1.1. звание

Аватары занимали ключевое место в протеанской культуре еще во времена расцвета их великой цивилизации; по крайней мере, так говорится в кристаллах памяти. Мой друг не застал довоенную эпоху лично, но все его знания об этом времени происходят именно из них – как и о самых значимых и выдающихся личностях. Милитаристическое общество, своей основной концепцией напоминающее современную Турианскую Иерархию, породило множество великих солдат, командиров и полководцев, но помимо их самых значимых деяний и подвигов в кристаллах памяти подчеркивались воплощаемые ими черты.

Среди протеан более всего ценилась доблесть, сила, решимость, отвага – сопутствующие успеху в жесткой политике и войне качества. В тяжелые времена находились и аватары более абстрактных, но всем хорошо знакомых понятий – надежды, самоотверженности, порою ярости; но даже во время вторжения Жнецов и упадка, их культура требовала сохранять здравомыслие и беспристрастность. Каждый аватар заслуживал по праву свое звание своим мировоззрением, философией и поступками.

Ни разу в истории протеан не было аватара победы, потому что победа, какой бы она ни была желанной, не могла зародиться в одном солдате. К окончанию протеанского цикла она сама по себе стала больше далеким мифом, потому что спустя сотни лет истощающегося сопротивления давление Жнецов принесло свои плоды и привело к неизбежной и фатальной череде поражений. Самым близким к ней понятием стала месть – как раз очень точно воплощаемая моим сумевшим не только приблизить, но и воочию узреть падение Жнецов другом; но даже ему, когда она, победа, наконец-то свершилась, поверить в ее реальность было неописуемо сложно.

Может быть, даже сложнее, чем нам.

 

Ему никогда не нравилось оказываться в полевых условиях без разведданных и предварительной подготовки. В случаях почти полного отсутствия преимуществ перед врагом потеря даже возможности справляться с ситуацией не вслепую практически всегда равняется смертному приговору; что в его цикле, что в этом.

Отключение машины – как бы он ни был против ее активности– ставит их в еще более уязвимую, безысходную почти что позицию. Ни корабля, ни связи с внешним миром, ни даже представления об их местоположении. Солдат, которые на его памяти попадали в подобного рода ловушки и исчезали с радаров, командование хоронило заочно, и как правило безошибочно.

В первый же день он вызывается в патруль, потому что у него все равно нет ничего, кроме винтовки; никто особо не возражает. Желающих, да и свободных, незанятых попытками экстренного ремонта единиц, кроме человека-Джеймса, похоже, больше и нет.

Человек-Джеймс удивительно покладисто реагирует на его приказ - предложение – разделиться; в конце концов, у него нет полномочий отдавать кому-то приказы, но экипаж Нормандии, похоже, перестают заботить статус и звание. Возможно, его они бы тоже не волновали, будь у него еще хоть что-нибудь, что могло бы заиметь новый приоритет.

Планета оказывается удивительно тихой; подозрительно тихой, думает Явик, потому что не было ни одного дня его жизни, где тишина бы не оборачивалась катастрофой. Иногда это были Жнецы, засады одурманенных, но еще сохраняющих в достаточной мере свое сознание хасков, иногда – фатальные сбои, отключающиеся системы жизнеобеспечения, замирающие навсегда двигатели кораблей; здесь не оказывается даже враждебных форм жизни.

Это сбивает столку. Поэтому, в отличие от рано возвращающегося на условленный пост человека-Джеймса, в первую ночь он не спит.

Второй день он также проводит снаружи. Он был бы рад принять участие в починке корабля, но у него не оказывается ни нужных знаний, ни нужных навыков; он никогда не собирался быть инженером. Это была работа для сдержанных и усидчивых, более одаренных умственно, чем физически; а Явик хотел сражаться. Явик научился сражаться. На войне этого было достаточно.

Он не думает о том, что война заканчивается; у них нет ни единого подтверждения. Быть может, им везет оказаться в пригодном для жизни, но ненаселенном или еще просто не подходящим для жатвы мире – а остальная галактика продолжает корчиться в предсмертной агонии и гореть.

Он озвучивает эту мысль зачем-то решающему снова присоединиться к нему человеку-Джеймсу; после этого человек-Джеймс, похоже, отказывается с ним разговаривать. В принципе, Явик не возражает – его просто удивляет, как никто не готов разделять его скептицизм.

На четыре часа он отключается в своем трюме. Когда он открывает глаза, на своем столе он видит отсутствовавший до этого сухой паек.

Машина, по понятным причинам, сразу по пробуждении не сообщает ему, кто к нему заходил. Почему-то это вызывает у Явика легкое раздражение; он берет винтовку и снова покидает непривычно замолкший корабль.

На мостике он сталкивается с Т’Сони, турианцем и кварианкой; они обмениваются крайне сдержанными приветствиями – он подумывает спросить их, имеется ли прогресс, но нескрываемо понурые голоса оказываются достаточно ясным сигналом этого не делать. Значит, прогресса нет.

На вторую ночь Явик смотрит на небо; к его ощутимому разочарованию, ему не знакомы эти созвездия. Может быть, дело в том, что за пятьдесят тысяч лет множество звезд успело сгореть и взорваться; может, их просто занесло в неизведанную часть космоса.

Небо, тем не менее, чистое. Темно-синее, черное – свободное от дыма, гари и пепла. Кажется, он давно такого не видел. Возможно, что никогда.

Он не остается снаружи до утра. Нет смысла. Единственное, что он обнаруживает, это группа не слишком крупных представителей неизвестного ему вида крылатых позвоночных животных, не проявляющих к нему никакой враждебности. В случае израсходования запасов пищи их можно будет пополнить, отмечает он мысленно; кто бы мог подумать, что однажды ему придется задумываться о путях своих настолько далеких предков.

На третий день он просыпается от звука на секунду запустившейся сигнализации; винтовка оказывается прямо у него под рукой, и он вылетает из трюма быстрее любого термозаряда. Человек-Кайден, в которого он чуть не врезается в коридоре, спокойно объясняет ему, что они тестируют запуск аварийных систем.

Несмотря на некоторые успехи, взгляд у него такой же безрадостный, как у Т’Сони и турианца, понурая поза – такая же, как у кварианки без лица.

Явик оставляет это без комментария.

В свете местного солнца небо оказывается светло-голубым, почти что белым и слепящим – и все еще лишенным следов войны. Это редкий вид, ощутимо приятный глазу; в его время так спокойно было разве что на некоторых хорошо укрепленных космических станциях, далеких от подверженных постоянным атакам планет и колоний.

Потом они тоже пали. Об этом он узнавал даже не из рапортов; просто по белому шуму на галактической карте и в интеркоме.

В его цикле не было такой роскоши: даже если соседние системы продолжает безжалостно терзать жатва, он не слышал ни о ком, кому бы довелось посмотреть на это из красивой иллюзии беззаботной, свободной от цивилизаций планеты.

Явик не хочет просто ждать своей смерти. Он родился сражаться – и умереть, сражаясь; стоя в крови Жнецов, под глухой скрежет металла и вопли своих изуродованных одурманенных собратьев. Это была бы лучшая судьба из тех, которые ему позволено выбирать.

Жизнь замирает в ограниченном одной безмятежной планетой вакууме. Неопределенная в самом шаге от своего окончания.

Вечером человек-Кайден рассказывает ему про парадокс Шредингера.

Ненадолго это даже заставляет его задуматься. Некоторые земные концепты тяжело назвать исключительно примитивными.

Третий день проходит в ожидании. За ним следует такой же лишенный событий четвертый – потом и пятый, шестой.

Вместо винтовки он начинает носить с собой один пистолет; ради улучшения мобильности и экономии термозарядов. Местной фауне, похоже, будет достаточно одного достаточно меткого выстрела – более громоздкую штурмовую винтовку лучше оставить на другой случай.

Случая не предоставляется. Это становится слишком расслабляющей, сбивающей столку рутиной: чистое небо, тихие ночи, изредка попадающиеся ему на глаза безобидные неразумные формы жизни. Видимо, так живет цикл, еще не подошедший к концу.

В его время осталось мало художников и поэтов – бесполезные профессии на непрекращающейся столетиями войне; своими глазами он почти не видел ни скульптур, ни памятников, не читал давным-давно сложенные стихи о погребенных вместе со старой эпохой роскоши и величии. Его это особо не волновало; он выживал, он убивал, он боролся – за вещи материальные, а не недостижимо метафорические.

Так было почти со всеми – среди протеан не осталось никого, кто хоть в какой-то мере не был бы солдатом; это была единственная, последняя, отчаянная стратегия выживания. Но даже родившись посреди жатвы, не зная кроме нее ничего, среди его сослуживцев находились те, кто грезили о совсем иной жизни – о возрожденной культуре, заново расцветших колониях, отстроенных на старых развалинах городах; они осторожно говорили о мире, о будущем, о простых, давно позабытых всеми призваниях и делах – у Явика это вызывало легкое, иррациональное раздражение. Для него это был чересчур наивный идиотизм.

Иногда из них выходили хорошие воины. Талантливые ученые, гениальные инженеры, великолепные, меняющие ход баталий стратеги – но они все равно казались ему чужими на поля боя, что в космосе, что на земле. Он родился солдатом, это было в его жилах, в отпечатках всех шести пальцев рук, в генетической памяти; он сражался просто потому, что еще был способен сражаться.

Они сражались и умирали за бессмысленную мечту.

А светлое небо – оно красивое, и это слово такое чужое и неуместное; в его жизни были красивые выстрелы, красивые маневры, красивые взрывы дредноутов, разносящие на обломки их механические черные щупальца. Не было ничего красивого в затянутом дымом небе, пропитавшемся копотью воздухе, догорающих остатках родных для кого-то экосистем.

Тихий оазис, в котором он оказался – он никогда не видел его в своих снах; в своих снах он убивал хасков – точные залпы прямо в голову, между четырех глаз, - он стоял посреди поля боя один, последний солдат, последняя воля протеанского рода – а Жнецы падали, падали, падали с неба поверженными и жалкими кусками металла. Сны Явика были жестокими и простыми.

Его товарищи, мечтавшие о вещах далеких, недостижимых и тонких, отдавали свои жизни за то, что он теперь просто не мог по достоинству оценить.

Явика это злит. Тихо и фоново, свербящее чувство на границе его подсознания. Его дух никогда не ведал спокойствия – но его знали рожденные в этом цикле; они его почему-то тоже здесь не находят.

На пятый день он понимает, что на их лицах глубоко отпечатана скорбь.

Явик молчит – на это хватает честно заслуженного ими его уважения, – но раздражение поднимается от груди к его горлу. Он не понимает. Это не укладывается в его голове.

В его цикле радовались достойной смерти; она была лучшей участью из возможных. Они чествовали павших героев – потому что их точно было больше живых; когда он был мальчишкой и впервые увидел Жнеца воочию, несколько отрядов положили свои жизни во время эвакуации населения его атакованной станции. Ожидая часа, когда его впервые пустят на стрельбище, он выучил их позывные наизусть.

Это был хороший финал, хорошая доля. Бывали и лучше, конечно – смелее, ярче, бесстрашнее; но никто из них даже не смел бы мечтать погибнуть, положив своей жертвой конец Жнецам.

В этом цикле не успели вкусить отчаяния, чтобы научиться ценить смерть так же сильно, как жизнь.

В Империи это сочли бы слабостью, жалкой, почти что детской, точно не позволительной для солдат – Явик не стал бы спорить; Явик не стал бы спорить, если бы эти люди не выжили, не выгрызли бы себе путь из этого ада, когда Империя осталась всего лишь далекой сказкой для них.

Это единственная причина, почему он не говорит ничего; пусть скорбят. Глупо и бесполезно, раз иначе не получается.

Он не смог бы этого разделить, даже если бы захотел.

На шестой день он проверяет свои запасы термозарядов; достаточно, чтобы позволить потратить несколько.

Когда он вышел из криостазиса, его движения были механическими, скованными, заторможенными; как бы технологии ни пытались сжать прошедшие тысячи лет до секунды, его тело все равно начало забывать. Он учился стрелять заново несколько недель кряду; в ангаре Нормандии еще до него оборудовали импровизированное стрельбище, но он стал занимать его практически на весь дневной цикл.

Ему не нравилось, что люди могли видеть его в момент подобной унизительной слабости. Он был всем, что осталось от его народа – и должен был показать соответствующий пример тем, кто в его время едва изобрел дубину, а не выглядеть на их фоне наивным ребенком; но потом его мышцы вспомнили то, что лучше всего умели – и Явик снова мог сеять смерть.

С тех пор, как он пробудился, не было ни дня, чтобы он не стрелял и не пропускал через себя с исключительной точностью сконцентрированные волны смертоносной темной энергии. А потом случились эти шесть дней.

Место в ангаре он больше не занимает; теперь там слишком много людей – вся их тупая боль становится практически осязаемой на кончиках его пальцев, а это ему не нужно.

Он уходит по уже протоптанной им тропинке, вниз по холму через лес; за прошедшее время он успел исходить вдоль и поперек все подножье, сначала ради мер предосторожности, потом – из желания занять себя хоть чем-нибудь. Его не особо интересовала природа; зато он нашел себе хоть что-то стратегически подходящее.

Он не назвал бы это импровизированное стрельбище неплохим; неплохим оно было на Нормандии, достаточно приемлемым, чтобы с профессиональным подходом привести в порядок свои проржавевшие насквозь навыки. Вряд ли на поляне посреди неизвестной ему планеты можно вообще говорить о профессионализме; что ж, жизнь все равно его научила приспосабливаться даже к самым убогим условиям.

Он начинает с плодов на фруктовых деревьях; ему хватает ума не проверять их съедобность – но мишени из них выходят приличные; слишком простые, на его вкус. По крайней мере, это лучше, чем ничего.

Нажатие на курок и следующий за ним тихий выстрел Явика расслабляют – только совсем не в привычном смысле; у него напрягаются мышцы во всем теле, и мир перед глазами становится как никогда ясным, когда его разум поочередно концентрируется на каждой недвижимой цели – это хорошее чувство.

У него никогда не было иной стихии. Ее всегда было достаточно, было много; он никогда не оказывался бесполезным. Ему всегда было, в кого стрелять – и никогда не было так, что у него не оставалось конкретной задачи.

До этого раза.

Удивительное время. При всем его неиссякаемом скепсисе он тоже начинает верить, что это конец.

Что Жнецов и правда больше в этой вселенной нет.

Эта мысль заставляет его стрелять с большим остервенением; фрукты, свисающие с тонких ветвей, разлетаются на части, разбрызгивая вокруг густой ярко-красный сок.

Это быстро становится слишком просто.

Между деревьев мелькает маленькая юркая тень одного из представителей местной фауны; он начинает подумывать, что пора бы сменить мишень.

– Явик, – раздается за его спиной тихий голос, – я искала тебя.

– Т’Сони, – говорит он вместо приветствия.

Они недолго молчат. Она, наверное, ждет, когда он наконец задаст наводящий вопрос; только Явику не интересно. Не настолько, чтобы потакать инфантильному бессмысленному желанию включить собеседника в разговор.

С ней всегда было сложно, с Т’Сони – просто невероятное сочетание сотни лет жизни и такой практически детской упертости и наивности. Еще сложнее было то, что оказалось, что ее есть, за что уважать, какой бы она иногда ни была инфантильной.

Раньше, когда он только вышел из криостазиса, его бы почти мгновенно вывело из себя это молчание, трата драгоценных последних секунд умирающего цикла на неуместную, идиотскую игру в угадайку.

Теперь он терпеливо ждет.

Может, дело не в ней. Может, время просто теряет ценность.

– Я частично восстановила связь с некоторыми своими каналами, – наконец, первой нарушает она тишину, – я думаю… ты захочешь это услышать.

Явик убирает пистолет в кобуру – это немое согласие. Т’Сони активирует свой омни-инструмент – его всплывающие окна до сих пор заметно идут помехами; чем бы ни стрелял Горн, делал он это мощно.

Было бы неплохо, если бы фатально – и не только для их техники и кораблей.

– Джеймс сказал мне, что ты… не веришь, что мы победили, - произносит она осторожно, пока инструмент пытается собрать изображение из разрозненных предупреждающие мигающих пикселей.

– Мы говорим о Жнецах, Т’Сони. Я не собираюсь ни во что верить, пока не увижу это своими глазами.

Как бы это ни было легко – в таком-то тихом, спокойном мире.

Он читал про человеческую концепцию рая. Награда после смерти хорошим людям – симуляция беззаботной, лишенной боли и тягот стерильной жизни; это оказывается очень похоже. Удивительно, как для него оказывается невыносим человеческий идеал.

– Я знаю, – ее голос звучит будто бы понимающе, – поэтому я и хотела тебе кое-что показать.

Экран на ее инструменте наконец складывается в видеозапись.

Изображение барахлит – сложно сказать, на одной ли их стороне такие помехи, - но у него все равно получается разобрать на нем группу азари в военной форме и почему-то почти все без оружия в руках. Звука почти что нет, один только фоновый шум, но Явику кажется, что он слышит голоса, голоса и смех, совсем не то, что можно услышать на поле сражения – хотя вокруг них только развалины и взмывающий к небу дым.

Азари на записи обнимаются. Кто-то радостно откидывает винтовку в сторону, кто-то падает на колени и собирает горстями пепел – а потом Явик смотрит на задний план.

Там одной большой черной тенью лежит неподвижный, безжизненный Жнец.

– Это Тессия, - поясняет Т’Сони; ее голос все еще осторожный, но пропитанный плохо скрываемой радостью. – Мои агенты утверждают, что там ни одного живого Жнеца. Почти вся планета разрушена… но она свободна.

Он замирает. Застывает на долгую секунду. Может быть, полторы.

Это непозволительный просчет, в бою – смерти подобное, способное тотчас подписать ему приговор промедление; боя больше нет – и он ничего не может с собой поделать.

Он видел мертвых Жнецов. Давно, в своем цикле – потом в этом, на Тучанке, на Раннохе, на Земле; это были маленькие победы, приводившие в восторг, поднимавшие боевой дух, возрождавшие в солдатах самые смелые их надежды – но совершенно незначительные в общей картине. Туда, где умирал один Жнец, потом прибывало десять – и стирало целые армии в порошок.

За всю его жизнь в старом цикле не сумели отбить ни одной планеты. Перестали даже пытаться. Уже просто было нечего отбивать.

Мир, в котором он родился, пал в год, когда он официально был зачислен на службу.

Из системы, в которой он находился, Империя отступила, когда ему был доверен его первый и последний корабль.

На карте не осталось ни одной планеты, ни одной станции, на которой ему доводилось служить, когда он был отправлен на будущий человеческий Иден Прайм.

Он никогда не знал и не видел свободы.

Она оказывается на азарийских смеющихся лицах в барахлящей видеозаписи, в брошенном оружии и охрипших радостных голосах.

– Это везде? – спрашивает он. Глухо.

Явик не знает, что ему думать. Что ему говорить.

– Я полагаю, что так, – кивает Т’Сони, – то же в моих отчетах с Кхадже и Иллиума. И с Земли.

Он поднимает взгляд к небу. Оно чистое, светло-голубое, без дыма и копоти; сегодня даже без облаков.

Машин – их и правда там больше нет.

И мир не горит в огне.

Местное солнце слепит его глаза, чужое и незнакомое.

Они здесь все, перед ним: чужие глупые, бессмысленные мечты.

– Все в порядке, Явик?

Т’Сони протягивает к нему руку – по наитию, неосторожно, беспечно; он тут же резко отдергивает плечо. Глупая, тактильная девочка. Коснись она его, получила бы то, что точно не хотела бы сейчас увидеть и ощутить.

– Да, – отвечает он; его тон не предполагает дальнейших вопросов.

– Прости, – говорит она, и из ее уст это и правда звучит отвратительно виновато, – я даже не знаю, каково…

– Ты права. Ты не знаешь, – роняет Явик; выходит жестко и сухо – Т’Сони едва заметно отшатывается от его слов, будто обожженная пламенем. – Но я… рад. За ваш цикл.

Он сказал однажды, что война не проиграна, пока на поле боя стоит хоть одна азари. Скорее в качестве утешения.

Она ответила, что это же касается протеан. Скорее как предложение мира.

Тогда в ее словах было больше горечи, чем в его. Когда они становятся правдой, все оказывается наоборот.

– Спасибо, – отвечает она, опуская глаза; между ними снова повисает короткая пауза. – Явик… есть еще кое-что.

– Я не люблю, когда говорят загадками, - он хочет сказать «азари», злое и едкое, но что-то его останавливает; он запинается, – Т’Сони.

Кажется, она все равно слышит то, что остается у него на языке; пусть. Честно говоря, ему все равно.

– Есть еще новости с Земли, – она не обращает внимания, старается сделать вид, но ее голос становится холоднее – едва различимо, но у протеан тонкий слух. – Цитадель разбилась там после взрыва. Среди обломков никого не нашли.

– Ожидаемо.

Что-то мелькает на ее лице. Удивление, злость, обида – сложная эмоция, собирающаяся паззлом; он уже видел такое, только сильнее – когда ее маленький игрушечный мир развалился, а вместе с ним развалилась Тессия под терзающими ее лучами Жнецов.

– Это все, что ты можешь сказать?

Так в этом все дело.

– Мои люди умели ценить смерть, – просто говорит Явик. – Каждый из нас хотел бы умереть так, как капитан. Не знаю, что еще я должен сказать.

– И тебе… не жаль?

Сейчас ему жаль ее. Такое искреннее непонимание в голосе; если бы ему не довелось видеть ее и в бою, и в ярости, и в отчаянии – он бы подумал, что она сейчас расплачется от обиды. Он знает, что если взбесится, то она скорее попробует ударить его биотикой – не получится; но она попробует все равно.

А ведь ее народ славился своим философским подходом к смерти. Казалось бы.

– Я предпочитаю уважение жалости, – чеканит он спокойно и ровно. – Глядя на капитана, ты бы могла сказать, что это человек, которого тебе жаль?

Она молчит. Медлит с ответом, теряется – потому что он излагает простые истины. Потому что он прав.

Жалость – она про слабых. Для слабых. Горькая характеристика, почти унизительная, применимая ко многому в этом цикле – но точно не к их капитану.

В последний раз они виделись перед штурмом; она жала ему руку, примитивная человеческая женщина, потомок неспособных даже нормально разжечь огонь людей из пещеры, которых с легким презрительным скепсисом изучали в его цикле в колонии на планете, которую потом окрестят Марсом в честь такого же примитивного бога – и это почему-то заставило его гордиться. Он видел перед собой усталого, изнуренного человека – но это почему-то заставило его во что-то поверить.

В когда-то отрицаемую им смелую бессмысленную надежду. Во всегда презираемый наивный идиотизм.

Он никогда не стал бы ее жалеть. И никому бы не стоило – это было бы оскорбление первого человека здесь, которого он воистину уважал.

– Должно быть, – наконец произносит Лиара; в ее голосе звучит что-то, похожее на разочарование и печаль, - в наших циклах совершенно разные понятия о жалости.

– Может и так.

Она молчит с мгновение – и разворачивается, делает пару шагов по тропинке; Явик не собирается ее удерживать. Все равно это всегда кончается одинаково.

Он не хочет спорить. Ему это и так хорошо известно: виды в этом цикле другие, уязвимые и почти беззащитные психологически. Даже хваленые турианцы с их слабо напоминающим протеанский милитаризмом – и те такие же; что бы они о себе ни думали, они не ковались из стали, не росли и не выживали вопреки жатве.

Много кто им бы всем позавидовал.

Явик не хочет завидовать. Это бессмысленная и беспочвенная досада, деструктивная, всегда превращающаяся в самосаботаж.

У него все равно никогда не было этой жизни. Никогда не было и не могло быть.

– Я собиралась сказать, – вдруг добавляет Т’Сони, оборачиваясь напоследок, – что мы хотели с ней попрощаться. С ней и адмиралом Андерсоном. Не знаю, как ты к этому отнесешься… но у тебя все равно есть право знать.

Явик не спрашивает, почему. Возможно, ему хочется. Возможно, это первый вопрос, который он правда хочет ей задать.

Вряд ли они были друзьями. Соратниками – возможно; совсем недолгий, почти смешной, наверное, срок. Может, для них это и была долгая, мучительная война – но все после выхода из криостазиса было просто коротким финальным аккордом. В его время целые поколения рождались и умирали на этой войне. В их время она продлилась всего лишь год.

Этот год принес им победу – и это почему-то очень горькая правда.

– То, что мне непонятны ваши ритуалы, – хмыкает Явик, — не значит, что я не умею чтить павших.

Т’Сони прячет не успевающую расцвести у нее на лице улыбку, легкую и печальную.

Он снова смотрит на небо. Глупо и неверяще.

Ему и правда некому больше мстить.