когда город по уши утопает в утренних сумерках, становится невыразимо тихо: затухает визгливый соседский лай за тонкой гипсокартонной стенкой, во дворе затыкается громкая молодежь и обрывается заунывный вопль гитары. когда становится настолько тихо, что позванивает в ушах, влад просыпается из маревного кошмара, в котором кто-то заполошно горел на сенатской, облитый липким черным мазутом. влад смотрит на яна; он, растерянный и тоже беззвучный, курит на краю кровати, стряхивая пепел прямо на пол, изображая странные языческие символы и всматриваясь в них. влад растерянно скользит взглядом по мраморно-бледной спине, по выступающим острым хребтам позвонков.
— я надолго отрубился? — шепчет он, боясь прервать тишину; во рту совсем сухо, кашель глотку дерет. сухо, горько; он облизывает губы, ловя терпкий табачный привкус, чуть прикусывает — становится солоновато-кроваво. — ян? тебе на работу?
он кивает. ошарашенный, молчаливый, ян долго смотрит в стену напротив, зависает на старых облезлых обоях в мелкий цветочек, не моргает совсем. когда ложится рядом, давится дымом неловко, захлебывается. влад, поддавшись слабости (кара говорит: чувства — это слабость), ласково целует в висок, и ян вздрагивает, как будто ему голову прострелили. раз — и все.
— мне уйти? — тихо-тихо выговаривает влад. сердце тоже простреливает тоскливо; конечно, не ебаная аритмия, а глупая метафора, которыми ему хочется сыпать в такие моменты. где-то в останках души влад безнадежный романтик, истинно достойный своего города, он не вытравил это в себе, не задушил революцией, кровью и криком.
— не смей никуда уходить, — хрипло звучит рядом.
влад улыбается: так точно, товарищ милиционер. не произносит, давит в себе хлещущий яд. это все там, в осколках мира, в проебанном театре мироздания, где отовсюду скалятся маски. это все за порогом дома.
в голове медленно набухает мигрень, хочется спать так, что веки липко смыкаются. ян все молчит, отбросив окурок куда-то в сторону. неживой, мертвый, выточенный из серого камня-гранита, как камни мостовой, которые лижет слюняво и беззубо река, — а руки у яна теплые. влад по-змеиному греется о камень, больная кровь обливает сломанное сердце — оно замирает от жалости.
влад долго смотрит, в свете нервно дрожащего питерского утра разглядывая то, что не видно ночью. ян — сплошные углы, косточки, сухожилия; у него вместо крови — невская вода, в позвоночнике — гранит. влад улыбается: протянешь руку к ребрам — пересчитать можно. двенадцать пар, думает в полусонном забытьи он. у яна все целы: бог сотворил ему не еву, а зверя из темноты. наспех вылепил, калечного, безумного, протянул яну ошейник и научил приручать.
влад скользит по ребрам — глазами, рукой. клыки ноют, он запинается взглядом.
— откуда это? — спрашивает он.
белые шрамы под рукой чувствуются шероховато, выступают, приманивают взгляд.
— я работаю в полиции, — насмешничает ян, незаметно серьезнея. — вот, месяц назад ножом в бок чуть не достали. вроде, один из ваших на том митинге на фонтанке где-то, помнишь?..
едва заживший рубец — чуть выше по боку. влад запоминает, отпечатывает в памяти, чтобы было, что вспоминать перед смертью: кости и шрамы, белеющие узорами, нагретый больным питерским солнцем камень и вода…
— это от собачьих клыков, — говорит влад убежденно. — блядь, я… я видел, агнешку в детстве кусали… не так.
не рвали, вгрызаясь в податливое жаркое мясо, не выворачивали куски. клыки снова ноют, виски стискивает горячими руками боль, и он ненадолго теряет слова. ян проворачивает руку, показывает предплечье в рассветном сиянии. дорожку старых сигаретных ожогов, белеющих на бледной тонкой коже.
сломанно пожимает плечами.
— не бери в голову, — вздыхает он, тянется, хрустит костями и поднимается, пошатываясь. — я на работу, ты — оставайся.
влад не слышит «навсегда», но чувствует, считывает. перед глазами пляшут белые шрамы.
он не может остаться совсем: боится привыкнуть, одомашниться. слишком любит свою мнимую свободу.
***
он не замечает, когда именно в нем что-то напрочь переебывается, когда он начинает следить за яном чуть тщательнее и отгораживать собой от всех собак. удивляется, как раньше не замечал в его взгляде дикий страх, готовый обернуться паникой, разорваться гранатой и разметать прохладное спокойствие. влад сам учится не только рвать и кусать, но и охранять. на владе, кажется, теперь висит ошейник, он все-таки одомашненный, привыкший, смирившийся, но ему плевать на все это.
справедливость обещала какая-то партия, но всем им безнадежно похуй; влад и сам не смог бы ничего изменить, но глубоко в груди засело это ощущение дико неправильного. перед глазами все еще мелькают белые шрамы страшными рисунками. если бы влада спросили, он бы не хотел жить в мире, где детей травят собаками. ян все еще молчит, но он многое читает сам: по движениям, по взглядам.
кара вся в своей революции, не выныривает, тонет. усмехается, смотрит что-то на ютубе, вертит планшет с разбитым экраном в руках. на экране быстро мелькает черно-белая картинка, плавится, меняется, часто вздрагивает. звенит в голове от крика: кара никогда не утруждает себя наушниками.
— блять, насколько же все плохо, если нас учит жить человечек из интернета? — безнадежно хихикает она. забавы ради пытается поймать двадцать пятый кадр, всматривается долго. нарисованная фигурка хрипло орет во весь голос.
на ноутбуке на столе открыта белая страница ворда, подмигивает нервным тиком курсор. гострайтеры кары — это бешеные бесы в ее голове, спутывающиеся в клубок и оплетающие все мысли. она строчит что-то короткими вспышками, дергает цитаты из библии — крадет их у бога. ей позволяется, небо молчит, с него не сыплются молнии; искрит сама кара, круги нарезая у стола: ей так думается лучше. наэлектризованный безумный пес, цербер на страже мира мертвых людей, который еще пытается разбудить их лихим лаем.
кара — ебаный господь бог. влад тянет только на ее тринадцатого апостола, немного выбивается из радостной лающей стаи, которую кара водит за собой, знает ее чуть лучше, чувствует, понимает. и уговаривает себя, что никогда не предаст и не продаст ее — искариот, быть может, думал точно так же.
когда он рассказывает, кара хохочет: только без поцелуев, пожалуйста.
и тут же бросается дописывать в свою речь какую-нибудь меткую фразочку, уведенную или у оруэлла, или у иоанна богослова.
завтра она будет орать в толпе где-нибудь на марсовом поле, а владу останется смотреть только на пеструю толпу с одинаковыми серыми лицами и желать им конца света, потопа, содома и гоморры — любую библейскую херню, которая отправит их прямо в ад. там жить будет легче. после этого демоны и бесы примут их с распростертыми объятиями и протянут вилы. каре дадут титул работника месяца, быть может.
но везувий больше не будет извергаться, последний день не настанет. только приедет полиция и начнется давка и крик… раз за разом, круг за кругом…
они медленно умирают вместе: город и влад. он уверен, что у питера тоже очень давно и сильно болит сердце.
в городе тревожно и громко, люди по улицам бродят усталые и осунувшиеся, едва не натыкаясь друг на друга, а небо моросит долгим плачем. влад заглядывает в пару листовок, смотрит в черные глаза кары, срывает одну, прячет в карман.
можно дойти домой, найти водку, мешать ее с чаем и смотреть в телекран, слушать, как радостные и румяные люди в новостях рассказывают ему, как жить хорошо, — и ни словом про их скромный междусобойчик на фонтанке, после которого тихо паковали трупы в черные мешки. или смотреть на политическую грызню с утра до вечера: они пускают ее сплошняком, только вечером врубают ток-шоу про очередную семейную драму из села иванова с дешевыми актерами… слова шумят, шумят, наслаиваются, грызут мозг: конечно, это они там где-то виноваты. конечно. они — не мы.
ноги сами приносят его в полицию, а сержантик с бледным лицом скулит, что ян сегодня на работу не пришел.
***
он смотрит на яна и каждый раз подмечает новые шрамы. вон тот, под глазом, маленький аккуратный рубец, — он всегда был? сбитые костяшки на правой руке, пара зарубок на запястье, длинная полоска на шее. белая сетка на ребрах…
когда он предлагал ему кофе, неуверенному мальчишке, который надел на него наручники, когда сидел на его столе, когда раскрашивал стены перед его лицом, влад не замечал всего этого. тогда все было гораздо проще: игра, развлечение в череде одинаковых дней.
влад проиграл, ян проиграл. все они проиграли.
влад стоит, колотит в дверь его квартиры, потом обессиленно приваливается к стене. парадная мигает лампочкой, на него смотрит темнота — черное отчаяние. уже почти рядом, скребется в душу, покусывает, примериваясь. он знает: что-то случилось.
оплывшие от водки соседи отупело смотрят на него, рычащего, взмыленного, неожиданно самого яркого, яростного и живого во всем этом доме, пока влад ломится в каждую дверь подряд, пытаясь узнать хоть что-нибудь. в груди ворочается животное желание отгрызть кому-нибудь ебало. и ему искренне похуй, что о нем думают — лучше бы подумали о себе. сонное царство, потерявшее все и привыкшее к этому.
ему открывают мамаши с детьми, алкоголики и старики. у кого-то в квартире заунывно играют «перемены» цоя, пока влад трясется и спрашивает что-то обрывочное, почти умоляет рассказать ему про яна. тянет расхохотаться до визга.
сухонькая ярослава игоревна, которая знает весь дом и проводит дни у окна, наблюдая за двориком, тонко улыбается ему. понимающе кивает. старушка владу всегда нравилась: она яна иногда подкармливала — и одичавших до бешенства кошек во дворе.
ярослава игоревна поправляет цветастую шаль, ласково улыбается.
выговаривает тихонько, почти по слогам: к нему отец приезжал.
***
если бы ян не вернулся, он бы, наверное, так и остался сидеть на холодной лестнице, как потерянный пес у могилы хозяина. но ян приползает, тихо хрипя дыханием, на лице его расцветает багровое; он как-то неловко поджимает руку к себе, кривится от боли. отворачивается, пытается стереть кровь из-под носа рукавом.
влад помогает открыть дверь, не говорит ни слова. у соседей тихо мурлычет «сплин», он слушает голос, понемногу успокаивается, механически оттирает кровь с лица яна кухонным махровым полотенцем. ян дрожит, беспомощный слепой котенок, пытается что-то говорить.
пока ян шуршит водой в ванной, он сидит на полу у двери, докуривает его сигареты, ежится от холода. отопление опять не работает — ничего не работает. шрамы белеют в темноте — они чудятся владу везде.
а потом ян с абсолютно пустыми глазами рассказывает, как на него в детстве спустили бойцовскую собаку. как мать медленно умирала от рака, а никто даже не попытался ее лечить. как сейчас его отец снова почти сел за что-то, но ударился в бега и пришел требовать у него деньги, и теперь откупится, обязательно откупится, иначе и быть не может…
— откуда у тебя деньги?
— тебе… на операцию… на карточке были…
впервые за разговор ян вздрагивает и безучастный, мертвый вид прорывается болезненным всхлипом. камень ломается, у мраморных фигур тоже трясутся руки.
влад вдруг понимает: ян просто добрый мальчик, который хотел делать мир лучше. даже после того, как его травили собаками. дрожит теперь от боли и холода, от того, что влада не смог спасти. не от ярости и не от обиды за себя.
— ян зарницкий, — говорит он отстраненно. — меня зовут ян зарницкий. ты же слышал?..
новости влад все же иногда смотрел. он помнит какие-то репортажи, помнит несколько заметок в новостной ленте.
— я поменял фамилию, сбежал из москвы в питер, а он и тут меня нашел…
— я остаюсь, — дослушав, медленно выговаривает влад, и ян точно ловит в этом тоне «навсегда». — если он придет снова, отдашь мне табельное. и закроешь глаза.