Глава 1

Моя матушка — царство ей небесное — частенько говорила, что первая любовь никогда не забывается. Что она самая яркая, светлая и трепетная. Что, как бы ни были хороши твои последующие партнёры, с первым они и рядом не стоят. Что первая любовь навсегда занимает своё укромное местечко в твоём сердце и даёт о себе знать в самые неожиданные моменты. Может, именно поэтому они с отцом развелись, когда мне было шестнадцать. Не зря же она меня назвала Родионом — в честь своего первого парня.

Не знаю, права ли была она или всё это сплошная романтизация первого опыта и безжалостно бурных подростковых гормонов. Уверен я лишь в одном — никогда не забывается первое расставание. Оно же самое тяжелое и мучительное. Первое расставание навсегда забирает кусочек сердца, иногда безобразно большой, отдающий фантомной болью в самое неподходящее время. И, как бы ни были хороши твои последующие партнёры, рано или поздно ты начинаешь думать, что однажды они тоже покинут тебя, оставят позади, даже не объяснив, почему. Может, именно поэтому я расставался с ними до того, как это решали сделать они.

Я меряю шагами вымощенную брусчаткой дорожку и пинаю упавшую шишку немного покарябанным носком туфли, поднимая при этом в воздух ворох листьев. Должно быть, именно окончательно вступившая в свои права осень принесла с собой хандру и пробудила те воспоминания, которые давно пора схоронить на кладбище несбывшихся мечтаний и не оправдавшихся надежд.

В последнее время я каждые выходные гуляю в ближайшем от дома парке. И не сказать, что мне это больно нравится — холодно уже всё-таки, повезло ещё, что сегодня дождя нет, лишь забирающийся под одежду холодный ветер и непроглядное серое небо. Просто здесь не так одиноко, как в тёплой уютной квартире, как бы странно это ни звучало. Может, стоит завести животину, пока я окончательно не свихнулся в режиме дом-работа-парк. Но ведь жалко питомца — в будние дни одиноко будет уже ему. В моём офисе, к сожалению, не отпускают пораньше по причине «моей псине одной грустно». Поэтому обхожусь золотыми рыбками.

Друзья у меня, конечно, есть, не настолько всё плохо. Но у друзей этих в свою очередь есть семья, и на первое место они ставят её, а не меня, которому надобно каждое воскресенье поплакаться в жилетку. И правильно делают. Да и кому захочется в законный выходной смотреть на мою кислую мину?

Шишка улетает куда-то в кусты, и я наконец останавливаюсь, присматривая свободную лавочку. Их тут тьма — мало кому хочется морозить пятую точку. Я же человек неприхотливый, поэтому, придерживая полы пальто, присаживаюсь и, сняв перчатки, чтобы было удобней перелистывать страницы, открываю книгу. Уже думаю о том, что, как дочитаю главу, пойду куплю стаканчик горячего кофе, и тогда день будет не так уж и плох…

— Терешков! — окликают меня, и я поворачиваюсь на подозрительно знакомый голос. Я настолько удивлён, что забываю отразить это на своём лице, разве что смотрю чересчур широко открытыми глазами. — Родя, это правда ты!

— Родион, — машинально поправляю я. И когда меня в последний раз ласково звали «Родей»?..

— Да… Родион. — Он уже выглядит не столь радостно, скорее смущённо. Но, кажется, решает идти до конца. — Я Гриша Афонин, помнишь?

— Помню, — отвечаю сухо. А лучше бы забыл. Но как же можно забыть тебя, Гришенька?

Я время от времени представлял нашу встречу. Сначала думал, что кинусь ему на шею от радости. Потом, что буду реветь как не в себя, до икоты и опухших глаз. Затем, что наору на него, пошлю к чёртовой матери и, возможно, даже врежу разок со всей силы. А тут… ничего. Держу себя в чуть трясущихся руках. Даже не рассматриваю его повзрослевшее лицо, совершенно лишённое детских черт, слишком жадно. Серьёзные голубые глаза, немного кривоватый нос без тех милых веснушек, тонкие бледные губы, выступающие скулы вместо пухловатых щёк и двухдневная щетина. Русые волосы на тон темнее, чем я помню. А маленькая ямочка на подбородке осталась. Как и привычка теребить рукав от неуверенности.

— Ну… — мнётся он. — Я…

Хочется спросить, почему он не прошёл мимо. Почему он здесь. И почему он ни разу не был здесь за двенадцать лет. Может и был, но не со мной, а значит — не здесь… Вместо этого киваю на лавочку:

— Присаживайся, коль не спешишь. — Он садится на краешек и, избегая моего взгляда, смотрит на свои тёмно-коричневые кожаные ботинки. — Какими судьбами?

— Приехал на дядины похороны и решил остаться. Надоела Москва.

— Соболезную, — только и говорю я. Дядю — если он о том самом дяде Ване — Гриша любил.

Гришу стоило бы обнять, поцеловать в мокрую от слёз щёку и сказать ему, что всё-всё будет хорошо. Но это больше не мой Гриша. Он больше не показывает мне одному свои слёзы, не подставляет лицо для поцелуев и не спрашивает, будет ли всё-всё хорошо. Кто же утешал тебя в этот раз, Гриша?

— Как родители? — спрашиваю я. Будто бы нам больше нечего обсудить. Будто бы у меня нет к нему тысячи и одного вопроса.

— Живы здоровы. Переехали в деревню. — Мимо проходит женщина с коляской, и он выпрямляется. Наконец смотрит на меня. Наверняка отмечает слегка нездоровый цвет скорее постаревшего, нежели повзрослевшего лица. Зато, Гришенька, у меня паспорт не требуют, когда я винцо покупаю. Спасибо и на этом. — Я слышал насчёт твоей мамы… Мне жаль.

— Угу, — только и отвечаю я. Уже отболело.

Он задирает рукав бежевого кашемирового пальто, смотрит на наручные часы — хотя телефон торчит из кармана — и извиняющимся тоном говорит:

— Мне пора идти. — И к кому же ты идёшь в воскресный полдень, Гриша? — Могу я… оставить тебе свой номер телефона? Или ты свой — мне?

Я мотаю головой. Он понимающе кивает, хоть и поджимая губы, и поднимается со скамейки. Бормочет что-то на прощанье. Я бормочу что-то в ответ. И он уходит, теряясь за полуголыми ветвями деревьев.

Лишь сейчас мне хочется и броситься ему на шею, и разреветься, как малое дитя, и поколотить по широкой груди. Попросить у Гриши номер телефона, или попросить позвонить на мой, который я не менял со старшей школы, и надеяться, что он его ещё помнит, что он тоже смотрел вечерами на эту загадочную череду чисел, способную связать его с любимым человеком, и скучал.

Но я остаюсь на месте, смотрю ему вслед (обернётся ли?), прикидываю, где поблизости делают вкусный кофе, и убеждаю свои слёзные железы подождать до дома. Вот попьём обжигающей бурды со сливками, купим ведро мороженого — срать на холодрыгу — и хоть соседа снизу топите. Он всё равно ремонт затеял.

Гриша не оборачивает и окончательно исчезает с поля зрения. Это хорошо. Если бы он обернулся, я бы уже не смог его ненавидеть. Или хотя бы верить в то, что я его ненавижу.

***

Он перешёл в нашу школу в десятом классе. Вроде как потому, что у нас лучше преподавали физику и математику. Сразу влился в коллектив. Такой уж Афонин человек — с любым найдёт общий язык, будь то местная отличница или заядлый хулиган. Или я.

Я — обычный подросток, ничем не отличающийся от сверстников, с парой-тройкой не очень близких друзей и некоторыми комплексами. Он — тоже обычный подросток, но при этом душа компании с прекраснейшей улыбкой и неиссякаемым запасом шуток. Не красивее всех, но способный заставить почувствовать тебя красивее всех. Что ещё нужно одинокому мальчику, у которого разваливается семья и чьи друзья отдаляются всё сильнее и сильнее, чтобы влюбиться? Правильно — ничего, кроме капельки внимания.

Кажется, когда он сел рядом, весь залитый сентябрьским солнцем, и впервые заговорил со мной, я уже был готов отдать ему свою душу. Что уж говорить о том времени, когда мы стали лучшими друзьями. Или когда мы зашли ещё дальше…

Где-то в конце десятого класса мы, занимаясь у меня дома, впервые взялись за руки. Просто отчего-то сели ближе, переплели пальцы и, смущённо косясь друг на друга, продолжили учиться, я — левша, он — правша. Удобно. Может, это всё игры моего разума, перезаписавшего события в исключительно розовых тонах, но повернулись мы друг к другу одновременно. И поцеловались тоже одновременно. Правда, зажмурился я первым. Слишком уж пронзительными были его голубые глаза.

Было до жути неловко: никто из нас не знал, как правильно это делать. Куда девать носы, зубы и языки, как не забывать дышать и как потом остудить краснеющие щёки. Зато тогда я понял, что означает странное выражение «бабочки в животе» из маминых любовных романов и как можно такой обычный день сделать волшебным.

Мы стали видеться чаще, всё лето бегали друг к другу. По ночам созванивались, и я тихонько рассказывал ему о том, как одиноко мне бывает, а Гриша так же тихо говорил о том, что он рядом, даже если далеко. Когда в июле умерла его собака, с которой мы вместе гуляли каждый вечер, он плакал на моём плече, а я, тоже роняя слёзы, гладил его по спине и говорил, что у неё была отличная жизнь и лучший хозяин. В августе, после двухнедельной разлуки из-за его отъезда к бабушке в деревню, мы обнимались до хруста костей и целовались, замкнувшись в моей комнате, целую вечность. Мы не называли свидания свиданиями, но даже самый банальный поход в кино с одним ведёрком солёного попкорна на двоих был самой романтичной вещью в моей жизни.

В одиннадцатом классе день летел за днём. Мы решили поступать в один местный университет, хоть и на разные специальности. Продолжали учиться, целоваться и ходить в кино. Пару раз, преодолев смущение, зашли чуть дальше, но лишь чуть-чуть. Но и этого хватало, чтобы я чувствовал себя на седьмом небе от счастья весь следующий месяц.

Так продолжалось до весны. Затем были пугающие экзамены, предвкушение студенчества и почти что взрослой жизни.

А потом он не пришёл к фонтану в парке в назначенное время. Не отвечал ни на мобильный и домашний телефоны, ни на домофон. Через пару дней я встретил его соседку, которая меня просветила:

— Гришка Афонин-то? В Москву он уехал, поступать будет! Родители тоже с ним поехали, тётку его повидать. А меня за цветами ухаживать попросили. А ты что, не знаешь? Вы ж друзьями закадычными были. — И запричитала: — Вот Гришенька, умный мальчик, москвич будет! Не то что мой Витя — опять забухал…

А пришедшая с работы мама, найдя меня сидящим в темноте на кухне, погладила по тёмным, недавно постриженным — к выпускному — волосам и принялась утешать:

— Ну чего ты плачешь, Родя? Вот поступишь в университет и заведёшь там кучу новых друзей! В сто раз лучше этого Гришки. Я картошечку молодую купила, сейчас нажарим, и…

И тогда я понял, что никогда между нами не звучало этого до жути банального «люблю» или хотя бы «нравишься». Никто из нас не предлагал друг другу встречаться и не звал на свидания. До этого момента мне казалось, что это как бы само собой разумелось.

Как оказалось, не разумелось.

***

Всё оставшееся воскресенье я неосознанно поглядываю на телефон и чего-то жду. Вполне себе понятно чего, но я стараюсь не облекать в слова обрывочные мысли и порывы.

Я говорю себе, что больше никогда не буду гулять в том парке, но уже во вторник я иду через него на работу, убеждая себя, в такой погожий день тратить бензин — настоящий грех. Такой погожий, что у меня мёрзнут руки в перчатках и кончик носа. Вглядываюсь в лица прохожих и тут же одёргиваю себя.

В четверг то же самое.

В субботу я сплю до обеда, а весь оставшийся день лежу и пялюсь в потолок. В воскресенье иду в парк в то же время, что и на прошлой неделе, и ненавижу себя чуть меньше, когда вспоминаю, что этим путём ближе всего до супермаркета. А почему я никак не выхожу из парка спустя час? Ну так солнышко светит, птички поют, детишки смеются, а в магазин всегда успеется. Зря он круглосуточный, что ли?

Устав бродить туда-сюда, сажусь на чуть пригретую осенним солнцем лавочку и открываю прихваченную с собой книгу. Перескакиваю со строчки на строчку, ни черта не понимая, и минут уже пять бьюсь над одной страницей, когда ко мне кто-то подсаживается.

Те же самые тёмно-коричневые ботинки и серые брюки. Еле сдерживаю жгучее желание поднять глаза.

— Французская классика? Она всегда тебе нравилась.

— Не всегда, — возражаю я. Начала нравиться, когда Гриша посоветовал мне «Отверженных».

Он хмыкает, и буквы окончательно разбегаются, не планируя собираться обратно в слова. Я всё-таки поворачиваюсь и натыкаюсь на внимательный взгляд. Сегодня он выглядит не таким смущённым, как неделю назад. Вполне уверенный в себе тридцатилетний мужчина. Одновременно похожий и не похожий на себя прошлого.

— Чем обязан вниманию к моей скромной персоне?

Он улыбается так же, как улыбался двенадцать лет назад. Во все тридцать два, слегка жмурясь и совершенно обезоруживая. Едва сдерживаю ответную улыбку. Нечестно играешь, Гришенька.

Он всё смотрит и смотрит, и, когда я покашливаю, он, краснея, отворачивается и бормочет:

— Ты похорошел…

А это уже совершенное жульничество.

— Мне, конечно, приятно. Но, может, мы нормально поговорим?

— Да… Надо, — соглашается он, опуская голову. — Спрашивай всё, что угодно.

Мне много чего хочется спросить. А ещё больше мне хочется обнять его и никуда не отпускать. Но вместо этого я бросаю:

— Как дела?

— Мои? — Он снова смотрит на меня с неприкрытым недоумением. Натыкается на мой серьёзный взгляд. — В последнее время хреново, честно говоря. Но здесь легче дышится. В понедельник пойду на новую работу.

— Программистом?

— Ага. Как и хотел.

— Почему в Москву? — На длинное предложение меня не хватает.

— Всё до банального просто. — Перестаю дышать. — Мама догадалась о нас.— Выдыхаю. — Пообещала, что ничего не расскажет твоей, если я оборву с тобой все связи и поступлю в московский университет. И, конечно же, думать забуду о парнях.

Мы некоторое время молчим, и он начинает теребить рукав пальто.

— Я думал, — говорю дрогнувшим голосом, — что недостаточно хорош для тебя. Что надоел тебе или сделал что-то не так. — Он опускает голову ещё ниже, чем до этого. — Ты мог бы связаться со мной, когда встал на ноги. Найти в соцсетях. Прийти на встречу выпускников, в конце концов. Хотя бы объяснить ситуацию!

— Я был женат, — то ли оправдывается, то ли меняет тему он. — И развёлся через год. Знаешь, о чём я жалел в первую брачную ночь больше всего?

— О чём же? — Мне хочется рассмеяться. Серьёзно, он пришёл, чтобы рассказать о своём первом сексе? Кто вообще в наши дни хранит целомудрие до свадьбы?

— О том, что ты не был моим первым. — Он поднимает голову. Голос твёрд, но в глазах стынут слёзы. Наверно, слезятся от сильного холодного ветра. Не иначе. — Я любил тебя спустя пять лет. И люблю до сих пор.

— Ты грёбаный мудак! — сплёвываю я, подрываясь со скамейки. Он поднимается следом, и я замечаю, как он вырос. Память подкидывает воспоминание о том, как раньше ему приходилось чуть привставать на носочках, чтобы поцеловать меня. — Самый настоящий мудак.

— Знаю. Прости, что был мудаком.

— Ты и сейчас мудак, Гриша!

— Прости, — исправляется он, — что был, есть и, вероятнее всего, буду мудаком.

На его лбу от напряжения пролегла глубокая морщина. Кажется, и правда раскаивается. Хочется верить. Слишком сильно хочется, чтобы у здравого смысла были хоть какие-то шансы меня образумить.

— Лучше бы ты рассказал мне что-нибудь ужасное о себе. — Мы снова садимся на скамейку. — Чтобы я мог ненавидеть тебя и считать конченным мудлом.

— Ужасное? — Он задумчиво постукивает пальцами по лакированному дереву. — Как-то раз я не уступил место милой старушке. — Я хмурю брови и даже как-то успокаиваюсь. Жду ту часть, за которую его точно можно будет возненавидеть. — Проснулся, когда меня начали молотить сумкой и с моего носа съехали солнцезащитные очки.

У меня вырывается смешок. Всё, точно ненавижу. Потому что внешне он, может, и повзрослел, а внутри — всё тот же балагур.

— Серьёзно, это было ужасно! У меня синяки месяц сходили. — Смеряю его красноречивым взглядом, чтобы Гриша точно понял, как я его ненавижу. Он вздыхает и вертит в руках упавший на скамейку листок клёна. — Нет, слушай! Можешь не прощать меня и продолжать ненавидеть. Я всё понимаю. — Ни черта ты не понимаешь, Гришенька. Иначе мы бы уже давно лежал в обнимку у меня дома. — Просто дай мне второй шанс. Я не могу исправить ошибок прошлого, но я могу сделать всё правильно в этот раз. — Его внезапно озаряет. — Или у тебя кто-то есть?

— Нет никого. — Он выглядит слишком радостно для человека, который жил без меня больше двенадцати лет. — Но это не значит, что у тебя есть шанс. — И слишком грустно.

Кажется, есть во мне что-то садистское, потому что я наслаждаюсь тем, как он закусывает бледную губу и мнёт в руках рыжий листок, кроша его. И только потом говорю:

— Добудешь самостоятельно номер моего телефона — считай, первый шаг к твоему прощению сделан.

Он с недоверчивым прищуром смотрит на меня, но, понимая, что больше ему ничего не остаётся, кивает. Встаю и, не прощаясь и не оборачиваясь, ухожу. Когда уже пытаюсь вспомнить, запасы чего в холодильнике мне надобно пополнить, телефон в кармане вибрирует.

«Я помню», — гласит сообщение от знакомо-незнакомого номера. Едва не оборачиваюсь.

Знал бы ты, Гриша, как тяжело тебя ненавидеть. Непосильный труд.

Когда вечером этого же дня приходит «Доброй ночи» с многозначительными красными сердечками, меня, кажется, начинает лихорадить. Я не знаю, чего мне хочется больше: проплакаться или повизжать от счастья. Можно устроить два в одном, но тогда, боюсь, у рыбки Марии случится разрыв её маленького сердца. Она и так непонятливо лупоглазит из своего круглого аквариума на то, как я колочу ногами по кровати.

Отдышавшись, прикладываю холодные ладони к горячим щёкам и пишу в ответ короткое «Доброй.». С точкой на конце. Будто бы, если я её не поставлю, он догадается о моей маленькой истерике. И о том, что мне хочется, чтобы мы, как это бывало на наших ночёвках, лежали, прижавшись друг к другу, и о чём-то лениво шептались, постепенно засыпая.

«Боже мой, Родя, — думается мне, — зачем весь этот цирк? Почему бы не сказать ему сразу, что за двенадцать грёбаных лет я не смог его возненавидеть и, более того, разлюбить? Что лучше тех двух лет, которые мы провели вместе, ничего в моей жизни не было?»

«Нет-нет, Родя, — возражает какая-то часть меня, то ли разумная, то ли скептическая, — так нельзя! Неужели ты вот так просто простишь ему все годы страданий и одиночества? Только потому, что когда-то давно вам было хорошо вместе? Снова отдашь ему своё сердце, чтобы он его опять растоптал? Вы ведь уже совсем другие люди! Это не тот Гришенька, которого ты любишь!»

А Родя засыпает с телефоном в руке и улыбкой на лице. Потому что сердце своё он обратно и не забирал.

На следующее утро мне желают хорошего дня, и он действительно проходит хорошо. А вечером приходит «Можно позвонить?». Отвечаю, что можно. Без точки. Потому что, ну правда, что за цирк?

Я не представляю, о чём он хочет поговорить. Едва не промазываю по зелёной кнопке и принимаю вызов.

А говорим мы обо всём, что приходит на ум. Гриша рассказывает о своей новой работе, я — о своей старой, на которой батрачу уже семь лет как. Обсуждаем книгу, которую я тогда читал в парке. Спорим насчёт протагониста. Размышляем над проблемой бездомных животных, когда я, стоя у окна, замечаю во дворе свору облезлых собак. Заканчиваем темой футбола и смолкаем, вздыхая в трубки. Когда я собираюсь прощаться, он вдруг оживает.

— Я хотел бы, — говорит Гриша с придыханием, — пригласить тебя на свидание. Боже, нет, не так! — Откашливается и спрашивает: — Как насчёт сходить в кино на выходных?

— Я не против, — он выдыхает, — сходить с тобой на свидание. — Делаю акцент на последнем слове.

— Отлично! — Я будто бы наяву вижу его широкую улыбку, которую он никогда не умел сдерживать. — В субботу вечером удобно?

Мне, Гришенька, в любое время удобно. Хоть сейчас, на ночной сеанс.

— Правда?! — Он обо что-то стукается. Я осознаю, что только что сказал, и прикусываю свой поганый язык, соединившийся с мозгом в самый неподходящий момент. — А-а… Ты пошутил, да?

Чувствую себя злыднем, отобравшем у ребёнка долгожданный леденец.

— Нет, — говорю я, мучительно краснея, — не пошутил.

Спустя час, почти в полночь, я сижу у него в машине и, отвернувшись к окну, вдыхаю приятный запах какого-то недешёвого ароматизатора.

— Я же вижу, что ты улыбаешься, — зачем-то говорит он. Улыбаюсь и улыбаюсь, жалко тебе, что ли?

— На дорогу смотри, — бурчу я. Он усмехается и включает что-то из зарубежной попсы на фон.

Мы как раз успеваем на последний сеанс какого-то ужастика. Покупаем колу и карамельный попкорн. В зале лишь мы одни, если не считать парочку на переднем ряду, которая вскоре уходит, устав сосаться, перегибаясь через подлокотник. Гриша, весь такой модный, в клетчатой рубашке и облегающих брюках ей в тон, внимательно следит за происходящим на экране. Я оглядываю свой свитшот и затёртые джинсы. Думаю, что нужно обновить гардероб. Потом решаю, что, раз уж он любит меня в моём красивом чёрном пальто и сшитых на заказ брюках, то должен любить и в растянутой футболке с трениками.

Из размышлений меня выдёргивает чей-то нечеловеческий крик, и я от неожиданности хватаюсь за Гришино предплечье. Ох, ну конечно. Зачем же ещё вести меня на хоррор?

Он косится на меня, и уголки его губ ползут вверх. Моих, кажется, тоже. Я медленно убираю руку — возможно, слишком медленно, — и он хватается своими, длинными и ухоженными, пальцами за мои. Но я не позволяю полноценно взяться за руки — слишком интимным мне это кажется в огромном тёмном зале без единой посторонней души. Цепляемся мизинцем за мизинец, а на экране снова кого-то убивают.

Это такое сумасшествие — смотреть дешёвый фильм ужасов со своим бывшим, которого ты видел в последний раз ещё в старшей школе — если не считать двух коротких встреч и телефонного разговора, — когда через пять с половиной часов прозвенит будильник, и тебе придётся чесать на работу, чтобы прожить свой очередной обычный день офисного планктона. От осознания факта того, чем я занимаюсь и с кем, меня пробивает на дикий неконтролируемый смех.

Он принимает мой приступ на свой счёт и терпеливо ждёт, пока я успокоюсь. Когда я прихожу в себя и пытаюсь отдышаться, Гриша, наклонившись, спрашивает:

— И что же такого смешного?

Я снова хихикаю. Правда, в следующее мгновение его лицо оказывается слишком близко от моего, и становится как-то не смешно.

Голубые глаза смотрят куда-то в душу. Чуть нахмуренные брови свидетельствуют обо всей серьёзности момента. Во рту пересыхает. Тонкие бледные губы всё ближе, и я никак не могу отвести от них взгляд. Ещё немного, и…

От громкого звука я вновь дёргаюсь, и его губы мажут по моей щеке. Он хлопает ресницами, отчего я опять смеюсь, но как-то неуверенно — у самого ведь гоняющий кровь орган стучит как у сердечника после пробежки по винтовой лестнице. Я, кажется, рад, потому что один грёбаный поцелуй усложнил бы наши и без того неясные отношения. А с другой стороны… мне дико хочется этого грёбаного поцелуя. Но момент упущен, а потянуться сейчас к Грише самому будет предательством по отношению к себе.

Я касаюсь мокрого следа на щеке и виновато улыбаюсь. Он улыбается в ответ, и наши мизинцы как-то сами по себе расцепляются.

Мы непонятно зачем досматриваем фильм, на котором никак не можем сосредоточиться, и он отвозит меня домой. У подъезда мы обнимаемся на прощание, и мне стоит огромных усилий выпустить его из рук.

Всю последующую неделю я живу от сообщения к сообщению, от звонка до звонка.

Я не хочу снова обжечься, но вот какая дрянь — именно те моменты, от которых я пытаюсь себя отгородить (что, в общем-то, выходит у меня неважно), приносят мне больше эндорфинчиков, серотонинчиков, окситоцинчиков и далее по списку, чем все последние двенадцать лет вместе взятые. Я как-то жил, не видя его лица, всё это время, но стоило пару раз встретиться с ним, как мне стало невыносимо думать о том, что наши пути могут вновь разойтись. Кажется, я согласен даже на одно-единственное «доброй ночи» в конце дня. Лишь бы от него.

В субботу Гриша никуда меня не зовёт, и мне едва удаётся убедить себя, что я не ждал в самой глубине души приглашения на свидание. В который раз после его пожелания спокойной ночи, которое он обычно присылает в часов одиннадцать вечера, я, гусеницей укутавшись в одеяло, пялюсь в едва различимый в темноте потолок. Периодически проваливаюсь в неглубокий сон, но неясное чувство, то ли тревога, то ли страх, будит меня снова и снова.

Проснувшись в очередной раз, я кошусь на многозначительное 01:23 на экране валявшегося под рукой телефона. Лежу в раздумьях до 1:25 и всё-таки набираю его номер.

Неожиданно решаю для себя: если не ответит, значит, не судьба, и пора уже прекращать все эти попытки восстановить нечто, давно утраченное.

Гудки разрывают многочасовую тишину. Устраиваюсь в кровати поудобнее, закрываю зачем-то глаза. Жду.

— Родя, — сонный слышится голос, и у меня внутри всё сжимается. Он не называл меня так с тех пор, как я поправил его при нашей первой встрече в парке. — Ты чего так поздно звонишь? Случилось что-то?

— Нет… — еле слышно отвечаю я. Молчим с полминуты. Он зевает. — Просто ты такой мудак, Гриша, ты бы знал.

— Знаю.

— Нихера ты, Гришенька, не знаешь.

Веду себя, как молоденькая истеричка. Думаю, как человеку, страдающему недосыпом с окончания школы, мне позволительно.

— Мне приехать? — спрашивает Афонин вполне бодро. Судя по звукам, он уже встал с кровати и открыл какую-то дверцу.

— Не знаю. Гриша, я вообще ничего не знаю. Не понимаю. — Открываю глаза и не моргая смотрю на силуэт стоящего у окна кактуса в высоком керамическом горшочке. Зацвёл, зараза. Казалось бы, осень на дворе. — Может, встретимся в парке?

Чувствую себя уже не истеричкой, а капризным ребёнком, не понимающим, что его просьбы ставят взрослых в неудобно положение.

— Хорошо. — Пытаюсь выискать в его спокойном голосе ноты раздражения или недовольства, но их там и в помине нет. — Оденься потеплее.

И правда встаю с кровати, включаю свет, надеваю свитер с высоким воротом, брюки, под которые меньше всего задувает, длинные носки и чёрное пальто, хватаю телефон, обуваюсь, замыкаю дверь и излишне торопливо бегу по лестнице. Уже на улице замечаю, что трубку никто из нас не положил, и из динамиков мобильника неразборчиво льётся музыка, которую Гриша слушает в машине. Подпевает.

Он и раньше хорошо пел, но сейчас голос окончательно сломался, и даже немного фальшивые подвывания на английском звучат чарующе. Не решаюсь нажать на красную кнопку и прикладываю телефон к уху.

Фонари светят довольно ярко, но атмосфера в парке кардинально отличается от дневной. Ветви деревьев, качаясь на ветру, создают причудливые тени; листья, гонимые им же, бегут по пустынным дорожкам. Как-то уютно даже.

Когда я уже присаживаюсь на сыроватую лавочку, музыка играть перестаёт — припарковался, видимо. Хлопает дверь, и спустя пару минут непонятного шума в динамике я краем глаза замечаю высокую фигуру. Продолжаю высматривать в небе спрятавшиеся за облаками звёзды. Лишь когда Гриша присаживается рядом, я поворачиваю голову и не глядя завершаю звонок.

Улыбается, сволочь, довольно щуря глаза. Так, будто выиграл в лотерее пару лимончиков, а не припёрся непонятно зачем в два часа в парк к парню, с которым ему не посчастливилось связаться в далёкой юности.

— Не замёрз? — спрашивает он первым делом.

Отрицательно киваю головой.

— Знаешь, — говорю я ему, привалившись к его плечу, — я такой мудак.

Чувствую телом, как Гриша трясётся от смеха, и это почему-то вызывает у меня ассоциации с мурчанием кота.

— И что же нам, мудакам, делать?

— Ну-у… — Я чешу немного колючий подбородок. — Я, честно говоря, не верю во всю эту чушь, что «противоположности притягиваются», и считаю, что мудаки должны мутить с мудаками.

— Полностью поддерживаю, — говорит он, беря меня за руку, и засовывая в широкий карман своего пальто. — Перчатки хоть надел бы. Может, обсудим начало наших мудачьих отношений в более тёплом месте?

Я, не отвечая, вытаскиваю руку и обхватываю холодными ладонями Гришино лицо. Нежно провожу большими пальцами под его смотрящими прямо на меня глазами. Затем порывисто обнимаю Гришу за шею и крепко-крепко прижимаю к себе, устроившись кое-как у него на коленях. Он обнимает меня ответ и осторожно спрашивает:

— А почему же мы всё-таки мудаки?

— Потому что мы, потеряв столько лет, продолжаем страдать какой-то хернёй.

— Хернёй? — Он сцепляет руки у меня за спиной. — А мне понравилось за тобой ухаживать.

— То есть, по-твоему, пожелания хорошего дня и разговоры на обыденные темы — ухаживания?

— Ох, простите меня за столь скудный опыт в этом деле, — фыркает Гриша. — Мне стоило начать с огромного букета алых роз и коробки конфет?

— Ага. Прислал бы мне на работу, чтобы все девчонки завистливо шептались, о том, какой мой поклонник романтик, и просили пригласить на свадьбу. — Я встаю, опершись один коленом о лавочку, и кладу руки на его плечи. Широкие стали… — Я вообще ирисы люблю. И горький шоколад.

— Возьму на…

Я, не давая Грише договорить, вновь обхватываю его лицо и прижимаюсь своими губами к его, тёплым и пока ещё сухим. Спустя мгновение отстраняюсь, не позволяя втянуть себя в глубокий поцелуй.

— Бери, — весело говорю я.

Гриша судорожно вздыхает и неловким движением притягивает меня к себе. Целует неспешно, не очень умело, но уверенно. Хочет воспользоваться языком, но не понимает, как лучше, и вместо этого продолжает измываться над моими губами.

— Целуешься ты всё так же дерьмово.

Чему я, собственно говоря, несказанно рад.

— Ты не лучше, — парирует Гриша. — К счастью, у нас целая жизнь, чтобы исправиться.

— Жизнь… — эхом повторяю я, пока он целует меня то в щёку, то в уголок губ. Зачем непонятно, но приятно.

Целая жизнь. Которая, кажется, у меня только начинается.

С каждым тягучим поцелуем я всё меньше ощущаю ту пропасть в двенадцать лет между нами. Может, он и повзрослел. Изменился, возмужал. Но он всё тот же нежно любящий Гриша, который очаровал меня в один прекрасный осенний день и очаровывает до сих пор. Какой толк в горделивом отрицании собственных чувств, если можно просто быть счастливым? Особенно когда для этого так мало нужно: всего-то один-единственный Гриша Афонин.

— Будешь моим парнем? — простодушно спрашивает он, глядя на меня снизу вверх. И когда я, слишком обескураженный внезапным вопросом, долго не отвечаю, Гриша смущённо добавляет: — Я просто хотел внести ясности в наши отношения…

— Я уже твой парень, Гриша. Вернее сказать, мужчина… Боже мой, ты весь красный! — Мне не удаётся сдержать смешок. Даже под неярким светом фонаря видно, как пылают его щёки.

— Будто я сам не знаю, — бурчит он. — Неужели тебе так нравится смущать меня?

— О да. Помнишь, тогда, на речке, твои…

Он затыкает меня поцелуем и, должен признать, получается у него уже куда лучше.

От лобызаний нас отвлекает шуршание в кустах, и я испуганно прислушиваюсь, ожидая появления какого-нибудь загулявшегося алкоголика или местного бомжа с криками «Содомия! Средь чёрна ночи! Извращенцы!». Однако из-за сухих веток шиповника выглядывает всего-навсего худая дворняга, нашедшая в зарослях выброшенную кем-то надкушенную шаурму, и мы спокойно выдыхаем.

В любом случае, люди мы с Гришей вроде бы приличные, а предаваться похоти в общественном месте — некультурно. Вон, даже собака смотрит на нас осуждающе, будто, насытившись друг другом, мы займёмся её шаурмой.

— Пойдём домой.

Я встаю с лавочки и увлекаю за собой Гришу.

— К тебе или ко мне? — уточняет он, вновь запихивая наши сцепленные руки себе в карман.

Листья тихо шуршат под нашими ногами, идущими в один такт.

— Без разницы. Главное — домой.

А впрочем… Я уже дома.