некоторыми трудностями) ему достаточно терпимо.

 

*каммун – то же, что зира, растение-пряность.

 

Он заканчивает готовить, когда небо заволакивает тучами, снимает котелок с костра и тушит огонь песком. Костёр для удобства разводит всегда на улице, потому что в самом храме есть место только для костра священного, а внутри грота от дыма можно задохнуться.

 

В заросшем кристаллами убежище слышно, как снаружи гневно воет ветер, дождь бьёт по земле безжалостно, точно плетью. Вода течёт ручьями сквозь разрушенную крышу храма и спускается змеистыми дорожками по каменной лестнице вниз, прямиком к Минхо.

 

Он сидит на невысоком топчане*, ест горячую похлёбку и задумчиво смотрит на расширяющуюся лужу. Подземные ручьи, как скромные слёзы, омывают стены пещеры и точат камень, из которого изваян спящий Варуна. Здесь и без дождя всегда сыро: из-за влажного воздуха часто нападает сильный кашель.

 

*топчан – своеобразная широкая кровать на козлах.

 

После еды Минхо снимает с себя одежду из грубой мешковины коричневого цвета и переодевается в просторный белый халат. Всю бесхозную ткань, одежду и различные покрывала он отыскал в заброшенных домах (и кухонную утварь тоже), а белый халат нашёл в уцелевшем сундуке за алтарем. Это чистое одеяние нужно ему исключительно для утренних и вечерних молитв. А ещё для сна, потому что эта ткань очень мягкая, и кожа от неё не чешется. 

 

– Прости меня, Варахрам, – его тихий голос направлен к статуе, – что я заставляю Тебя соседствовать со мной. Своей повседневной суетой я нарушаю Твой сон. Прошу, прими моё раскаяние и мою молитву.

 

Чтобы не забыть свой голос Минхо нередко разговаривает сам с собой или с Варуной; безмолвие убивает в нём рассудок, но вместе с этим обилие всяческих звуков, особенно шум базара Нового города, куда ему нужно время от времени приходить на мену*, раздражает до головной боли.

 

*мена – обмен.

 

Гроза расходится сильнее, и есть опасность, что ветер разнесёт внутренний дворик храма, где растут овощи.

 

Минхо молится вслух о милосердии, ведь земля тут и без того слабая на плоды. Древний Великий потоп, что Варуна со злости наслал на своих сражающихся друг с другом детей, уничтожил все города, а теперешняя гроза, если Он того пожелает, может превратится в новую погибель. Минхо не перестаёт думать о Нём, в страхе и трепете перед Его могуществом. Неважно как много южных земель захватил враг, сила Варуны и Митры тверда, пока существует хотя бы одна душа, преданная им. Если с Тией в Ине ничего не случилось, и она смогла воплотить свой план в жизнь, то ничего не кончено, и в той стороне верующих предостаточно.

 

Прошлый Минхо обязательно отправил бы ей весточку, но теперешний Минхо отрёкся от мира и ото всех, кто был ему дорог. После оккупации родины таких людей почти не осталось: Тия появилась в его жизни, когда пожар войны уже закончился, и вопреки его желанию не заводить ни с кем прочных связей, стала его верной помощницей. Часто перед сном он сожалеет, что незаслуженно грубил ей и пренебрегал её советами. Теперь-то ему видно, какая невообразимая гордыня правила им. Теперь он знает, как себя излечить.

 

Но был ещё один, к кому Минхо не хотел себя привязывать, кого отталкивал всеми силами, но к кому тянулся сам.

 

Ему нельзя вспоминать о сыне нойона, что называл себя обычным слугой, не боясь лгать в лицо. Нельзя вспоминать о Командующем, возвратившимся с рейда, что смотрел на него с балкона, глотая вино, а потом пригласил на смешной, бережливо–”полевой” ужин. Нельзя вспоминать, как они целовались, поначалу грубо соперничая, а потом… ох, потом…

 

Все моменты их близости Минхо хотел бы навсегда забыть, но стоит ему лишь на долю мгновения подумать о Хан Джисоне, и та ночь, вожделенная, полная боли, мокрого унижения и по-звериному жестокой страсти, предательски появляется во тьме закрытых век.

 

К мужскому естеству приливает кровь, и Минхо беспомощно хватает себя между ног. Семяизлияние – ещё одно испытание новой жизни. За пять лет его половое желание заметно усохло, как и семя, которое вытекает уже не так обильно как прежде, а о каком-либо наслаждении и речи нет. Когда ему хочется себя потрогать – это ощущается не как приятное предвкушение, а скорее как досадная проблема, которую нужно решить поскорее… И поскорее получается не всегда: чтобы излиться, обрезанному мужчине требуется больше времени, чем необрезанному. Минхо нет резона продолжать себя касаться: скоро твёрдость уйдет вместе с воспоминаниями.

 

Он заканчивает молиться перед статуей и ложится на топчан, кутаясь в покрывало. А потом тихо, едва открывая рот, просит сберечь Тию от злых невзгод, если она ещё жива.

 

Просить за Хан Джисона – не что-то возмутительное для его теперешнего нрава. Минхо не сразу отпустил злость на него. Когда рядом нет никого, с кем бы поговорить по душам, приходится общаться с самим собой:

 

– Варахрам, приведи его к свету, как привёл меня. Защити от тьмы, как защитил меня. Ты столкнул нас, чтобы испытать огнем ненависти, – я знаю это. Мой огонь потух. Явись к нему и потуши его огонь. Живой или мёртвый – позволь ему греться в Твоих объятьях.

 

Минхо противился прощению долгое время, пока не выбился из сил, а потом встал одним утром и понял, что злоба только дальше уводит его от Варуны. Простить Хан Джисона получилось легче, чем постараться простить Бан Чана. Глубоко-глубоко в тайнике его души ещё хранятся крупицы ненависти к нему и всей Вешоре. Сколько бы он ни молился, эти крупицы не исчезают. Простить убийцу – значит обесценить весь путь, что Минхо прошёл. Но так ли важно, какую цену он заплатил, если с прошлой жизнью покончено?

 

– Покончено ли?

 

Минхо слышит собственный голос в голове, спрашивающий осторожным шепотом, и отвечает ему вслух:

 

– Я не сожалею о судьбе Бан Чана. Собаке собачья смерть.

 

Он закрывает глаза и представляет, что Варуна сидит рядом, живой из плоти и крови, и разговаривает с ним как со старым другом.

 

– И ты не переубедишь меня, Варахрам. Тот, кого он посмел наречь своим братом, оказался в большой беде по моей вине. Только об этом я сожалею.

 

– Ты сожалеешь, что не освободил его из тюрьмы? Ведь ты мог.

 

– Я мог.... Ты же знаешь, я не хотел ему смерти. Ему – никогда! Чувство, что мной владело, я ошибочно назвал ненавистью, но то была обида.

 

– Детская обида. Вспомни, вы были обычными детьми.

 

Варуна улыбается лёгкой как пёрышко, улыбкой, и Минхо неуверенно улыбается тоже. Детство – хорошее или плохое – как много поступков им можно объяснить! Но не оправдать. Ему хватило храбрости подбросить Джисону ключ от кандалов и решётки, но не хватило, чтобы самому его отпереть.

 

Им овладевает неиспытанная до этого, необычная лёгкость, словно его тело потеряло вес и парит в необъятном небе. Вокруг нет звуков дождя, нет звука дыхания и шелестящего звука одежды. Нет духоты замкнутой пещеры, нет запаха сырости и запаха остывшей еды. Ему невообразимо приятно существовать в этой пустоте, вдали от материального мира, наедине с невидимым другом.

 

– Я не хотел отдавать его кому-то. Хотел, чтобы он смотрел только на меня одного.

 

– Это желание всё ещё с тобой.

 

– Ты прав. И я не хочу… прекращать этого желать, понимаешь?

 

– Понимаю. Что бы ты сделал, будь он сейчас с тобой?

 

– Я бы обнял его. И пускай это будет последнее, что я сделаю в своей жизни, ведь он убьёт меня. А может, я убил его раньше.

 

Варуна ничего не отвечает. Невесомая пустота постепенно напитывается прежними звуками и ощущениями. Минхо открывает глаза: перед ним стены грота, освещенные зелено-голубыми кристаллами.

 

Он кашляет в белый рукав халата, исторгая из горла плотную слизь, и переворачивается на другой бок. Гроза лишилась сил, лишь тихий-тихий дождик накрапывает снаружи. Минхо слышит наверху, в зале храма, крылья ночных птиц и засыпает под их колыбельный щебет.

 

Ему снится кошмар, который он привык видеть каждую ночь, а потому уже не пугается. Он стоит, прижавшись спиной к фисташковому дереву, и в его руке камень. Джисон выглядит как в их последнюю встречу: его лицо в крови, его одежда превратилась в рваньё, а запястья и лодыжки покрыты кровавыми мозолями от кандалов. Минхо смотрит ему в спину и зовёт по имени.

 

– Я устал. Я больше не могу, – Джисон, не поворачивая головы, медленно идёт прочь, хромая на одну ногу, – Отпусти меня.

 

– Предатель! – Минхо швыряет в него камень и попадает в голову, – Предатель! Предатель!

 

Джисон оседает на колени, заваливается на бок и больше не встаёт.

 

 

3

Тогда

– Именем Императора приказываю вывести виновника и всю его семью к нам! – переговорщик, одетый в плащ с геральдическим знаком правящего рода на спине, сидит в седле и держится за рукоять меча. Вокруг него шесть воинов, готовых обнажить свои клинки в любой момент, – Мальчишка обвиняется в жестоком нападении на наследника нойона и будет наказан как того требует Император – защитник закона Вешоры! А заодно мать и отец виновного, его братья и сестры разделят его участь в назидание!

 

– Мать и отец его – наша община. Мы – братья его и сестры и мы перед тобой, – дедушка бесстрашно стоит впереди, закрывая спиной своих людей, испуганных и одинаково злых. У него в руках посох, на который он опирается из-за больной ноги. Ему тяжело так долго стоять, но он храбро терпит, чтобы дать отпор незваным гостям, – Чего бы мальчик ни сотворил по глупости, мы не позволим и пальцем его тронуть. Уходите, откуда пришли. Вам здесь не рады. Свободный Ралех плевал на ваш закон! У нас есть свой. И он гласит крепко стоять за семью.

 

Переговорщик ведёт коня ближе к дедушке и смотрит свысока черными надменными глазами. Пот на его лице копится на висках и лбу крупными каплями. К жаркому южному солнцу вешорские воины ещё не привыкли и по привычке носят плотные доспехи, типичные для степей, откуда они пришли.

 

– Глупый старик. Вы все стоите здесь на своих двоих, лишь потому что я так хочу. Наследник Императора дал приказ не церемониться. Мы заберём мальчишку не сегодня, так завтра. Он всё равно поплатится, как и вся ваша безбожная братия. Я дарю вам милосердие: встаньте на колени добровольно или умрёте.

 

Уна наблюдает за разговором через щель закрытой ризницы*, дрожит и едва дышит от страха.

 

*ризница – церковная комната для хранения утвари.

 

У него болит живот, усеянный фиолетовыми синяками: Принц знал, куда бить, чтобы было больнее. Дедушка дал наказ не выходить из храма, не попадаться на глаза даже братьям и сестрам, пока всё не уляжется. Едва воины Вешоры появились на пороге, Уна горько пожалел, что не рассказал дедушке сразу, что произошло у фисташкового дерева, соврал, что упал с ветки и поэтому так ушибся. Дедушка обязательно что-нибудь придумает, прогонит врагов и защитит людей как полноправный глава общины. Думая об этом, Уна чувствует помимо надежды страшный стыд: теперь из-за него, бестолковщины, дорогие сердцу люди в большой опасности. Кто знает, чем всё может закончится: чудо, если не кровопролитием.

 

Но чуда ждать не приходится.

 

Тот человек на коне, что держит слово Императора так же крепко и беспринципно как рукоять своего меча, обнажает его и направляет на дедушку. Воинственные мужчины общины, что всегда носят с собой копья, луки и ядовитые клинки, тотчас встают в стойку, готовые мгновенно дать отпор, но пока не спешат в атаку, ждут провокации. Переговорщик не думает провоцировать, держит меч на вытянутой руке, а его защитники ждут приказа.

 

– Ничего не скажешь напоследок, еретик?

 

– Народ Ралеха под защитой Митры и Варуны. Мы никогда не покоримся ни вам, ни вашему ложному богу. Убирайтесь и забудьте к нам дорогу. Мальчик никуда не пойдет. Это моё последнее слово.

 

– Твоё упрямство станет приговором для вашей жалкой кучки, – он оборачивается к своим воинам и громко, чтобы каждый вокруг услышал, приказывает: – Не щадить никого. Переверните вверх дном их убогие домишки и выкурите щенка из дыры, в которую он забился.

 

С первым звоном стали о сталь Уна зажмуривается и прячется в угол, прижав колени к груди. Он слышит крики, полные праведной, воинственной ярости и неминуемой боли. Кого-то только что убили: звук смерти не спутать ни с чем. Тихие слезы текут по щекам; неважно, как сильно руки прижаты к ушам, Уна всё равно всё слышит. Где-то там, в самой гуще сражения, есть его дедушка, не способный убежать из-за с больной ноги. Наверняка, он первый пал жертвой вражеского меча.

 

– Митра ... Митра... Митра, – Уна, спрятав лицо между колен, шепотом молится богу-защитнику, богу-судье, могущественному покровителю Ралеха, который ни за что не позволит чужакам убивать детей Варуны! – Накажи их, накажи их. Воздай по заслугам. Защити нас. Помоги нам, услышь мои слёзы. Услышь...

 

С раннего детства дедушка не уставал говорить, что Уна особенный, что ему уготована великая судьба, что его душа благословлена Митрой, и что его имя – это последний слог священного имени Варуна, и дано ему не просто так. Уна рос с уверенностью, что рождён святым и, когда настанет час, сменит дедушку. А потом пришло понимание, что святость – это не просто возвышенное слово, которым можно разбрасываться направо и налево, и не повод быть выше других. Святость сопряжена с одиночеством и огромным грузом.

 

С Уной не дружили дети его возраста: боялись ли они его самого или дедушку, который всегда стоял за внука горой, – неважно; сторониться и подчиняться святому наравне с главой общины – вот, что они уяснили от своих родителей.

 

Дети не смели смотреть ему в глаза, пусть и были с ним равноправными братьями и сестрами, не играли с Уной из-за боязни наказания и всякий раз завистливо злились, когда он несправедливо стыдил их за плохое поведение. Мальчики и девочки постарше нередко тайком устраивали различные подлянки, но не серьезные – резали ножницами его ритуальное платье или клали в еду мерзких червей – так они демонстрировали свое несогласие и бунт. Безусловная власть одно время нравилась Уне, он получал наслаждение смотреть свысока, будучи под защитой высших сил, а потом...

 

Потом случилось чудо – одновременно ужасное и потрясающее. Во сне ему явился пышущий столп Огня, который говорил с ним мужским и женским голосом и вместе с этим рычал как лев, мяукал как кошка и ревел как злой ягуар... В Его голосе смешались в нестройный вой звуки всякого животного и всякой птицы, звуки реки, ручья, водопада; Его голос выл как штормовой ветер и трещал, как молния среди черно-фиолетовых туч. И этот голос испугал Уну.

 

Из сказанного он ничего не понял, слишком много звериного воя и человеческих голосов звучали одновременно, но одно уяснил сразу: Митра защищает его, пока он этого достоин. Божественной помощи надо заслужить. И с тех пор молитвы и кроткое поведение сопутствовали ему постоянно.

 

Старание и послушание – вот, что требует от него дедушка. А Митра ждёт неукоснительной преданности. Его судьба быть опорой и святым, на кого уповают, быть голосом Богов и носителем их воли.

 

Но тайно внутри себя Уна жаждет обычного детства, с друзьями и веселыми играми, с беззаботной и умиротворенной жизнью свободного мальчика. И эта потребность искренне кого-то любить привела Уну к Хану. К его первому другу – лучшему другу! – к его первой любви и первой взаимной привязанности...

 

А ещё к мерзкому лжецу и предателю, который позорно струсил и не сдержал обещания! В тот момент, задыхаясь от боли среди корней фисташкового дерева, он понял, что дедушка был прав: все вешорцы предатели, это у них в крови.

 

– Ты здесь? – дедушка распахивает дверь ризницы, живой и здоровый, только потрёпанный и взвинченный, – Давай-давай, идём!

 

Уна вне себя от тревоги за дедушку и общину, а ещё от мыслей об обидчике Хане, встаёт на негнущихся ногах и, ведомый за руку, убегает из ризницы под звуки сражения, которому нет конца. Дедушка, опираясь на посох, ступает очень быстро, наверняка, превозмогая невыносимую боль в ноге, и Уна едва успевает за его шагом.

 

– Деда... Деда! Что теперь делать? Они же всех убьют!

 

– Их было всего шесть. Теперь уже три. Воины Митры и Варуны стоят десятерых вешорцев. Наши мужи не трусливые собаки и не поджимают хвост, когда враг наступает. Я спрячу тебя. Притаишься, подождёшь, когда всё закончится, а потом я тебя найду, и мы подумаем, как поступить дальше.

 

– П-прости меня, прости, деда! – Уна плачет на бегу, заикается от слёз и не может внятно говорить, – Это в-всё из-за меня-а-а!

 

– Хватит! – дедушка хватает его сильной сухой рукой выше локтя и грубо волочет за собой вверх по склону, в лес, – Сейчас не время! Идём!

 

Они ныряют в спутанные заросли цветущих кустов и вскоре оказываются в чаще с древними толстоствольными деревьями. С высоты склона хорошо видны храм и община, а вдали – крепость, где засел вешорский Сокол и его сынок-лжец.

 

– Полезай наверх, – дедушка помогает взобраться на первую ветку. Уна подтягивается на руках, и теперь весь он кроме лодыжек и ступней скрыт за листвой, – Держи, – в его руки ложится тканевый свёрток, завязанный шнурком, – Там хлеб, вареные яйца и козий сыр. Не знаю, когда я вернусь за тобой. К тому моменту ты наверняка проголодаешься.

 

– Не уходи! Н-не оставляй меня! Пожалуйста! Пожалуйста! – Уна хватается за ткань на его плечах и ни за что не хочет отпускать. Если он качнётся немного вперёд, то упадет с ветки.

 

– Мой неразумный мальчик, – дедушка слегка хлопает по его рукам и ласково улыбается, – Я никогда тебя не брошу, ведь я так тебя люблю.

 

– И я тебя люблю!

 

Уна под властью зловещего предчувствия боится, что это их последняя встреча, поэтому смотрит на дедушку во все глаза. Чтобы запомнить его седую бороду, поношенную серо-синюю чалму, край которой возвышается над волнообразными морщинами на лбу; его длинную мешковатую одежду и тёплые узловатые пальцы.

 

– В день, когда я впервые взял тебя на руки, сразу понял, что ты мой ребенок. Ты должен выжить, – он с прежней улыбкой отодвигает от себя руки Уны и отталкивает его вперёд, ближе к дереву, – Полезай выше, там тебя никто не найдет. И сиди тихо, как мышь, не спускайся. Понял меня?

 

Уна кивает, утирая слезы кулаком, старается больше не плакать, но всё же не в силах перестать икать. Дедушка опускает глаза и не поднимает их даже напоследок. Он уходит прочь скованным хромым шагом.

 

Другие часто об Уне судачили: они вспоминали, как дедушка нашел его в камышах, полумертвого, синюшного слепыша, спрятанного в мешок, в каком хранят рис, и пригрел на своей груди, как родного. Приемыш, отвергнутый матерью, полукровка с вешорскими глазами – он обзавелся большой семьёй, обещающей ему любовь и защиту.

 

Но эту защиту Уна не заслуживает, ведь это он навлек на общину беду, он кинул камень и тем самым начал кровавую распрю. Пускай вешорцы забрали бы его, как приказал Принц, тогда никто бы не пострадал. Но в свои четырнадцать Уна труслив для самопожертвования. Ему страшно умирать. Вместо него умирают его братья и сёстры. За каждого, чье тело проткнул вражеский меч, Уна одержимо молится Митре.

 

Его Огонь сжёг бы врагов до пепла, прогнал бы Вешору из Ралеха, но бог-судья не слышит молитв, Он закрыл глаза и отвернулся.

 

Уна сглатывает очередной комок слёз и принимает твердое решение: он будет смотреть на общину сверху и тогда точно увидит, улеглось ли там всё, а заодно будет знать, когда дедушка появится на дороге.

 

"Не знаю, когда я вернусь за тобой" – не мог же он сказать это по правде! Они обязаны воссоединиться! У Уны нет никого настолько близкого кроме дедушки.

 

Вон-вон, кажется, вдали видно какое-то шевеление!

 

В поле с высокой травой кто-то ходит, но довольно странно: хаотичными зигзагами, будто высматривая что-то в траве. Уна с ужасом понимает, что это не дедушка. Вешорский воин держит впереди меч и рассекает им тесные стебли. Значит, всё кончено? Неужели к врагам пришло подкрепление? Кто-то окликает мечника позади, и тот, с досадой убрав оружие в ножны, возвращается обратно. Уна, затаив дыхание, смотрит вслед удаляющейся фигуре, и цепляется вспотевшими ладонями за ветку так крепко, что кровят ногти.

 

У него не получается разглядеть получше, продолжается ли сражение; из-за такой дальности и высоты кажется, что в общине бездействие. Но слышит он хорошо: поначалу ветер приносит ему ненужный шум листьев, затем замолкает, словно специально взвинчивая, и в эту долгую паузу Уна чувствует в груди нарастающий стук испуганного сердца. Оно грозится остановиться, если Уна не вернёт себе способность дышать.

 

Ржут кони, и кричат люди, поднимая над головами мечи и копья. Трое наездников бьют коней пятками и мчатся вон, а вслед им летят стрелы и победный крик. Потом надсадно плачут женщины, скорбно завывают собаки и беснуется домашняя птица. Ветер дует в их сторону, и теперь Уна мало что слышит, но ему и не надо: он уже всё понял. Его семья победила. Дедушка совсем скоро вернётся за ним.

 

От облегченной радости силы покидают его, и веки против воли смыкаются. Ему очень удобно сидеть на толстой ветке со множеством придатков, которые не дают упасть. Дрёма одолевает им и даёт умиротворение без сновидений. В вязко текущей, болотистой тьме, что убаюкивает подобно ласковой колыбели, несколько часов проходят как несколько минут. Уна спал бы до завтрашнего утра, но ветер будит его резким горячим запахом пожара.

 

Припухшим глазам предстает огонь и совсем не тот, на который Уна уповал: это не справедливый огонь божественного правосудия, а неконтролируемый огонь, вспыхнувший от злой руки человека.

 

Столпы черного дыма поднимаются над сплошным красным пятном, каким стала община. Стаи птиц кружат над окраиной леса, с испуганным криком спасаясь от огня, что уже перебросился на деревья. Сквозь треск пожара Уна слышит голос смерти: вопли сгорающих заживо людей.

 

– Дедушка! – он перепрыгивает на нижнюю ветку, но из-за паники поскальзывается и падает на землю, ударившись спиной о выпуклые корни. От боли темнеет в глазах, но ему нельзя себя жалеть!

 

Он со всех ног мчится вперёд, сквозь спутанный, колючий подлесок. Его одежда цепляется за ветки и местами рвется; сандалии слетают с ног, и ступни царапаются о камни и сухие ветки, но ему совсем не больно. Ветер дует в его сторону, и совсем скоро в лицо ударяет смолистый запах, разъедающий глаза. Огонь низко гудит точно горн и тянет свои красные руки всё ближе и ближе к Уне. Мгновение – и верхушки деревьев над его головой вспыхивают, и вниз, на валежник падают горящие ветки. Закопчённые двери храма распахнуты навстречу огню; дверной арочный проём похож на печной зев.

 

Уна не доходит до туда, падает на колени, едва добравшись до заднего двора общины. Во рту у него горит, слюна высохла, и глотать больно, а сквозь слезящиеся глаза уже ничего не видно. Голова тяжёлым болезненным грузом опускается вниз; нет сил даже ползти на коленях. Когда Уна падает не бок, ему больше нечем дышать.

 

Чьи-то ловкие руки хватают его сверху и закидывают на седло. Уна приходит в себя, ударившись подбородком о чужое бедро. Конь перепрыгивает через горящее дерево, и Уну подбрасывает вверх. С такого положения – перекинутым поперек седла – не видно, кто держит поводья.

 

К тому времени, как неизвестный наездник минует пожар, Уна уже знает наверняка, что на самом деле никто его не спасал. Легкая и молодая усмешка наездника обнажает в нем надменность, присущую тем, кто привык властвовать.

 

– Ваше величество! – знакомый голос звучит со стороны. К ним приближаются ещё несколько всадников, и говорящий знаком Уне. Это переговорщик, что угрожал дедушке. Уна зажмуривает глаза и даёт волю бессильным слезам. Дедушка наверняка сгорел в пожаре. – Мы искали вас, думали вы пострадали. Вам не стоило самому там быть. Император не одобрил бы этого.

 

– Не смей говорить, что одобрил бы мой отец, а что нет. Я настиг свою добычу, – принц-палач без жалости хватает Уну за шкирку так сильно, что воротник душит шею, и швыряет на землю, – Разве я не приказал его отыскать? Почему я делаю всю работу за вас?

 

Чан спешивается и делает шаг вперёд. Его по-взрослому хладнокровные глаза смотрят на жертву сверху вниз. Лицу Принца присуща удивительная для юного возраста властная жёсткость, с которой считается каждый, кто стоит рядом. Они слушаются его не потому что он избалованный мальчишка, которому трон достанется по праву рождения, а потому что видят в нем силу его отца, и по праву этой силы – а не крови – ему достанется безграничная власть. Уна не боится его, потому что собственная жизнь теперь совсем ничего не стоит.

 

Помнится Хан лебезил перед ним как жалкий служка: "Он извинится, обещаю, Чан". Это не дружба, когда один привилегирован и помыкает другим, а другой это позволяет.

 

– Я говорил, что тебя запомню, – Чан садится перед Уной на корточки. Но даже с такого положения он выше, ведь Уна лежит на локтях, – Ты задолжал мне извинение.

 

– Тебе – нет.

 

– Не надейся, что Джисон простит тебя. Ты хотел убить моего брата и у тебя почти получилось: за его жизнь сейчас борются наши лучшие лекари. Если он умрет, извиняться будет не перед кем...

 

– Мне всё равно! – Уна кричит ему в лицо на ралехском наречии, – Я не буду кланяться лживому, поганому ублюдку! Проваливай обратно в Вешору, в это вонючее отхожее место, откуда ты родом! Убийца! Убогая тварь из убогого чрева! Твоей матери стоило задушить тебя во сне!

 

– Что он сказал? – Чан смотрит на других растерянными глазами. Никто не отвечает ничего по существу. Тупые варвары; они считают, что учить язык страны, которую они жаждут забрать, это ниже их достоинства. Чан снова обращает взгляд на Уну: – Что ты сказал?

 

– Я сказал, чтобы ты отошёл от меня. Из твоего рта несёт дерьмом.

 

– Ах ты мерзкий щенок! – один из всадников в гневе слезает с коня и за два шага подходит к лежащиму Уне, на ходу обнажая меч, – Сейчас я отсеку твой грязный язык…

 

– Стоять! – Чан поднимается во весь рост и вытаскивает лезвие из ножен лишь на одну четверть, но этого достаточно, чтобы напугать, – Ещё шаг и я сам отсеку твой язык, а потом вскрою тебе брюхо! На место!

 

Его слушаются с пёсьей преданностью. Ярость в глазах Уны не потухла, лишь затемнилась недоумением.

 

Всё весьма прозрачно: Чан защищает его, потому как он – его добыча и больше ничья. Теперь только убийца гарант, что Уне не сделают вреда, и это злит до скрипа зубов.

 

Принц протягивает руку внутренней стороной ладони, будто желает поздороваться.

 

– Давай, поднимайся, – протянутая рука подзывает в нетерпении. Коснуться его – всё равно, что искупаться в грязи! Нужно встать самому – вот демонстрация непокорности и презрения. – Ты силён духом. Я уважаю таких людей…

 

– Засунь своё уважение…

 

– Тихо! Ты должен знать, что я не хотел, чтобы всё так случилось. Я приказал найти тебя, а не жечь деревню. Мои люди перестарались, и поплатятся за это. Как огонь утихнет, я распоряжусь, чтобы всех погибших похоронили с почестями, а на месте пожарища я лично сложу поминальный алтарь.

 

– Твой поганый алтарь не вернёт мою семью! Ты – лжец и убийца! Я не верю ни единому твоему слову! Вешора сеет смерть, куда бы ни пришла! – Уна, поднявшись во весь рост, больше не чувствует ни боли, ни страха, только животную ярость. В его голове нет лишних мыслей, только проклятья, и их он озвучивает в едином порыве: – Длань Митры уже поднялась над твоей шеей и, едва ты возвысишься в силе, она упадёт, и ты увидишь лица всех, кого погубишь. Я прерву и обесславлю твой род, потому что ни над одной жизнью ты не властен, но думаешь иначе, а потому ты глуп! Пусть страшная боль терзает тебя на предсмертном ложе, пусть страх смерти будет в твоем доме и в домах всех, кого ты любишь! Пусть всё будет, как я сказал!

 

Чан меняется в лице: хорошо скрытый испуг спрятан в его холодных глазах, сжатых губах и напряженных скулах. Он сжимает кулак, резко вскидывает руку, чтобы ударить, но неожиданно останавливается и разжимает пальцы совсем рядом с лицом Уны.

 

– Верни их. Свои слова.

 

– Боишься? Правильно делаешь.

 

Не просто так людей Ралеха называют колдунами; эта земля напитана магией. По легендам Прекрасная Ра и Храбрый Лех обладали даром предвидения. Все дети Варуны в моменты безудержного гнева умеют проклинать.

 

– Я сказал: верни! – Чан хватает его за ворот и дёргает к себе.

 

Уна хохочет ему в лицо, запрокинув голову. Ликующее торжество питает каждую частичку его тела взрывным огнем силы. Ему совсем не страшно плюнуть в лицо убийце, совсем не страшно воспользоваться моментом, выхватить чужой кинжал из-за пояса и им замахнуться.

 

Неожиданный удар в заднюю часть шеи выбивает из него весь дух, и он валится на землю, жадно открывая и закрывая рот. Боль от шеи течет по всему телу, глаза заволакивает черной дымкой. Чан вытирает слюну с лица и разочарованно говорит:

 

– Я сразу захотел тебя к себе, как увидел. У тебя наши глаза. Ты был бы моим другом наравне с Джисоном, если бы покорился. Как жаль, что мы по разные стороны.

 

Перед тем как потерять сознание, Уна слышит, как Чан оборачивается к своим людям:

 

– Не стойте столбом. Свяжите ему руки и ноги и засуньте в рот тряпку. Пойманный в капкан зверь откусит себе лапу лишь бы сбежать, поэтому следите за ним. А потом отвезите в Фиен. Какой-нибудь сагиб наверняка заметит его красивое лицо.

 

***

Проснувшись от холодной воды, выплеснутой кем-то из ведра, он видит перед собой здорового верзилу с лысой головой и кислым лицом; это он вылил воду. Рядом с ним стоят двое красивых юношей, одетые в богатые желто-зеленые одежды с сияющей шелковой вышивкой. Они, точно девицы, позвякивают кучей бус и браслетов и о чем-то перешептываются на незнакомом языке. Их изящные пальцы прикрывают рты, а оценивающие, подведенные кайалом, глаза направлены на Уну.

 

Недалеко от них есть стол, за которым сидит старик в белой чалме и считает золотые монеты в кожаном мешке. Старик бросает на Уну равнодушный взгляд и возвращается к своему занятию. Двое разодетых юношей из-за чего-то смеются, а потом скрываются за розовый занавесью, что делит комнату на две части.

 

Уна видит потолок: это украшенный разноцветной мозаикой купол, сквозь который спускаются солнечные лучи, полные искрящейся пыли и южного жара. Где он?

 

Старик опускается перед ним на одно колено и небрежно хватает за подбородок, поворачивая лицо туда-сюда. Вопреки ожиданию, что от всех старых людей пахнет затхлостью и кислятиной, тот пахнет цветами и чистой одеждой. Уна больно мычит, когда чужие паучьи пальцы заставляют открыть рот. Старик внимательно рассматривает его зубы, затем говорит на вешорском со страшным акцентом:

 

– Красивый. Стоишь наших денег. Будешь танцевать.

 

Лысый верзила без особого труда закидывает ослабевшее детское тело на мощное плечо и куда-то уносит.

 

Бледнея от страха, сглатывая безмолвный комок ужаса и слёз, Уна с беспомощной досадой думает, что не нужно было нападать с кинжалом на Чана. Нужно было воткнуть его себе в живот.