Стояла середина апреля. Завершился Великий пост, и снова в театрах сделалось людно и шумно.
Все знали: сегодня, в воскресенье, не стоит ждать, что в театрах дадут что-нибудь стоящее, да только публика всё равно собиралась — потому ли, что они соскучились по посещениям театров, или потому, что им было всё равно, как провести время, — сегодня и завтра как близнецы похожи друг на друга, — или, быть может, потому, что ждали они встречи с кем-нибудь.
Один из русских императорских театров, как и все прочие, наполнялся народом. В креслах то и дело вставали с мест, кланялись, заводили беседы; в партере нетерпеливо переминались с ноги на ногу; раёк гудел и рукоплескал. Словом, было здесь оживлённо, — точь-в-точь так же, как на вечере у К-ина, откуда и пришёл сюда Эжен.
Эжен давно уже понял, что сестры здесь не увидит, и потому приходил в театр по старой привычке. По привычке же он прошелся среди рядов кресел, по привычке взглянул в давно знакомые лица.
Все отворачивались от него, — едва ли мог Эжен надеяться и на лёгкий кивок, не то что на поклон, и ему казалось, что он отчётливо слышит раздающийся у него за спиною шёпот: «Ведь правду о нём говорят?» — «Да, да, тот самый!» — «И крепко нечист?» — «Да что! Если б только нечист, а то ведь, говорят…» А, возможно, ему и не казалось вовсе, и это и впрямь говорили о нём, — кто знает? Одно было ясно: Пётр Иваныч рассказал всем и каждому, как обошёлся с ним Эжен; а некоторого присовокупления к рассказу легко можно было ожидать от Петра Иваныча.
Когда случалось Эжену припомнить тот вечер, ему и стыдно и досадно на самого себя делалось, и какие бы морозы не трещали на улице, его непременно бросало в жар, хотя в сущности он не сделал ничего дурного. Он, убеждённый К-иным, хотел обмануть Петра Иваныча, долго готовился, ещё дольше уверял себя в том, что дело это сродни мести и, если уж не удалось врагам разойтись полюбовно, то придётся идти до конца и метить уже не в ногу, а прямо в голову, и, наконец, они встретились.
— Что, Евгений Николаевич, не прокинуть ли талью? — спросил Пётр Иваныч.
Эжен кивнул, сжал колоду карт, которые треснули пистолетным выстрелом, и принялся метать. Первая, вторая, десятая прокидки, — вот он отыграл спущенные тридцать тысяч, вот Пётр Иваныч остался должен ему радужную ассигнацию, потом — серенькую, потом к ним прибавились две беленьких[i]… И всё получилось как-то само собой, Эжен и не успел толком опомниться — только удивлялся, отчего это Пётру Иванычу, никогда прежде не уходившему от К-ина с проигрышами, так не везёт нынче?
Пётр Иваныч, однако, сам нимало не удивлялся.
— Что же вы, Евгений Николаевич! — вдруг сказал он, спокойно и чуть насмешливо глядя Эжену в глаза. — Вы что-то мечете не совсем правильно… я смотрю, вы и карты как-то хитро тасуете… уж не обмануть ли вы меня хотите?
Эжен молчал, чувствуя, как краснеет: ему бы вспылить, обвинить Петра Иваныча в том, что тот держит его за обманщика, — а он не может, потому что и в самом деле собирается обманывать Петра Иваныча.
Эжен подождал немного, не скажет ли Пётр Иваныч ещё чего-нибудь, но, как противник его молчал, то он не нашёл ничего лучше, чем вновь приняться метать.
— Ба! — воскликнул Пётр Иваныч, стоило только Эжену открыть первую карту. — Да я, никак, прав оказался: зачем же вы ставки мои переправляете?
— Я вовсе не переправлял ничего.
— Нет уж, любезнейший, взгляните сами: здесь прежде значилось десять рублей, а теперь, я сам вижу, да и вы, если не откажетесь взглянуть, увидите, написано пять тысяч. Что же это, коли не обман?
— Да я не знаю, как так вышло… — пробормотал Эжен. — Я готов клясться вам честью дворянина и офицера, что и в мыслях моих и не было…
— Да мне дела нет до того, что было в ваших мыслях, если таковые имеются. Я вижу одно: вы меня обмануть хотите, но, Евгений Николаевич, вы человек недостойный… как это принято говорить? Вы недостойны того, чтоб я просил вас удовлетворить меня, поэтому знайте: денег я с вас не возьму, но всем расскажу, какой вы подлец! Прощайте.
История вышла пренеприятная; а в том, что Пётр Иваныч расскажет о ней так, что она покажется совсем уж неприглядной, Эжен не сомневался. И верно: до него доходили вести, что о нём по городу носятся слухи, будто он не только провёл Петра Иваныча, но после наговорил ему таких слов, которые и повторить-то страшно, и в довершение ещё и плюнул ему в лицо; заговорили и о сестре его Бог весть что, только Эжен старался слухов этих не принимать за чистую монету.
Он, вздохнув, прошёл в партер, встал подле стены. Пьеса никак не начиналась; Эжен помялся немного, кашлянул и спросил соседа, не будет ли он любезен подсказать, который час. «Восьмой», — проворчал сосед, которому, видно, не понравилось, что его смели оторвать от чтения афишки.
Заиграл наконец оркестр, вышли на сцену актёры. Эжен смотрел, скучая, на сцену: с пьесой он был давно знаком, а Талия и Мельпомена всё не привлекали его, как не привлекали его и зимою. Не было ничего примечательного ни в пьесе, ни в игре актёров, ни в хоре, и он только машинально следил за происходящим.
На сцене появилось с дюжину молодых актрис, — когда-то между ними Эжен выискивал свою сестру. Он по привычке пробежался по ним взглядом, вздрогнул, прищурился близоруко, всмотрелся в одну из них.
Странно, очень странно! Как две капли воды актриса походила на его сестру, — но разве ж могла это быть она, когда Эжен отдал матери и ей все полученные от Петра Иваныча деньги, прибавив к ним то, что получил за несколько заложенных золотых вещей, и полагал теперь наверное, что семейство его не бедствует. Да только, если зрение не подводило его, он мог руку дать на отсечение, что видит перед собой сестру.
Встретиться с ней опять? Как тогда, дождаться её после спектакля у заднего хода? Поговорить, спросить, разузнать, что за несчастье с нею приключилось? Да она, верно, и говорить с ним не захочет, — ведь и Эжен стеснялся говорить с нею, когда полагал, будто она занимается делами в высшей степени предосудительными, а теперь она сама должна думать о нём не лучшим образов: в том, что Пётр Иваныч наговорил ей неприятных вещей о брате, Эжен не сомневался.
Ну, всё равно, что бы она не думала: надобно встретиться — и дело с концом.
Эжен едва дождался окончания пьесы, подбежал к чёрному выходу и остановился, тяжело переводя дыхание. Публика разъезжалась; начинало темнеть, и небо, окрашенное лучами заходящего солнца, серело домотканым полотнищем. Эжен осмотрелся, нетерпеливо прошёлся перед крыльцом, а сестра всё не появлялась; он ждал, опустив голову, и время тянулось медленно, будто тащится в гору тяжело гружёная телега, которую везёт тощая крестьянская лошадёнка.
Наконец звук лёгких шагов развлёк его. Эжен поднял голову: перед ним стояла его сестра.
— Енечка! — воскликнула она, обнимая брата. — Енечка, милый, как давно мы не видались!
Эжен вздохнул: действительно, не видались они давно, — он думал, что его и видеть не хотят, — вздохнул опять, ещё глубже, и прерывисто выдохнул.
— Неужто ты плачешь? — спросила сестра.
— Нет-нет, пустое… а знаешь, я так рад видеть тебя!
— И я так рада, так рада! Если б только ты чаще бывал у нас, — что ты опять забыл?
— Да так… что-то не приходилось, да и я думал, что вы не хотите… Я спросить хотел: а что же деньги?
— Деньги? — удивилась сестра.
— Да, деньги, вот что я приносил вам… и, должно быть, ещё у вас были.
— Ах, это! А ведь мы их снесли в лавру.
— Зачем же? Ведь вам нужнее было.
— Так что ж? Ведь ты их, я знаю, в карты выиграл, а это дело дурное; значит, пустить их надо было на что-нибудь доброе. Так мы и решили с матушкой. Ну, до свидания: она ждёт меня.
Эжен остался один. Он, чтоб развеять тяжёлые мысли, прошёлся по проспекту с липами посередине, постоял подле памятника Петру Великому, взглянул на Зимний Дворец. О чём думал он? Уж верно, не о том, как завтра ему провести день и весело, и comme il faut[ii], и не о том, каков же подлец Пётр Иваныч, и даже не о том, что могут сказать о нём, Евгении Николаевиче Р-ом, окружающие.
Думал он о том, что люди, которые живут где-то на Песках или в Коломне, тоже имеют свои заботы и свои радости, — и что заботы и радости эти, да и самая жизнь там, в местах, расположенных далеко решительно от всего, что позволяет считать жизнь приятною, представляются ему теперь куда правильнее той жизни, которую вёл он.
Почему — он и сам не знал, да и странно было бы, если б он вдруг решил узнать это: Эжен никогда не склонен был рассуждать о столь тонких материях.
[i] «Радужная» ассигнация — 100 рублей, «серенькая» — 200, «беленькая» — 25 рублей. [Федосюк Ю. А. Что непонятно у классиков, или Энциклопедия русского быта XIX века. М.: ФЛИНТА: Наука, 2016. С. 58]
[ii] Как подобает, пристойно (фр.)