when you sleep in mine, let our love shine bright

glass face — holland


— Ты чего это такое задумал?

— Нет, ну подожди, давай попробуем?

— Нет, не будем мы этого делать.

— Да почему же?

— Да потому что это глупо!

— Ну сделай, пожалуйста, эту глупость ради меня!


Ваня уже собирался сквозь разбирающий его смех ответить какой-нибудь очередной полушутливой ершистостью, но почему-то вдруг осекся и даже не воспротивился скользнувшей по запястью теплом легкой руке воспользовавшегося его заминкой Тихона. Лишь стоял и смотрел на него молча, во все глаза, перебегая взглядом от смеющихся глаз, тщательно прячущих за серой зеленцой оттенки неуверенности, к кривовато изогнутым приоткрытым губам и линии челюсти. И ощущая, как во рту предательски пересыхает.

Иногда сложно было понять, где кончаются шутки Тихона и начинается то, что люди называют «делом на серьезных щах».

Иногда немного (или же много, тут как посмотреть) безумные, попросту смешные или глуповатые затеи, поначалу встречаемые неуверенно-удивленными смешками или иронией, с удивительной силой захватывали.

И иногда… нет, практически всегда оказывалось, что очень легко и как-то до одури приятно подхватывать эту волну самому и подыгрывать, перехватывать инициативу, тонко-тонко ощущая, кажется, всей кожей, всем своим существом чужой настрой. Как идеально отрегулированные передатчик сигналов и их приемник — время от времени меняющиеся местами.

В такие моменты где-то под грудиной, глубоко на самом дне легких как будто прорастало что-то ненавязчиво-тонкое, истомное, саднящее терпко-сладким предвкушением.


— Два мужика в пустой темной комнате танцуют под какую-то слащавую хрень из айфона, — констатировал, скрывая за показным недовольством смущение, уже больше для проформы, Ваня, безоговорочно сдаваясь и утыкаясь лбом в плечо довольного и, как ему самому казалось, наверняка абсолютно по-дурацки счастливо улыбающегося Жизневского. Тот, смекнув, что всерьез никто отбиваться от его «сомнительной» затеи все-таки не собирается, продолжил приводить в исполнение свой маневр с аккуратно-настойчивым окольцовыванием чужих запястий.


Пройдясь неспешно тонкими ласкающими прикосновениями по выступающим, бьющимся пульсом рельефным венам, вернулся, обводя подушечками четко, скульптурно выделанные линии ладоней, и, спустившись еще ниже, наконец переплел свои и чужие пальцы, поглаживая с тыльной стороны кончиками выступающие костяшки и чувствуя влажное горячее тепло дыхания на своей коже в районе шеи сквозь тонкую ткань футболки. И вслед за этим, мимоходом мазнув губами по виску, мягко потянул на себя, привлекая еще ближе, тело к телу, чтобы переместить свободную руку на спину, в этот самый момент в этой привычной мешковатой толстовке ощущавшуюся какой-то до щемящей, почему-то почти что болезненно-колющей нежности хрупковатой, даже при его собственной не самой мощной комплекции. И сразу же почувствовать, как зеркально повторяет чужая рука его движение вслед за ним, так правильно, так уместно ложась на талию.

Почему, в какой момент это перестало ощущаться забавой? Ведь изначально это все было задумано ради идеи записать на телефон сие действо — к очередному выпуску этого полюбившегося всем IGTV-сериала. Только вот с первого же прикосновения, с первого шага навстречу стало кристально ясно: это не выйдет подать как шутку, притворное дурачество — чересчур интимно и… искренне, да. Слишком по-настоящему.

Впрочем, как и всегда. 

И все же вместе с тем совсем иначе.

Живое мягкое тепло под пальцами кололо, пощипывало — так похоже на растворенное в крови игристое шампанское или же то чувство, которое бывает, когда ты едва не роняешь что-нибудь ценное и в последний момент едва-едва успеваешь подхватить, и руку сковывает и будоражит за миг до этого предчувствием возможной пустоты под пальцами.

Иногда Тихону казалось, что ему бы самого себя ухватить успеть — так самозабвенно и сладко ему падалось — до сих пор падалось, что иногда, совсем редко, становилось слегка не по себе — уж слишком ярко, слишком оглушительно… слишком хорошо. Разум поначалу даже устраивал бунты, желая отвоевать холодным рационализмом первенство, вернуть себе былое командование. Вот только силы были разгромно неравными, и военные действия были с треском подавлены в самые короткие сроки — так, что никому и в голову не пришло, что внутри у Жизневского происходит такая классическая борьба сердца и разума. Где-то «<i>там</i>» — при этом слове тянуло прикоснуться к солнечному сплетению — так глупо, по-подростковому согревало нечто, что тогда, в самом-самом начале, показалось ужасно бестолковым, определенно ненужным, мешающим и никчемным, — но, однако, упорно не желавшее внимать доводам бушующего рассудка. Оно, никак не гаснущее, из мягко тлеющей лучины перекинулось на залежи сухого хвороста, оказывается, все это время молчаливо и терпеливо ждавшие своего часа, чтобы хорошенько полыхнуть.

А потом в какой-то момент пришла кроткая мысль: а может, ничего в происходящем страшного и нет? Возможно, так утопать в другом — вот конкретно в этом — человеке и не плохо? Раз уж так отчаянно ноет, и тянет, и рвется, и горит — и определенно чувствует ответный жар?

И зачем вообще, в этом случае, так усиленно пытаться себя метафорически ловить, если этой воображаемой пропасти попросту и не существует?..

Прикрыв глаза — потому что зрение теперь больше не нужно, совершенно, точно не здесь и не сейчас, — продолжать медленно, покачиваясь в такт композиции, перебирать пальцы друг друга, даже не до конца отдавая себе в этом действии отчет. Просто потому, что это ощущается правильно, уместно. Нужно.

Просто потому, что эта незамысловатая ласка посылает от лунок коротких ногтей, от самого узора отпечатков на кончиках пальцев по мельчайшим капиллярам крохотные вихри сияющих горячих колких песчинок, которые, доходя до крупных вен и артерий, потом обязательно скопятся в настоящие ураганы. Но это будет потом.

А сейчас — глубинное ровное мягкое тепло, разрастающееся и тлеющее под ребрами, ощущающееся невидимым глазу инфракрасным свечением, идущим словно откуда-то изнутри костей, из обеих грудных клеток, зародившееся где-то в минимуме пространства между двумя как будто почувствовавшими друг друга сердечными мышцами. Оно, это тепло, этот ласковый жар, устойчиво и надежно поселялось надолго, подобно приливу, накатывая волнами чего-то настолько хрупко-эфирного и нематериального, и одновременно с этим — густого, столь абсолютно физически ощутимого почти что оседающей на плечах, волосах, коже лиц и кистях рук взвесью смешавшихся дыханий и эхом-отзвуком последних прозвучавших слов.

От этого двойственного контраста саднило где-то в сердце, как будто изнутри царапалась крохотными когтями и рвалась наружу маленькая птица.

«Вот уж никогда бы не подумал, что когда-нибудь дело дойдет до таких сравнений…»

И этот момент обоюдной вербальной тишины, абсолютного единения ощущался разом на всех уровнях, ударяя по полному комплекту органов чувств. Как будто даже пульс засбоил, только чтобы выровняться во что-то среднее, общее для обоих, гулко и почти синхронно стучавшее внутри, подобно каким-то древним ударным инструментам из далекого-предалекого прошлого и, кажется, предыдущих жизней. Словно взамен ушедшего под закрытыми веками на задний план зрения пришла общая тактильность, ощущаемая одновременно и как перманентное желание дотрагиваться и не разрывать прикосновение насколько возможно долго, и как почти мистическая связь, восприятие своей и чужой (хотя такого определения уже не существовало) кожи как единого общего пространства с единой же цепью нервных окончаний, отзывающихся фантомами собственных касаний. Будто оба разом научились читать мысли друг друга — или же умели всегда и просто позволяли себе так ярко погружаться и погружать друг друга лишь в такие минуты глубокого неразрывного единения, когда никто, никакая сила этого суматошного и глупого мира не могла встрять и помешать, выдернуть ради какого-то, определенно, несущественного дела.

Жизневский, ощущая, как от этого движения губы Вани мазнули по его шее, пуская вслед за касанием стайку теплых мурашек, мягко накрыл своим подбородком его макушку — разницы в росте как раз хватало, — отчего извечно лохматая челка щекотно примялась, уткнувшись в подбородок, и еще крепче обхватил того рукой, другой продолжая играть касаниями пальцев вдоль по ладони, вырисовывая-выписывая что-то неразличимое, но абсолютно точно понятное только им двоим.


— Какой-то медляк на школьной дискотеке, — шепотом сообщил-таки Ваня, заставив Тихона шумно фыркнуть тому в волосы — ну вот чего ему неймется? Видно же, что нравится, льнет к прикосновениям так отзывчиво, что у Жизневского у самого все внутри замирает так, как будто он не четвертый десяток разменял, а, именно что, какой-то старшеклассник, притершийся на школьной дискотеке к нравящейся девчонке.


«Нравящейся», — мысленно повторил Тихон и рассмеялся сам себе тихонько от того, как поверхностно-нелепо этим словом было пытаться описать происходившее внутри.


— Ну и чего ты там ржешь, — все так же шепотом поинтересовался Янковский, оплавляя рвано потоком жгучего воздуха и касающимися ненароком (а ненароком ли?) губами.


«Значит, школьная дискотека? — задорно подумал Тихон, отпрянывая для свободы маневра — и параллельно наблюдая за реакцией пригревшегося у плеча парня, не ожидавшего такой подлянки и недоуменно-недовольно поднявшего на него замутненный взгляд. — Ну, сейчас растормошим наших “стеноподпирателей” движем по специальному заказу».

И, как-то особенно удачно попадая в как раз начавшийся припев, он, изогнув приподнятую руку в локте, ловко направил своего партнера по танцу, легко обозначая один поворот вокруг себя под аркой их сплетенных пальцами рук, чтобы после рывком притянуть, прижать, заглушив в шорохе одежды захлебнувшееся сердце.

Кривая неловкая усмешка и глухой смешок — мол, ну хорошо, давай сделаем еще одну глупость, — еще продолжал звучать на волне этого образцово-показательного пируэта. Однако он как-то сдавленно и внезапно умолк, потому что напротив, ставшие вдруг настолько близкими, находились такие темные сейчас, как будто бы мерцающие собственным неотраженным светом изнутри, глаза, смотрящие так ярко, так глубоко, так искренне, что внутри от горла, даже нет, откуда-то от дрогнувшей челюсти прокатывается по внутренностям сжимающе-распирающее кольцо, узлом вяжущее одновременно и гортань, и межреберье, и низ живота. Так остро, что приходится невольно крепче сжимать пальцы на чужих лопатках, сминая и комкая футболку, оголяя кожу, и в ладони — как будто бы не веря, что начавший в этот самый момент плавно наклоняться вместе с ним в руках Тихон удержит над полом, но на самом деле всего лишь не доверяя собственным ногам, с каким-то периферийным недоуменным возмущением отмечая, какими же непослушными они вдруг стали в этот миг. И не разрывать, не разрывать повязанную взглядами нить, тонкую, но чрезвычайно прочную, созданную примагниченными — не иначе — друг к дружке зрачками, звенящую на высокой ноте при малейшем их движении электрическим гулом туго натянутых проводов.

И Тихон застыл на какие-то мгновения на середине движения, разглядев очередной раз в чужих глазах, карих, но казавшихся сейчас абсолютно антрацитово-черными из-за расширенных беззвездиями зрачков, с угольно-перламутровыми, таинственно мерцавшими искрами по периферии радужек, детальное отражение собственных, ссаденно жегшихся сладкой почти что болью одних лишь силуэтов чувств. Этот взгляд затягивал и утаскивал на дно, завораживал почти без шансов на спасение — можно подумать, ему бы его хотелось, этого спасения. С трудом заглушив рваный вибрирующий выдох, слишком громкий для этой комнаты сейчас, Тихон, сокращая маневром и так остававшиеся чистой формальностью миллиметры пространства между их телами, не оставляя ни атома, прильнув почти до самого возможного в данном положении максимума, продолжил гипнотически медленно опускать, мягко и неглубоко прогибая в пояснице под крепкими пальцами и одновременно захлебываясь глубиной глаз, обычно обдающих звенящим родным теплом, но сейчас захлестывающих в пучину какого-то невообразимого темного, густого марева. И ему отзывалось все внутри — все, в совершенстве владеющее тем же языком, срывающее воздух вместе с дрожащими выдохами-вдохами с губ и расшифровывающее каждое послание, запрятанное внутри. И хотелось беспробудно подчиниться этому зову — подчиняться и идти на него всегда, слыша его нутром и воспринимая кожей, мыслями и шумом в ушах через какие угодно расстояния, мили, километры— да хоть световые годы.

И Тихон как-то легко и просто осознавал в этот момент, что каждое слово, каждая мысль выбита на его коже, понятна и очевидна, расходится лучиками радужек и стекает невысказанным с чуть приоткрытых губ — такое не произносят вслух, такое можно лишь передать жгуще-нежными прикосновениями, впрыснуть под чувствительную кожу, слабо царапнув где-нибудь, где максимально близко к поверхности отчаянно ударяется вена, выписать каллиграфически пальцами и губами, повторить несколько раз, закрепляя, вплавляя, оставляя пылающий на кажущемся контрастно холодным воздухе отпечаток…

Перестав уже давно так судорожно цепляться за чужие плечи, как будто лишь собственные силы держат его на весу, Янковский, вернув уверенный контроль над собственным телом и ногами в частности, так же плавно и столь же невыносимо при этом сверкая тлеющими углями глаз, прожигая и оплавляя все и под кожей, и как будто просачиваясь в глубины сознательного и подсознательного и отнимая последние способности к их осмысленному выражению хотя бы для себя самого, ни на миг не отводя этот невозможный взгляд, возвратил их обоих в вертикальное положение. Прохладные пальцы скользнули вдоль линии челюсти, мимоходом, лишь самыми кончиками задевая губы, высекая искры прикосновениями, как будто впервые — каждый раз, — и застыли, угнездившись и найдя себе место на горячей коже шеи, большим пальцем с неслышным шорохом проходясь по щетине. Ваня, плавно привстав на цыпочки и тесным слитным движением проехавшись при этом кожей вдоль кожи, слегка задирая ткань футболки на животе Жизневского — ощущения, столь наживую пронзительно-острые, даже невзирая на уже неполные два слоя одежды между ними, — слегка склонив для удобства голову набок, так необходимо-правильно запечатал чужие губы своими.

Если где-то во Вселенной и существовал способ надежнее, яснее, ярче, жарче передать другому человеку собственные мысли и эмоции, чувства и обещания — он пока явно выходил за пределы плоскости человеческого мышления и восприятия и был попросту неизвестен никому из ныне живущих. Потому что никакие человеческие слова ни на одном из языков мира, включая Великий Могучий, не вживят под кожу это глубинное понимание-осознание и горящее на кончике языка узнавание рефлексов собственных взметнувшихся лавиной чувств — лишь только прижимающиеся, набирающиеся жадности с каждым ритмичным движением раскрытые губы вкупе с руками, естественно, но так жарко поднырнувшими под легкую ткань и сжимающими талию, параллельно вырисовывая большими пальцами что-то архаичное, на древнем языке, позабывшемся рациональным мозгом и оставшемся лишь в памяти бессознательного.

Продолжая тихонько покачиваться в неспешном ритме льющейся мелодии, теплыми растрескавшимися губами укрывать поцелуем другие, с такой отзывчивой жаждой отвечающие, забираться под кожу каждым касанием, каждым движением языков, каждой проведенной блуждающими пальцами линией где-то по ребрам и ниже. И, кажется, просачиваться в кровь вместе с несильным, мягким укусом, тут же заласканным широким мазком языка. И ненасытно поглощать время, ставшее неисчисляемой величиной в сжавшемся до одной лишь сумрачной комнаты пространстве.

А потом, через слишком большое количество мгновений и где-то во Вселенной погасших и родившихся звезд, как-то одновременно пришла потребность вот именно в этот самый момент <i>посмотреть</i>. Увидеть бесконечное сияние звездной пыли в глазах напротив и найти ответы в молчании. Передать-принять очередные сигналы, еще раз коротко закрепить отправленное теплом губ и снова прильнуть, зарываясь пальцами в кожу, слушать и ощущать чужое сердцебиение.

Последние отзвуки мелодии погладили мягко, совсем немного возвращая ощущение времени и пространства.


— Песня закончилась, — шепотом куда-то в зацелованные ключицы.

— Она на репите, — так же тихо, потому что воздух, обволакивающе-густой, почти черный в отсутствии света, кроме того, что проникает с уже почти что укутанной ночью улицы.

— Тогда ладно, — мягкая улыбка, ощущаемая кожей. Улыбка, которую необходимо снова сцеловать…


И танцем этим можно заполнить хоть всю ночь.

Примечание

спасибо за прочтение!

желаю яркого, теплого и наполненного искрометным счастьем Нового года, без болезней, бед и невзгод!

с Новым годом!