аллегория солнца, буше и ристретто

Примечание

вдохновлено питером и его чудесными скульптурами в летнем саду. собственно, именно «аллегория солнца» — она же аполлон пьетро баратта — послужила основным толчком для написания незапланированной второй главы. 

// трэк :: the snuts — all your friends.

здание мондштадской полиции было большим и величественным; оно возвышалось над городом грузными колоннами и застилало небо статуей фемиды на фасаде. и за этим самым фасадом, что скрывают пилястры, прятались обыкновенные серые стены и обшарпанное потолочное перекрытие. там, в переплетениях кабинетов и приемных, пряталась оберфюрер джинн, утонув в документах и остатках кофе на дне своей кружки. у неё солнечные волосы, убранные в высокий хвост, и бездонные мешки под глазами. а также недосып длинною в жизнь — думается кэйе. ему вообще много чего думается по поводу джинн, в особенности — что ей пора в отпуск, — но он всегда молчит, поджав тонкие губы, и тихо подливает ей кофе в кружку, когда проходит мимо её кабинета. 

она же измученно и благодарно улыбается; кивает, пытаясь стряхнуть усталость, и возвращается к работе. и так снова и снова. 

ещё кэйе думается, что ему — тоже пора в отпуск. смотаться к побережью сокола или на пляж близ шепчущего леса. но он каждый раз рвёт прошение о выходных и мысленно говорит себе, что поработает ещё немного. и, всё-таки, чем-то он похож на их оберфюрера. вообще, мондштадский отдел полиции славится не только своими вычурными пилястрами, но и трудолюбивыми служителями порядка. иногда. и кэйа гордится тем, что может относить себя к этим трудолюбивым людям. но выходной посреди недели всё равно берёт, покупает билет на художественную выставку живописи и надевает бежевое пальто. любимое.

осенние лужи пачкают его лакированные туфли, жухлые листья березы цепляются за растрепанные волосы. низкие тучи откусывают своей темнотой шпили собора барбатоса, давят самого барбатоса к плитке на площади, мнут его раскидистые крылья, что ткани белёсых одеяний шуршат камнем по цветочным горшкам. кэйа долго всматривается в собор, в бога свободы, песен и ветров, а потом переводит взгляд на их полицейский участок. кивает застывшей фемиде так, будто за повязкой она это увидит, и наконец идёт на выставку. 

с темного холста на него искоса смотрит художник в своей мастерской. хотя — на него ли? у того в смуглых руках зажаты кисти и палитра, скрипит уже под ним старый стул и тусклый свет неохотно прокрадывается в комнату. 

кэйа улыбается, как улыбался в мастерской мондштадской академии, и рокот волн морских заполняет его прокуренные лёгкие. что-то такое, светлое и пыльное, просачивается в памяти; всплывает, словно бутылка с письмом, что нетерпеливая пена выбросила на берег. половицы в выставочном зале скрипят, его туфли отражают сияние местных ламп, и запах — такой знакомый, родной — даммарного лака и воска — относит мысленно в чужую квартиру, темную и тёплую. относит к песочным волосам и глазам голубым, что будто вторят воде сидрового озера. 

кэйа мерно прокрадывается дальше по выставке, плывёт неторопливой тенью вдоль картин буше и ренуара. он разглядывает пышные платья милых дам и птичьи клетки у них под боком, и позолота картинного металла напоминает ему о наручниках, недоделанном отчёте и кофе. не о таком терпком, что пьёт оберфюрер джинн, и не о горячо любимом флэт уайте. а о таком — дешевом, из пищащего автомата в художественной академии. таком, что сахар скрепит на зубах и оседает песком на дне желудка. а милые дамы с картины тем временем беседуют между собой, и кэйе думается, что пора уже возвращаться домой. бледнолицая кокетка с «пасторали» игриво улыбается своему возлюбленному, а тусклые розы жухлыми бутонами валяются у её босых ног, и кэйа торопится скрыться из выставочного зала, чтобы не мешать их уединению. 

улица встречает его холодным ветром и медленно ниспадающей на небо вечерней темнотой. загораются желтые фонари, люди расползаются вдоль площади барбатоса, слушая игру редких бардов, а лужи всё так же пачкают лакированные туфли. мондштадская стабильность — это одна из множества причин, заставившая кэйю остаться. вот к примеру ещё две: вкуснейший флэт уайт из кофейни у дома и чужие пшеничные волосы.

и обладатель этих самых пшеничных волос рисует сейчас ангельские крылья, свободно раскинувшиеся над целым городом, и драпировку божественных одеяний барбатоса. кэйа улыбается и подходит сзади. умелые пальцы ловко орудуют пастелью; унылые краски осени ярко вспыхивают мазками на бумаге, и кэйе кажется, что картины альбедо непременно должны висеть в одном из залов выставки, если не во всех разом. 

— здравствуй. задание в академию? - непринужденно говорит кэйа после недолгого молчания так, будто не он ласкал недавно это юное тело, и будто не он же пил с ним вино за разговорами про верроккьо. и расплывается в приветливой улыбке. невинной. глаз его сияет в свету уличных фонарей, и моль безбожно липнет к грязному стеклу в попытке отхватить частичку тепла, — очень красиво получается. 

— здравствуй, да. и спасибо, - альбедо смущенно отводит взгляд не только от кэйи, но и от собственной картины, и от самого барбатоса. запускает неловко пятерню в волосы, оттягивает светлые пряди у корней, прикрывает глаза. холодный ветер обдувает лохматые вихры, заползает шипящими змеями под одежду, накрапывает мерзким дождем и им же отбивает безыскусный ритм об плитку. сложно поверить, что это он прижимал кэйю к простыням и жадно выцеловывал каждый сантиметр чужой кожи. сложно поверить, что альбедо вообще существует — такой вот он, эфемерный весь и будто призрачный.

прячутся от дождя они в незамысловатой кафешке; альбедо берет ристретто и непримечательный десерт. кэйа — флэт уайт и обходится без сладкого. я редко ем в кафе — говорит альбедо. да и ем в принципе мало, времени нет, учеба постоянная — дополняет он. а кэйа слушает, допив свой кофе ещё минут десять назад, и всё не может оторвать взгляда. пускай альбедо и похож на незаметного призрака, он прекрасен своей этой загадочностью и ирреальностью. альбедо прекрасен целиком и полностью — думает кэйа. да прозябает только в академии, учится всё, рисует пейзажи вечернего мондштадта. и кое-чьи портреты маслом в полутьме с вином в одной из рук. 

***

кэйа не успевает заметить, как они оказываются у него в квартире. как скидывают друг с друга вещи, роняют реплику «чуда со статиром» в прихожей, и как уже через секунду являются в полутьме спальни. 

квартира у кэйи светлая, просторная, но плотные шторы всегда задёрнуты, а понурые торшеры практически никогда не выключаются. он толкает альбедо на кровать, попутно стягивая с него свитер и рубашку. холод комнаты грубо проходится по нежной коже и мурашки стыдливо пробегаются по телу в попытках убежать.

квартира кэйи, хоть и просторная, светлая и ясная, но — пустая. одинокая, холодная. бледные стены здесь прячутся за репликами картин великих боттичелли и мазаччо, а в кухонных шкафчиках всего по паре вилок-ложек-чашек-тарелок. в квартире кэйи вообще — будто гостям не рады. да и был здесь кто-то последний раз года два назад, когда кэйа являлся ещё не капитаном, а так — лейтенантом. а она была стажёркой-студенткой с большими глазами, жадно разглядывающими обшарпанные стены участка и длинными, пышными ресницами. у неё были стройные ноги и небольшая грудь, длинные пальцы рук и каштановые, густые волосы. и была она — эта стажёрка-студентка — горячей, что обжигала своим жаром кожу, и отдавалась кэйе вся, без остатка, сгорая прямо у него в руках.

но кэйа, наверное, таким же отношением похвастаться не мог. он был холоден, как и его пристанище, и сизый дым стеной отделял кэйю от всех остальных людей. только джинн за ланчем подсаживалась к нему за столик, цокала языком и делилась своими сендвичами. и приносила в квартиру солнце своей копной светлых волос вместе с кипой отчётов подмышкой, пока дел стало не так много, а на табличке у двери не появилось курсивом «оберфюрер». теперь они даже не обедают вместе, сталкиваясь только в её кабинете — оберфюрер джинн гуннхильдр смотрит на него презрительно и скучающе своим синим шрифтом — и обмениваются парой вымученных фраз за день. и терпкий кофе вместе не пьют, что обиднее всего.

с альбедо они тоже — не списываются ежедневно, не клянутся в любви до гроба и не терзают себя какими-то обещаниями. и только друг с другом у них вспыхивает то самое первобытное, не шлифованное наждаком желание, разгорающееся лесным пожаром за считанные секунды. они будто голодные волки, и клыки их с жадностью блестят в свету унылого торшера, а после поочерёдно смыкаются на стройных шеях. 

альбедо тянет кэйю на себя за ворот водолазки, прижимается ближе, делится теплом и улыбается так довольно, что от того смущённого юноши на площади не остаётся и следа. альбедо смотрится на его чёрных простынях органичнее и правильнее самого кэйи; альбедо в принципе — хорошо смотрится в его квартире. холодный свет ламп зарывается в светлые волосы вместе со смуглыми пальцами, прячется меж прядей, оседает там недельной пылью.

альбедо шепчет кэйе на ухо какие-то романтично-пошлые вещи, пока холодные ладони проскальзывают под водолазку, ощупывают кожу, мнут бусины сосков. альбедо бубнит в забвении о том, что кэйа — ебаный аполлон (самый, сука, настоящий и в прямом смысле ебаный) — и просит укусить себя куда-нибудь, чтобы убедиться, что это — не сон, не очередная иллюзия или издёвка собственного воображения. и кэйа без лишних вопросов кусает: его шею, плечи, под рёбрами, впалый живот и опускается постепенно всё ниже, плывёт по бледной коже тёмной тучей, оседает на ней утренней росой. касается редкой поросли лобковых волос, проводит на пробу языком по члену, и руки в жарком танце пробегаются под острыми коленками. а альбедо задыхается спёртым, горячим воздухом, прячет глаза в изгибе своего локтя, хотя на такое нужно только смотреть — созерцать это произведение искусства. 

холодный свет торшера лижет кожу на пару с прохладным ветром; он скользит по напряженным бёдрам, худощавым предплечьям, обвивает шею, ухает вмиг под спину и возвращается обратно уже где-то у рёбер. альбедо кажется, что они сломаны — он тяжело хватает ртом воздух, тяжело его выдыхает. ему в принципе сейчас — тяжело. думать, двигаться, моргать, отвечать кэйе на его короткие вопросы, сдувать разметавшуюся чёлку с глаз. 

альбедо выгибается дугой — резко, что позвоночник хрустит — на очередной толчок кэйи. и горячая волна накрывает его с головой, топит в этом море, в томной неге невероятной эйфории. он растекается по чёрным простыням, и грудь его медленно то вздымается, то опускается — теперь-то дышать легче. 

а кэйа смеётся — низко-низко, почти что хрипит своим баритоном — и валится рядом на измятые подушки. 

***

дым синих мальборо прячет в себе миловидную пастушку с «прерванного сна»; её платье тяжелыми складками разметалось по зелёной траве, и юноша, довольно улыбаясь, щекочет ее нежную, девичью кожу тоненькой травинкой. 

альбедо улыбается чему-то своему, пока меж пальцев зажата пастель, а в голове теплятся воспоминания сначала о горячей ночи, а потом — об утреннем и сонном кэйе. о его глупой улыбке тонкими губами и нежных-нежных руках; они блуждают по чужому телу, по тёплым простыням. зарываются привычным движением в волосы и притягивают к себе ближе. руки альбедо шустро водят по странице своего альбома, пальцы растушёвывают пастель; свет нагло растекается по смуглой коже на бумаге и прячется в синих прядях. 

— что рисуешь? - говорит сиплый голос где-то за спиной и тут же чиркает зажигалкой всё там же. обладатель же его взбирается на кухонную столешницу, за спиной жалобно шуршит упаковка чего-то сладкого. а кэйа улыбается этой своей дурацкой улыбкой — приторной почти что, невинной. очаровательной — чего уж греха таить. кэйа сам по себе грех, самый страшный из всех семи, и никакие индульгенции тут уже не помогут. и альбедо готов стать грешником, лишь бы иметь возможность вот так его целовать и вот так взбивать пастелью копну тёмных волос. 

— аполлона, - смеётся в ответ альбедо. 

юноша с «прерванного сна» улыбается и им двоим тоже.