Глава 1

Примечание

1) ради этого фика я перерыла Солидное количество экстр но всё-таки не все + все мы люди + художественные нужды = если что-то Неканон прошу понять и простить.

2) поскольку мы понятия не имеем что происходит у райнхарда в башке я беру на себя смелость экстраполировать из наблюдаемого. заранее каюсь и раскаиваюсь если/когда это окажется неканоном и ООС и вообще жутью страшной. тем не менее я нахожу свою интерпретацию достойной

3) пустоты — термин для призраков в ре зеро. все претензии к таппею.

4) спасибо лекс за просвещение про разложение тела всё верное здесь заслуга лекс всё неверное моя ошибка кладу голову на гильотину в раскаянии

Ранним утром в его комнате стоит бодрящая прохлада от незакрытого на ночь окна, и до неизбежного остаётся девять дней.

— Я, знаешь ли, считаю, если тебе интересно, что человек, зацикленный на том, как он выглядит в глазах окружающих — это человек чрезвычайно жалкий. Вся эта одержимость одеждой, причёской, не вздумай кому сказать, что ты на самом деле думаешь, всем улыбайся, там не стой, здесь не дыши, это что такое вообще? А я скажу, что! Прямое посягательство на самые базовые человеческие права, на право быть собой! И добровольно отдать это право? Ха! Нелепо! Абсурдно, я бы даже сказал, абсолютно абсурдно и бессмысленно. Черви, вот такие люди кто. Беспозвоночные черви. Не виню их в этом-то, конечно: сохранить себя как личность удаётся лишь немногим, возвышенным людям вроде меня, но всё-таки...

Через окно не выветрить все запахи: те, которые может учуять только Райнхард, следуют за ним неотступно напоминанием о грехе.

Сырая земля. Железо. И, без сомнений, гниющее мясо.

Райнхард застёгивает пуговицы на плаще, одну за другой, внимательно, следя за тем, чтобы не запутаться, не порвать, не пустить нитки. Регулус отражается в зеркале: опёршийся о стену спальни вальяжно и невозмутимо вопреки, замерший в вечном двадцатилетии, нетронутый временем. Не помят свадебный фрак, не выбито ни пряди из чёлки, изящно украшает ухо серьга: стоящий посреди комнаты, он выглядит всё так же, как выглядел тогда, в ту секунду, когда Райнхард выбил дверь в церковь пинком, намереваясь прервать его череду злодеяний.

— Мне кажется, ты меня не слушаешь, — хмурится он: его голос становится выше, речь — быстрее. — Эй! Ты вообще-то знаешь, что это грубо? Я имею право говорить, не так ли? Попросту возмутительно было бы, если нет. Я ведь не о многом прошу. Почти ни о чём. Мне ничего почти не нужно. Мне, заметь, даже тело моё назад не нужно, многих ты знаешь, кто может этим похвастаться? Я всего-то требую к себе банального уважения. И что я получаю? Игнорировать меня — это вообще что такое? Я тебе что, пустое место? Я не заслуживаю даже такой мелочи? Ты так считаешь, а?

Плечо Райнхарда пробирает влажным холодом. Запах ударяет в ноздри, и ему представляется-кажется: он не здесь, в светлой и открытой спальне, но в темноте и без возможности двинуться, под сковывающим грузом толщины влажной земли.

— Совесть у тебя есть? Ты за кого себя держишь? Эй! Я с кем разговариваю вообще, а? Я знаю, что ты меня слышишь, поверь мне, я не идиот. Актёр из тебя никакой, кстати. Да и с чего бы? Ты думаешь, что я куплюсь? Что ты способен на такое? Ты? Ха! Ты? Да ты... да ты!.. Идиот. Паразит. Дуболом, бесполезный мусор, громила, убийца, убийца!

Регулус — близко, совсем рядом, и нестерпимо сладкий запах скользит от ноздрей до глотки. Распухшая кисть — две фаланги мизинца и все три среднего вырваны, все остальные пальцы перекручены, вспучены вывернутыми из своих мест костьми, измазаны грязью до такой степени, что они кажутся лепкой ребёнка из глины, а не частью человеческого тела, — в его плече тонет, вцепляясь в кости влажной хваткой; на лице напротив натянутая лохмотьями кожа вздувается пузырями, и от гневного оскала те лопаются, растекаясь гнилой сукровицей.

— Ты думаешь, что лучше меня, а? Думаешь, у тебя есть надо мной какие-то особенные привилегии, потому что ты живой, а я нет? Смотри мне в глаза, пока я с тобой говорю! В глаза мне смотри! Слышишь? Слышишь?

Застегнув последнюю пуговицу на рукаве, Райнхард обегает взглядом своё отражение. Его волосы лежат, как и всегда, безупречно — волосы на раскроенном затылке окрашены бурым и в них путаются тёмные и светлые куски; украшать его должен меч, и он сидит на поясе как влитой, точно ещё один орган — серьга впивается во вздувшуюся опухоль, в которой ухо признаётся только по расположению; к его одежде нет никаких нареканий — через широкую рваную дыру поперёк спины в свадебном фраке выпучивается разлагающаяся плоть взбухшей массой. Сейчас странно, что это зовётся разложением: сейчас Регулуса перед ним больше, чем было когда-либо — даже без одного и двух третьих пальцев.

— Ты, ты, ты, ты, ты-ы-ы-ы...

Райнхард шагает к выходу. Холод проходит сквозь всё тело: он не знал болезни с самого раннего детства, но подозревает, что мерзотный узел в его желудке и горле называется тошнотой.

***

Райнхард не чувствует вины за убийство Регулуса Корниаса.

Печальна смерть людей, безоговорочно и бесспорно. Но — этот урок Райнхард освоил с детства и жестоко — человеческие жизни не бесценны. Их цена выражается в чужих жизнях, жизнях тех, кто будут жить благодаря им — и тех, кто из-за них умрёт. Лекарь стоит сотни поставленных им на ноги жизней. Рыцарь — сотни тех, кого он защитил мечом, в обмен на десятки тех, кого его меч лишил голов. Цена жизни короля спорна — это сложный расчёт.

Никто и не обещал простоты. Жизнь его бабушки, Терезии ван Астрея, была взвешена и оценена: жизнь Райнхарда, Святого Меча, в будущем вставшего бы на защиту всей страны, стоила выше, чем жизнь пожилой уже женщины, взявшей меч в руки в последний раз. Так было суждено, так было рассчитано правильно — остальное неважно.

Жизнь Регулуса стоила бы жизней Субару и Эмилии, всех его жён, всех жителей Пристеллы и кто знает, скольких жизней в будущем. Райнхард бы помиловал его — не к чему добавлять к уже свершившимся смертям новые, — если бы он дал своё слово и говорил бы правду, если бы он поклялся искренне и от всего сердца, раскаявшись, не причинять никому больше страданий и боли, не обрывать жизни бездумно и безжалостно. Такого не вышло — обыденно и печально: всегда находились противники, которым застилала гордость глаза, не позволяя увидеть, что они идут безрассудно навстречу собственной гибели, и никогда Райнхард не владел другой силой убеждения, кроме своего меча, — и потому расчёт Райнхарда был верен: не о чем сожалеть, не о чем каяться. Он скорбит: те, кто находятся на вершине, могут позволить себе снисходительное благородство, милосердие к павшим врагам, которое бы других погубило.

Райнхард ван Астрея не может чувствовать вины за убийство Регулуса Корниаса.


***

Старое поместье Астрея возведено мёртвыми до последней худой доски и мертвецами своими гордится. Райнхард помнит деда — очень давно это было, Райнхард никак не мог быть старше четырёх, — водящего его повсюду за руку и рассказывающего: на этой картине — твой прадед, вот, погляди, у него Драконий меч в ножнах, а этот комод — в дар твоему прапрадеду от самого короля, присмотрись получше к резьбе, на каждом ящике — по отдельному подвигу, а стол наш — вытесан своими руками твоим прапрапрапрадедом из самой прочной сосны, на нём он обломал три топора, а всё для того, чтобы мы все сидели друг с другом рядом.

(Когда Райнхарду исполнилось шесть, он впервые задался вопросом: почему рассказывал об этом дедушка, Демон меча, но сын семьи Триас, а не бабушка, Астрея от крови до цвета волос? В восемь он понял бабушку: говорить обо всём этом ей, должно быть, было неприятно.

Став ещё старше — точного года не назвать: осознание выдолбилось в нём постепенно, как ямка в камне от капель воды, — он понял дедушку: он любил бабушку и он любил Райнхарда, желая, чтобы первая не ворошила о своей семье болезненные воспоминания, а у второго таких воспоминаний и не было.)

Тогда ему впервые представились мертвецы Астрея: в его воображении они ходили по дому, разглядывая свои старые вещи и хмыкая довольно себе под нос, постукивали по стенам, проверяя их на прочность, сидели за тесным столом, обсуждая друг с другом великие подвиги прошлого, и улыбались Райнхарду, крови от их крови, продолжателю славных дел.

Со временем эта картина Райнхарда не покинула, лишь изменилась: не из желания были здесь мертвецы Астрея, но оттого, что их не отпускал дом, их крепость и их могила. Не было в них прежней силы, чтобы разрушить построенные ими же стены, и все вещи из прошлого были для них насмешкой, и они, вжавшись друг в друга, сидели за столом, капая на пол с рук кровью, и мрачные их взгляды упирались в Райнхарда, плоти от их плоти, следующего из череды тех, кто сядет с ними за стол.

Это поместье, новое, большое и воздвигнутое руками сотен безымянных строителей — вам лучше бы остаться поближе пока что для безопасности города, Райнхард-сама, конечно, Гилдарк-доно, — мертво по-иному — пусто. Здесь не умирали, но здесь и не жили: смыкались и давили высокие комнаты, не вписывались в роскошь интерьера те немногие семейные вещи, которые привезли сюда в пустой надежде на уют, изысканность, вдумчивость и чрезмерность деталей давили на разум, — великолепный склеп, ждущий свои трупы. Так думает Райнхард и стыдится самого себя, неблагодарного и придирчивого; но думает и о том, как никто из его семьи не продержался здесь долго, съехав обратно.

Но и чужих мертвецов, думает Райнхард затем, в склеп бы никто из семьи его не позвал. Регулус здесь инороден, незваный гость — грязь, оскверняющая надгробие, гвалт, тревожащий гробовой покой, мусор, притащенный нерадивым отпрыском в дом.

Он стоит у серванта, одной из немногих вещей, появившейся здесь не королевским указом (этот-то... да, бабушка твоя выбирала... уж не знаю зачем, Хейнкель во всём этот разбирается как свинка в алмазах, ха-ха, но кто ж поймёт материнское сердце?), разглядывая искусно расписанный — извилистые и колючие синие ветви, мелкие зелёные листья, красные пышнопёрые птицы, гордые собой; Райнхард в детстве задумывался: почему они не улетают? — сервиз (...из самой Карараги, да! Подарок твоим папе и маме на свадьбу.). Белобрысая голова проходит сквозь стекло то и дело, порой лишь носом, порой по шею, и пальцами он тычет в чашки, из которых многие годы не пили их хозяева: Райнхард знает уже, что прикосновения Регулуса бесплотны и оттого безвредны, но взгляд его всё норовит соскользнуть на него инстинктивно и настороженно, как на настоящую угрозу.

Внимание на Кэрол он сосредотачивает с усилием.

— Прошу прощения, а где Фельт-сама?

— Юная госпожа изъявила желание остаться в постели подольше, — губы Кэрол дрогают. — Она просила передать, что находит вашу привычку к ранним подъёмам признаком того, что вы, прошу прощения за прямую цитату, «совсем умом тронулись». На мой скромный взгляд, очень грубо.

— На мой скромный взгляд, ты этой девке слишком многое позволяешь. Это ещё что, упражнение во вседозволенности? В том, как вертеть своими подданными, как вздумается? С какой это стати? Нет, уж прости, но я бы такого правителя не выбрал бы ни за что, и ваши, извиняюсь, нелепые ожидания...

— Что ж, я питаю надежды, что в должности королевы Фельт-сама упразднит мой требующий ранних подъёмов рабочий график, — Райнхард улыбается вежливо. Отодвинув стул, он заставляет себя сосредоточиться на белоснежной скатерти (...а это от Хейнкеля твоей маме, удивительно, как он нашёл вообще, ручная работа, посмотри-ка на этот узор...), не соскальзывая ни на возню у серванта, ни на пустующее место во главе стола.

Всё же — ему удаётся только придать голосу будничный, непринуждённый тон, — он не удерживается от вопроса:

— Никаких известий от Вильгельма-доно?

Кэрол поднимает брови, поджимает губы. Она, однако, не выглядит сильно удивлённой — скорее, опечаленной.

— Нехорошо обращаться так к вашему дедушке, юный господин.

— ...теперь тебя ещё и слуги отчитывают. Ха! Авторитет у тебя на высоте, сказать нечего. Не то чтобы старуха неправа, конечно: я бы удивился, если бы ты вдруг стал ценить что-то, кроме вежливого подвякивания...

— Так желает он, чтобы я к нему обращался, — отвечает сдержанно Райнхард, помедлив. Он пытается подобрать слова — что-то, что объяснит произошедшее непредвзято и честно, правдиво, правильно, — и все они на языке чувствуются негодными и пустыми.

Без объяснений оставить Кэрол бесчестно. Слухи о раздоре в семье Астрея наверняка уже достигли столицы, и о них говорит весь город — а может, ей рассказал отец, и Райнхарду не хочется думать, в каких формулировках он всё описал. Разве не заслуживает она разумного и полного изложения событий? Разве заслуживает она, чтобы Райнхард отплатил ей молчанием?

Но Кэрол служила семье Астрея многие годы, ещё когда не было Райнхарда, не было Хейнкеля. Она помнила бабушку с дедушкой молодыми; о бабушке она могла говорить часами, и не о подвигах, а об обыденном, смешном и глупом, о чём, казалось, рассказывать было почти святотатством, о дедушке —скупее и суше, с уважением, но и непонятной ему отстранённостью.

Говорили Райнхарду слуги: Кэрол Ремендис была самой близкой подругой Терезии ван Астрея. Перешёптывались слуги между собой, считая, что больше никто не слышит: а может, хотела быть кем-то большим.

И если Кэрол займёт сторону Вильгельма — что Райнхард будет делать тогда?

(Само собой, ничего.)

И он замолкает.

— Было письмо от Хейнкеля-сама, впрочем, — говорит Кэрол, выдержав выжидательную паузу; морщины на её лбу прорезаются глубже, как и всякий раз при разговорах об отце, но Райнхард чувствует всё равно, как сжимается всё внутри. — Похоже, его не будет в столице ещё какое-то время. В их лагере, кажется, дел невпроворот.

Райнхард расслабляет напрягшиеся плечи.

— Полагаю, да.

Регулус — презрение и насмешка написаны на лице, — поворачивает к нему голову, извернув шею так, как ни у кого живого без перелома бы не вышло.

— И это вы зовёте благородным домом, а? Ну-ну.

Сев на стул с твёрдым намерением его игнорировать, Райнхард окидывает взглядом все оставшиеся пустые места.

В самом деле, какой же огромный стол.


***

Что делать с Регулусом Корниасом, Райнхард не знает, вот в чём проблема.

Он не сошёл с ума, в этом он практически уверен. Пользы от безумного Святого Меча намного меньше, чем вреда, и у него определённо должна быть Божественная Защита, это предотвращающая. Духом, привлечённым маной Райнхарда, Регулус не является — внутреннее чутье Райнхарда, без сомнений безошибочная, считывает его как нечто куда большее: по всем признакам, блуждающую душу, самую настоящую пустоту. Но и это странно: значит ли это, что усилилась его способность притягивать потусторонних существ — и в размере, и в расстоянии, ведь Регулус возник перед ним всего пару дней назад, почти перед прибытием в столицу и далеко не сразу после смерти. И если так, то повторится ли это? Что будет спустя несколько лет? Будет ли Райнхард ходить повсюду, окружённый неисчислимой толпой, видимой только ему, разлагающейся у него на глазах, по праву зовущей его убийцей?

Вот в чём проблема: Райнхард абсолютно уверен, что всё враждебное, попытавшееся подобраться к нему так близко, уничтожили бы его Божественные Защиты на подходе.

Регулус Корниас не должен представлять опасности для Райнхарда ван Астрея.

Однако.

— Нет, ты серьёзно? Здесь? Здесь, по-твоему, и должна происходить большая политика? Здесь должна решаться судьба страны? Да ты шутишь. Если не шутишь, то ты, должно быть, наивный идиот. Ваш лагерь ещё безнадёжнее, чем я думал. Трущобы! Кто живёт, по-твоему, позволь спросить? Святые люди, только и жаждущие спасителя, который наставит их на путь истинный? Ха! Никчёмное отребье. Думаешь, они так и побегут к светлому будущему? Они? Да конечно. Эти люди — и «люди», если меня спросишь, это ещё громко сказано! — ни на что не годные отбросы. Жалкие черви. Они хотят, и хотят, и хотят, и только ноют и ноют об этом, день ото дня, и все-е-е вокруг них должны это слушать, и жалеть, и бегать вокруг кругами, и ещё и заниматься самобичеванием вдобавок, потому что, видите ли, в их положении виноваты все, кроме них самих! Жертвы обстоятельств! Не смеши меня. Им это нравится. Да-а, да-а, а ты чё думал, нравится-нравится! Они живут свиньями в хлеву и им лучше некуда. Лишь бы мясные тушки свои прокормить. Им не подавай лучшей жизни в особняках ваших, им надо втянуть в хлев всех остальных! Хотели бы — перестали бы. Думаешь, сложно, что ли? Нет. А что в этой жизни просто? Они могли бы принять то, что они — моральные уроды, гниль, разложение общества, и начать развиваться, как любой порядочный человек бы сделал! Но им слово «порядочность» не знакомо. Они могли бы лечь на землю и сдохнуть, осознав свою полную бесполезность. Нет, не-е-ет, что ты. Им надо продолжить свой род, впихнуть в их родную клоаку ещё одного человека, свалить на него часть своих бед! И это «любовь» в их понимании — каково, а? Лжецы и эгоисты. Они хотят, чтобы им было с кем страдать за компанию. Отбросы. Отребье. Нищета, плодящая нищету, вредители, крысы, хуже крыс!

— Слышь, чё у тебя рожа такая странная? — тычет Фельт ему в плечо подозрительно. Ухмыляется: — Передумал всё-таки? Вши с рыцарским плащом не смотрятся, э?

Спохватившись, Райнхард разжимает челюсть и расслабляет нахмуренный лоб.

— Ничего подобного у меня и в мыслях не было, Фельт-сама, и я приношу извинения, если у вас создалось такое впечатление. Я был погружён в размышления об экспедиции, затеянной Субару-саном, ничего более.

(Теперь он лжёт той, кому поклялся служить, и по какой причине? Своей беспомощности?)

— Да-а-а уж, — тянет Регулус под ухом с нескрываемым ликованием, смакуя каждый слог. Райнхард намеренно не смотрит в его сторону, но может точно сказать, что на него-то смотрят жадно, надеясь добиться реакции: именно поэтому Райнхарду нужно сосредоточиться, а ещё лучше — что-то сделать. — Я прошу прощения, а лгать — это в обязанностях рыцарей новшество или так всегда было? Не сказать, что я удивлён, конечно, что уж ожидать от вас...

— А, да что с ними сделается, — Фельт теряет интерес мгновенно, и Райнхард переводит дух. Она прибавляет шагу, идя по грязной развороченной дороге уверенно, не глядя никому в глаза.

Ты по сторонам-то пореже зыркай, вспоминает Райнхард её слова, сказанные ещё в их первую деловую прогулку сюда, ещё решат, что ты добренький и богатенький лопух, начнут клянчить — и всё, скажешь кошельку прощай-пока.

Он оглядывается всё равно. Люди живут здесь битком, втискиваясь семьями в маленькие комнаты разваливающихся, построенных королевством «временно» десятилетия назад лачуг, разбивая палатки под открытом небом, дерясь за свободные клочки земли подальше от непересыхающих луж, и Райнхард натыкается на их взгляды повсюду. Жмутся к стенам карманники, подчёркнуто вытащив из карманов пустые руки, зовут домой чумазых и неугомонных детей уставшие матери, вешая заплатанные простыни на бельевые верёвки между домами, нерешительно топчутся на местах сбившиеся в шайки подростки, перешёптываются у костров старики, помешивая булькающую в котлах водянистую похлёбку, — и все они смотрят на него с настороженностью и надеждой.

Райнхард вновь и вновь, оказываясь здесь, думает о кварталах знати, всегда вычищенных до блеска белого камня дорог, поражающих построенными гениальными архитекторами зданиями, огромными садами с диковинными цветами, изящными фонтанами и искусными статуями, полных людьми в наикрасивейших, наисложнейших одеждах, ослепляющих своим непостижимым богатством. На Райнхарда там глядят, как глядели бы на ожившую декорацию: сошедшая с пьедестала статуя в несколько человеческих ростов, слетевший с мозаики дракон. К нему подходят пожать руку, ему заискивающе заглядывают в глаза, — в их глазах восхищение, трепет и робость.

Зайди в кварталы знати кто угодно из людей отсюда, в обносках, с истощением, следами чудом вылеченных болезней и годами тяжёлой работы на лице и боязнью во взгляде, и кто-то непременно и немедленно бы позвал рыцарей на помощь в ужасе, требуя вышвырнуть бедняка обратно в трущобы.

(И смог сделать бы Райнхард что с этим? Нет, не сделал бы: у Райнхарда, Рыцаря из Рыцарей, суть и задача — защищать порядок жизни Лугуники, а не выступать ему наперекор.)

(В этом и есть провал Райнхарда, защитника страны. Как может винить он тех, кто, как и он, были рождены в богатстве и имели возможность узнать бедность не иначе как через людей из трущоб, доведённых до крайности преступления? Нет ничего удивительного в их тревоге и осторожности — ведь защитой они видят лишь взмах меча, и кто виноват в этом?)

— ...чумные доходяги, тараканы, свиньи! Полнейшие свиньи! Нет, ты скажи, ты чего добиваешься? Они отблагодарят тебя, думаешь? Да они тебе на шею сядут и свесят ножки! И всё, и никакой пользы, одни жалобы, жалобы, жалобы! Бесполезные черви, ни на что ни годные, которым надо было сдохнуть ещё до рождения, а не висеть обузой на плечах всех вокруг, но не-е-е-ет...

Райнхард думает о Регулусе: в многослойном белом, носящем серьгу из крупного чистого камня, со слабым мягким телом. Он может представить его на улицах кварталов знати запросто: бесшовно вписывающий элемент грандиозной картины на всю стену, юноша со среднего плана, поправляющий бант на шее, с надменной ухмылкой оглядывающий ажурную кованую ограду, критически растирающий пальцами лист причудливой лианы из Волакии, с нескрываемым удовольствием отчитывающий рыцаря на патруле.

— ...и девка ещё эта! В зеркале она вообще себя видела? Что она о себе возомнила вообще, а?!

Ему противно.

К перекрёстку, где прямо на пересечении необъезженных дорог — никто здесь не может позволить себе драконов, — разбит особенно крупный палаточный лагерь, Фельт шагает решительно. Протолкавшись сквозь толпу, она бесцеремонно выхватывает ржавое ведро у рыжеволосой женщины рядом, оглядывающейся вокруг ищуще болезненно впалыми глазами — потерю ведра она осознаёт даже не сразу, — и хлопает по нему ладонью. Дребезг разносится по округе: людские взгляды соскальзывают с Райнхарда — на неё, худую и маленькую фигурку, едва не теряющуюся в толпе.

— Эй, народ! Надеюсь, меня слышно, потому что повторять я не буду! — Она ставит руку на бедро и расправляет плечи, вспоминая, Райнхард не может не распознать, уроки осанки Кэрол; её голос дерзок и твёрд. Что бы они ни болтали, люди любят уверенных и наглых — таких, которые им скажут, что делать, так она сказала Райнхарду однажды. — Мы вернулись из командировки! Мы видели других кандидатов! И знаете чё? Все они — очередные бесполезные герои, такие же, как этот парень вон там! — Она обвинительно тычет пальцем себе за спину, попадая в направлении Райнхарда весьма условно. — Они спасут вас от чудовищ, а затем проводят вас за руку до ваших гнилых хибар с дырявыми крышами! Они предлагают защиту — мы предлагаем свободу! И знаете чё? Мы добьёмся её, хотят они этого или нет! У нас большие планы, и мы не собираемся останавливаться! Кому здесь нужна работа?

С торжествующим видом — так только у Фельт получается, — она возвращает ведро, бросив в него несколько золотых монет.

Райнхард слышит, как за его спиной Регулус демонстративно звучно плюёт на землю. Вскользь он задаётся вопросом, как это возможно сделать без тела.

***

Нет в столице Лугуники места, откуда нельзя увидеть королевский дворец, — такова легенда, предназначенная для детей и путешественников, при более тщательном раздумии, разумеется, неправдивая (Райнхард сходу может назвать больше 4500 мест в одних только кварталах знати), но — так, посмеявшись, сказала ему однажды Кэрол в ответ на указание на это несоответствие, — но передающая дух идеи. Родители рассказывали Райнхарду истории на ночь, что дворец построили на самой высокой вершине в знак почести дракону, дабы тот мог увидеть его с высоты полёта и преисполниться гордостью за людей, которых он пообещал защищать; прохожий на улице однажды, похвалив его манеры, сказал, что дворец построили так высоко, чтобы король мог видеть оттуда всех своих подданных, проверяя, ведут ли они себя хорошо, счастливы ли они; в рядах королевской гвардии Райнхарду и всем новобранцам объяснили, что дворец стоит на вершине и в центре города, чтобы его было сложнее всего штурмовать.

Райнхард запрокидывает голову. Взгляд его скользит по изощрённым фигурным крышам, по крутому скалистому склону, разделяющему кварталы знати от королевских земель, по высаженным по его краю пышным деревьям до возвышающихся над всеми ними башен, тянущихся ввысь по-благородному изящной белой пятернёй. Мало кто разобрал бы с такого расстояния нечто большее, чем форму; Райнхард же может увидеть и блестящую под солнцем черепицу из сплава редких металлов, и высокие окна, и линию балкона на самой западной башне. На этом балконе он был однажды: ему запомнились рубиново-красные шторы, расшитые драконами из золотых нитей, цветущие пышно в огромных мраморных вазонах жёлтые и алые розы, бархатные кресла с вырезанными на спинке пастями львов и Его Высочество, четвёртый принц Фурье Лугуника, с бокалом в руке опирающийся на перила и позволяющий ветру трепать ему волосы.

— Нравится вид? — спросил он Райнхарда тогда; таков был четвёртый принц, запросто заговаривавший с кем угодно, невзирая на пропасть в их статусах. Райнхард не знал, нравилось ли ему это, но, наверное, больше нравилось: его обязанности предписывали безукоризненный этикет, так что с ним всегда оставалось чувство неловкости, но, с другой стороны, такое отношение от столь высокопоставленных особ было редким и, пожалуй, приятным.

И вид был в самом деле великолепным. Столица была перед ними как на ладони: и дивные королевские сады с утопающими в зелени фонтанами, статуями, церемониальными площадками и беседками, и замысловатая архитектура кварталов знати, и пёстрость и разнообразие рыночных кварталов, и плотно приставленные к друг другу жилые дома, и тонкая серо-коричневая полоска трущоб.

— Да, воистину грандиозный, — согласился Райнхард. Он помедлил затем: — Люди отсюда такими маленькими выглядят.

И это было правдой: с высоты балкона даже садовники прямо под ними размером казались не больше муравьёв.

Маленьким был даже дракон, каменное изваяние посреди сада, — не длиннее ящерицы.

Фурье расхохотался от его слов:

— И не говори! Совсем крошечные! — он отпил из бокала и взглянул на Райнхарда озорно. — Слушай, хочешь вина? Только чур не говори никому, а то оно, ну, стоит как небольшой замок в Карараги и, мгм-м-м, не совсем предназначено для таких случаев. Будешь?

Он был хорошим человеком, Фурье Лугуника. И оттого Райнхарду всё тяжелее задаваться вопросом: что бы он сделал, встреть он свою двоюродную сестру и узнай, как жила она все эти годы? Она — и тысячи его подданных?

Смог бы он сделать что-нибудь вообще?

Сильнейшим человеком он не был.

— И с какой целью, позволь поинтересоваться, ты туда пялишься? Тебе платят за это, что ли? Рыцарь из Рыцарей, великий... большеглаз? Пхм. Да и на что там смотреть вообще? Безвкусица и чванство. Ты думаешь, для красоты это всё они отгрохали? Ха! Держи карман шире. Да им тебе напомнить надо, что они короли, а ты — никто, и звать тебя никак. Да-да, и лачуга твоя разваливающаяся им в подмётки тоже не годится, ты о ней не вспоминай даже. Эти люди — им скромность как концепт незнакома, чего захотят — то и возьмут, а до остальных дела никакого. Уж извини за прямоту, но это и не люди. Животные! Жи-вот-ные. Ведомые низменными позывами исключительно. И на вершине мира! Смешно, а? Хотя, справедливости ради, животные, знаешь ли, мерзость та ещё, но свинья вот не требует, чтобы её товарки по хлеву смотрели, как много она жрёт. А эти! Ну-ну. Подсовывают всем под нос свою, понимаешь ли, гордость, чтоб завидовали все, а потом удивляются. Ага. И чего удивляться потом, спрашивается? Померли — и кто теперь добрым словом вспомнит, а? Ты? Хотя ты, может, и вспомнишь, у всех вас, рыцарей, желание пресмыкаться на роже написано, и чего ради? Совершенно мне непонятно. Все короли эти с их, понимаешь ли, манией величия хорошо не заканчивают, помяни моё слово.

Райнхарду воображается Регулус в залах королевского дворца, одевающийся в белый костюм с меховой оторочкой, который прежде носил Фурье Лугуника, обедающий из фарфоровой посуды, из которой прежде ел Забинель Лугуника, сидящий вальяжно на троне, на котором прежде сидел Рандохал Лугуника. Королевство под его властью он тоже может представить вполне неплохо.

— Да, — ему хотелось бы думать, что слова слетают с языка против воли, но это не так и бесчестно: перебороть сдержанность отторжению липкого, въедливого голоса, вклеивающегося в его рассудок всё больше с каждым часом, позволяет лишь он сам, — некоторых свергают с довольно большой высоты.

Регулус таращится. За эти несколько мгновений Райнхард успевает проверить, есть ли у него Божественная Защита От Слышимости Слов, Которых Говорить Не Стоило.

(Разве и так очевидно не было?)

— Я очень извиняюсь? — и голос его подрагивает от возбуждения: радость и злоба пропитывают каждый звук и искривляют каждую мышцу лица, и весь он напружинивается и мелко трясётся, подобно (не самое любезное сравнение, надо признать, но именно этот образ и приходит Райнхарду в голову упорно) собаке на цепи за высоченным забором, для которой облаять прохожего бешено, сорвав глотку и избрызгавшись слюной, — единственный способ ощутить себя живой. — Чт... На что, на что это ты намекаешь? А? Я, может, ослышался, потому что, я, заметь, допускаю возможность своей ошибки, в отличие от некоторых, но мне сейчас, предположим, показалось, что ты только что... что вот эта вот фраза твоя, мне кажется, что ты, ты, ты сказал только что, ты!..

Райнхард ещё раз убеждается, что на улице рядом с ним никого нет: слухи о сумасшедшем Святом Меча для поддержания порядка ещё хуже, чем сумасшедший Святой Меча. Он разрешает себе порадоваться, что отправил Фельт обратно в поместье: брать её с собой, разумеется, было бы чрезвычайно безответственно в любом случае, но в последнее время он чаще поддавался на её уговоры (не знак ли, что он теряет хватку?), и произошедшее сейчас могло бы обернуться катастрофой. Что бы она подумала вообще? Не сочла ли бы его предателем?

(Если подумать в том же духе, возможно, здравым курсом действия было бы вместо допроса сдаться самому из соображений государственной безопасности, пока не он не найдёт способ исправить его ситуацию. С другой стороны, Архиепископ Культа в тюрьме Лугуники, хранящий неизвестное число секретов — тоже угроза, и никто, кроме Райнхарда, не сможет с ней справиться. Кроме того, за время, проведённое в темнице, возникнут другие ситуации, требующие его вмешательства, и эти риски куда более высоки. Нет, не годится.)

— Я прошу прощения, — говорит он наконец, взвесив все за и против, — но ты случайно не знаешь чего-нибудь о Сириус Романе-Конти? Мне не помешала бы любая информация. Спасибо заранее.

— Чего. — Регулус выпучивает глаза, сбитый на полуслове. — Да тебе наглости не занимать, а?! Я тут распинаюсь, значит, а у тебя на уме... что это за вопрос такой вообще?! Ты думаешь, мне эта ненормальная интересна? Которая лица не покажет, видите ли, такое, какое есть, её не устраивает, вот королева нашлась! Ты за кого меня держишь, а? Ты что же, думаешь, что я...

Райнхард вздыхает.

***

Ты некоторым людям если руку протянешь, сказала как-то раз Фельт, цыкнув неодобрительно и посмотрев на него со снисходительной жалостью, так они тебе её по плечо откусят. Понимать надо!

Как Райнхард выясняет, протягивание руки Регулусу (удостаивание его обвинительных тирад хоть толикой внимания) заканчивается её откусыванием (требовательным ожиданием ответа на любое его мнение в любое время суток). Надо признать, это... усложняет задачу. Ничего критического на данный момент, но когда глубокой лугуниковской ночью — желтоватая и круглая луна освещает мирные улицы, но любоваться у него нет желания, — Райнхард возвращается в свою комнату, мысли его слипаются в вязкую массу, склеенную ядовитыми я извиняюсь, конечно, насмехающимися думаешь, что ли и сочащимися непритворной обидой не то чтобы тебе было это интересно, но, и его посещает подозрение, что в сражении такая помеха под ухом будет стоить человеческих жизней.

— Какая осторожность, скажите пожалуйста! Какой трепет! Я-то думал, ты сорвёшь её с груди, как животное, чтобы пуговицы по всей комнате разлетелись, а чего? Можешь себе позволить! — разглагольствует Регулус, наблюдая неотрывно за тем, как Райнхард аккуратно расстёгивает рубашку. — Ты собираешься этой бережливостью искупить своё кровавое богатство? Не выйдет, так и знай. Ничего в этом честного нет, и твоя притворная скромность всем нормальным людям опротивела, ты это понимаешь хоть? Глаза б мои этого не видели! Я живу, как скромный человек, исключительно по средствам и с тем, что судьба даст, не желая ничего, ибо всё, что надо мне, я нашёл в себе, а тут ты! Лжец, актёришка ярмарочный, да кого ты дуришь, как будто кто-то не знает, как ты живёшь! Скромник нашёлся! Сама добродетель! Тоже мне!

Райнхард снимает штаны. Поистине, это утомительно.

— Я ложусь спать, — говорит он, расправляя складку на брючине. — Приношу извинения за неудобства, но обычно мой сон беспробудно крепок, если рядом нет никакой опасности, так что я бы посоветовал не тратить силы на разговоры со мной в это время.

Регулус давится словами. На его лице — Райнхард изучает его боковым зрением и быстрыми взглядами, чтобы тот не заметил: вновь это напоминает о чутких к вниманию каждого прохожего озлоблённых собаках, — выступает всё та же смесь уязвления, ярости и восторга.

— Прошу прощения? Ты теперь ещё указывать мне будешь, чем мне заниматься в своё свободное время? С какой это стати? Я свободный человек! Я понимаю, конечно, что для аристократии весь мир — их прислуга, но я тебя уверяю, со мной этот трюк не пройдёт! Каждый человек имеет право распоряжаться своими действиями так, как ему вздумается, и никакой напыщенный индюк не должен иметь возможности это право забрать! Покуситься на право голоса человека, да где это видано вообще? Совесть у тебя есть?

— Как скажешь, — соглашается Райнхард со всей миролюбивостью, которую он только может из себя выжать. Он взбивает подушку. — Твоя интерпретация моих слов, должен отметить, боюсь, несколько превратна. Разумеется, ты можешь говорить сколько угодно. Однако, как я уже сказал, я тебя не услышу, потому я и хотел предложить, чтобы ты не утруждался, но, если и это нарушает твоё право на труд впустую, что ж, я прошу прощения.

— Ха-а?! Пф! Ты! Неотёсанный баран! Да что ты... да что ты понимаешь вообще?! — Регулус ухмыляется надменно и криво, лицо перекошено. — Теперь ты за других решаешь, как им время проводить? А ты не задумывался, скажем, что кто-то может получать удовольствие от разговоров с самим собой, потому что он полноценная и самодостаточная личность? Что кого-то не тошнит от одной мысли остаться наедине с самим собой? Куда тебе, конечно. Святой Меча! Тоже мне. Сидит на горе своего ни по какому праву хлама, ничего не хочет и сам себя ненавидит по этому поводу? Комедия! Жадность до добра не доводит, я говорю тебе. С такими, как ты, так всегда. Всё есть, а толку? Помогло тебе оно? Богатство есть, статус есть, уважение есть, все — ха-ха, даже думать смешно! — силы в мире есть, а толку ноль, слышишь, полный, совершенный ноль, потому что никакие твои силы не сделают тебя человеком, которому не противно смотреть на самого себя в зеркале! Ты и вообразить такого не можешь, ты представить не можешь, что может быть по-другому, ты думаешь, что все вокруг либо притворщики, либо в сто раз лучше тебя, что они знают какую-то сокровенную, видишь ли, тайну, которую тебе не рассказывают, которую ты пропустил, потому что ты такой червь бесполезный, и потому-то ты только и можешь, что тереться рядом с ними, потому что ты надеешься, что ты или сорвёшь с них маски, или узнаешь эту сокровенную тайну, станешь таким, как они, так вот — бесполезно! Лучше ты стать не сможешь и не станешь, ты неисправимо гнилой человек, другие люди тебя не спасут и спасать не захотят, и ты никогда в жизни не сможешь быть в комнате наедине только со своими мыслями!

Райнхард откидывает края одеяла. Да, пожалуй. Хотя быть одному в комнате ему не нравится больше потому, что пока его нет, кто-то может оказаться в опасности, а Райнхард не узнает и не сумеет оказаться там вовремя. Раньше, в детстве, он думал, что ему лучше быть всегда одному, потому что так он не сможет никому навредить, но быстро понял, что это неправда: от того, чтобы убить бабушку, его не остановило никакое расстояние.

— Тебе одиноко? — Он наконец смотрит прямо на Регулуса: тот выглядит так, словно задыхается от злобы, но Райнхард ясно видит торчащие из вздувшейся грудной клетки рёбра и оттого сомневается. — Мне очень жаль, но, по моему опыту, обычно это заслуженно.

Он ложится в постель и закрывает глаза.

Спальню заполняет запах гнили и поток ругани.

***

Пристелла затягивает раны медленно, но верно: горожане вместе убирают с улиц обломки, начинают работы по срочному ремонту, ведут подсчёты ущерба и трупов. Райнхард получает одобрение Фельт на то, чтобы помочь там, где он успеет до отъезда: в многих местах нужно поднять, разрезать, разбить рухнувшие колонны и глыбы, поднять придавившие что-то или кого-то стены, зайти туда, куда обычному человеку опасно, вынести из находящегося на грани разрушения дома ценные вещи, забившегося под мебель кота, тело жены, мужа, детей.

Ожидаемо ноги приводят его к улице, где он вступил в бой против Регулуса — где Регулус и остался теперь навсегда. Здесь рассыпаны карточными домиками здания — рассечены безукоризненно ровно, пробиты вслепую сопутствующим ущербом, но насквозь, — и взрыта причудливо, вздыбленно, дыряво и рвано, земля под гравием дороги и у берегов канала: вода плещется у ног Райнхарда, безуспешно пытаясь лизнуть его сапоги своим кроваво-грязным языком.

Всё это — годы труда, вложения, может, последних денег, чьи-то потерянные дома и чьи-то жизни. Возможно, кто-то не успел эвакуироваться, оказался запертым в собственной спальне, стал случайной, ненужной, предотвратимой жертвой сражения неестественных сил выше человеческого понимания. Возможно, смерть — Райнхард — настигла здесь только Регулуса, и спустя время жизнь пустит ростки из трупа, похороненного без приличий и доброй памяти посреди улицы, потому что Райнхард слишком слаб, чтобы побеждать не силой, потому что Райнхард рождён в этом мире, чтобы разрушать, не чинить.

Таков порядок жизни и есть. Такова цена, такова оплата.

— Осторожно, ведутся строительные работы! Пожалуйста, выбирайте пути обхода. Ты чего шатаешься тут? — раздаётся за спиной дружелюбный знакомый голос.

— Приношу извинения за вызванное беспокойство, Субару, — Райнхард оглядывает быстро и внимательно место, где стоит Субару, на предмет опасности, — но могу заверить, я предельно осторожен.

— Н-ну да, я в некотором роде предполагаю, что у тебя есть Божественная Защита Отскакивающих От Головы Кирпичей или типа того, — мычит Субару себе под нос. Он перешагивает, задрав высоко ногу, через обломок оконного стекла, воткнувшийся в землю и торчащий вверх, точно лезвие, и Райнхард останавливает себя от того, чтобы подать руку ради перестраховки. Людям — Субару и Фельт в особенности, что досадно и значительно усложняет задачу обеспечения их сохранности, — это не нравится. — Райнхард, умоляю, скажи, что у тебя водонепроницаемые ботинки.

Его тон убито-серьёзный: глаза не отрываются от сапог, на которых грязная вода не оставляет даже мокрых пятен.

— Обувь королевской гвардии шьют из кожи водяных драконов, да. — Райнхард сбит с толку. Даже такая мелочь — после всего, что Субару видел?

Затем он вспоминает пересказ Эмилии: Регулус, промочивший ноги впервые за многие годы, лишь вернувшись к человеческому времени.

Райнхард ни разу в жизни не промачивал ноги.

— А-а, — Субару тянет облегчённо, — я просто представил себе, что ты тут шастаешь, значит, по воде, а тебе в сапог через подошвы набивает всякая грязь и мусор, ещё и между пальцев, фу-у-у, ну и мерзость! Повезло, а. Хотя драконов-то жалко. Что за городок живодёров, а? Один драконами кидается, другой их носит. Чёрт, но я реально поверить не могу, что ты по воде ходишь!

Райнхард прикладывает усилие, чтобы звучать беспечно:

— Это настолько странно?

— Да ты же прямо как ниндзя какой-то! Только у них были, э-э, как объяснить-то, ну, а-а-а, такие штуки, как кольца, их у обуви крепили, деревянные такие, только это была теория, и на самом-то деле ходить в них было нельзя, ну то есть, можно, но смысла не было, и их вообще как лодку использовали — но ты-то! Просто берёшь и ходишь! В сапогах! Это же с ума сойти, тебе бы в ту эпоху цены не было!

— Боюсь, на меня и в эту эпоху цена непомерная, — улыбается Райнхард понимающе, хоть и большая часть сказанного Субару остаётся ему неясна: про то, что он словно герой из давно ушедшей эпохи, ему иногда говорят — например вот... кто?

— Хорошо тогда, что у нас скидка по дружбе, ха-ха. У нас ж скидка по дружбе, да? Нам не выкатят счёт из дворца в тот момент, когда мы вернёмся в столицу? А то смотри, разоришь нам королеву, это ж какая королева будет? Да шучу я! Шучу! Расслабься, ну. Я вообще здесь не за этим!

— Прошу прощения, Субару, — отзывается Райнхард, затем позволяет себе вскинуть с интересом брови: — Вот как? Зачем же?

Субару перекатывается с носков на пятки, облизывает губы; его глаза ищут что-то не в лице Райнхарда, но где-то глубже.

— Ты хотел убить его?

Желудок Райнхарда переворачивается.

— Моя обязанность как рыцаря...

— Есть такая теория, — перебивает Субару на полуслове, — что наша вселенная — наш мир, то есть, — это лишь одна из его возможных версий. И их, версий этих, на самом деле бесконечно много — на любой чих буквально. Типа, где-то есть мир, где у меня чудовищная аллергия на местный цемент, и мы с тобой сейчас не разговариваем, потому что я, как идиот, непрерывно чихаю, а ты облетаешь на своём сверхпрыжке страну в поисках магического антигистаминного. И где-то есть мир, где сногсшибательный красавчик со сверхпрыжком и вот такенным мечом — это я, так что это ты пялишься на меня с отвисшей челюстью и несёшь полнейшую чушь.

Райнхарду удаётся выдавить улыбку:

— Я понимаю, как это звучит с моей стороны, но я бы правда не сказал, что роль Святого Меча так уж хороша, как ты себе представляешь, Субару.

Субару корчит рожу и фыркает:

— Расслабься, мне нет смысла быть сногсшибательным красавчиком. Эмилии нравится моё лицо как есть. — Краска приливает к его щекам, и он откашливается в кулак. — Так я к чему это. По этой теории, э-э-э, выходит, что где-то есть мир, где мы с тобой — ну или только я, или только ты, бесконечные варианты, всё такое, — на их месте.

Кивком головы Субару указывает на яму посреди улицы. В неё уже рухнули камни и пролилась вода.

— Вот как? — отзывается Райнхард голосом, находящимся на опасной грани слабого. — Очень... интересная теория, Субару.

— Ага, — тон Субару циничен и нервозен, — вот и я не могу перестать думать о ней. Типа, что именно меня отделяет из этой вселенной от Субару из той? Говорят, конечно, что те, кто такими вопросами задаются, этим от плохих людей и отличаются, но я что-то не очень в это верю. У некоторых людей просто неврозы — и этот парень такой себе невроз отрастил, что ахнуть можно.

Райнхард, конечно, не верит в это тоже. Вопросами он уже не задаётся, правда — ответ он знает и так.

Он заставляет себя не отводить глаз и вкладывает в слова столько уверенности, сколько может.

— Ты хороший человек, Субару.

— М-м. — Субару пожимает плечами неопределённо. — Но где-то существует вселенная, где Субару похищает девушек с улиц и разносит здания тараном, и не нравится мне как-то то, что я говорю с ним и могу этого Нацуки Субару ощутить, понимаешь? Ты хотел убить его?

Райнхард успевает только замереть. Язык липнет к нёбу.

— Я...

— Когда ты нанёс последний удар и знал, что он был последним, ты хотел этого? — вдруг Субару стоит совсем близко, и Райнхард не видел его движения. Он смотрит на него снизу вверх, не моргая, и глаза его — жёлтые-жёлтые. — Ты знал, что это твой долг, но ждал ты момента его выполнения? Когда ты прицеливался, ты ненавидел его? Настолько, чтобы желать, чтобы его больше не было? Не потому, что это спасёт кого-то, что так будет правильно — просто потому, что тебе лично хотелось так? Чтобы он умер, чтобы он страдал — чтобы он ответил? Выворачивало тебя наизнанку от одного его существования? Когда ты убил его, был ты счастлив? Ты хотел этого?

Райнхард осознаёт разом, что сжимает рукоять меча. Его большой палец касается живота Субару, горячего и влажного: лезвие уходит внутрь так глубоко, что его не видно. Он тянет на себя, мясо Субару сжимается и пульсирует вокруг металла, посылая пульс в его кисть.

— Какая разница? — Райнхард спрашивает тихо, глядя в лицо, от которого отслаивается кожа, обнажая грязно-белое.

Жёлтые глаза в набухших вокруг них глазных впадинах вкручиваются ему в заднюю стенку черепа. Тон голоса остаётся узнаваемо тем же, но тембр меняется: становится выше, дребезжащее, гаже.

— Да никакой.

Райнхард просыпается с прерывистым вдохом и успевает засечь движение: от кровати в угол спальни. Когда он, привстав, осматривается полноценно, в углу он находит только Регулуса, со скучающим видом изучающего обои.

***

В утро, когда до неизбежного его отделяет восемь дней, Райнхард стоит в саду и смотрит на восходящее солнце, не щурясь и не отводя глаз, и ему с невероятной силой хочется поговорить с кем-то, кто не разлагается ему в лицо.

— Ваша привычка эта, юный господин, меня в вашем детстве так пугала, страх просто, знаете, — делится Кэрол, прикрыв глаза ладонью и тоже бросив краткий взгляд на линию горизонта. — Как сейчас помню, гляжу в окошко, а там вы — голова кверху задрана, чуть шея не свернута, и всё смотрите и смотрите, а мне думать, ох-х, не верну ли я будущего героя Лугуники слепым. Такой пейзаж там захватывающий уж, э? Передайте-ка леечку, пожалуйста.

— Текущий герой Лугуники проводит время, болтаясь в саду с престарелой служанкой и окучивая грядки. Я совершенно уверен, все те сиротки, которых сейчас пыряют ножами разбойники, чтобы отобрать у них последнюю корку хлеба, прослезятся от этой умилительной сцены. — Рассвет просачивается сквозь полупрозрачного Регулуса лучами: он кажется почти несуществующим и как будто бы безобидным, обманом зрения, тающим с подъёмом солнца. — Нет, в самом деле это как называется вообще? С ним, значит, всё королевство возится, ворох титулов ему кидает, платит его героической, понимаете ли, семейке за их роскошную жизнь в особняках с полями, а он тут без дела ошивается! Совесть у тебя есть? Вот поэтому вверять свою безопасность в руки какого-то барана с острой палкой — тупость несусветная, я это вечно говорю, а люди всё ведутся! Герой этого королевства тебя остановит, злодей, понимаешь, а! — Регулус повышает тембр голоса нарочито — высоко и пискляво — и скалится. — А потом ой, да как же так вышло, а куда он делся, а почему не пришёл, а он здесь вот! В грядках, ага. Ну что я с этим сделаю? Я предупреждал! Право знать правду у каждого человека есть, и я, как порядочный человек, считаю своим долгом её донести. Кто ж виноват, что они не верят? Я, что ли? Я человек просто, и человек маленький, влиять на умы не умею! Нет уж, надо и на себя ответственность брать.

— Отчего и не посмотреть, если можно, — отшучивается Райнхард. — Вот, держите.

В детстве Райнхард узнал, что Белый Кит появляется в клубах тумана, сквозь которые не увидеть солнца. Он ждал и ждал: в сказках, он помнил, тех, что рассказывала ему бабушка, герои разрезали брюхо чудовища и возвращали оттуда своих любимых целыми и невредимыми.

Потом он понял, конечно: была сила, которую не в силах был победить самый величайший герой, и то была смерть.

(И не было никакого величия в этом.)

Если не считать это.

— Ох, почаще бы вы так думали, юный господин, — пыхтит Кэрол, отводя листья цветов в сторону, чтобы оросить землю. Её движения нежны и аккуратны: в такие моменты по ней не скажешь, что этими руками держала она однажды меч и забирала им жизни.

(Порой Райнхард задумывается, заметно ли это по нему. Должно быть, нет: никто бы не находил его обаятельным героем, показывай он свою смертоносность в каждом движении, и в этом нет ничего честного. Кэрол провела годы, заботясь о людях — Райнхард лишь убивал всю свою жизнь.)

Слова Кэрол не несут в себе дурного намерения, но взгляд Райнхарда притягивается к Регулусу против воли всё равно. Тот вздёргивает вверх брови.

— В моём положении героя Лугуники позволять себе многое непростительно, боюсь. — Райнхард давит из себя кислую улыбку. — Использование столь могущественных сил по пустякам развращает.

Кэрол поднимается с кряхтением, потирая спину. Время — вот ещё то, над чем Райнхард не властен.

— Герою Лугуники, может, и непозволительно, — она глядит на него с хитрым прищуром, — а просто Райнхарду отчего же нет?

Райнхард улыбается ещё неубедительнее, чем прежде. Кэрол вздыхает.

— Ну да ладно, здесь мы закончили. — Она глядит на Райнхарда пытливо: сняв садовые перчатки, она касается ладонью его плеча с такой же осторожностью, как к цветам, точно Райнхард может сломаться от неверного движения. — Ей было бы приятно, что её внук присматривает за этими клумбами, знаешь. Как сейчас помню, она их сажала — и надеялась, что тебе понравится. Цветы учат нежности и терпению, она говорить любила, ему пригодится.

Регулус хмыкает, явно готовый сказать что-то вызывающее и возмутительное. Райнхард, наловчившись за это время, может наверняка предугадать его слова — и сейчас, глядя на распустившие пятиконечными звёздами цветки, он может с ним согласиться.

Ещё Райнхард, как ему стало ясно, не имеет власти над мнением о нём мёртвых. Но было бы неправильно, если бы имел: в конце концов и как правило, они довольно честны.

***

— Слышь, Райнхард, — окликает его Фельт, задумчиво оттягивая нижнюю губу, — нам сегодня опять в трущобы топать. Болтают, там сын Дорис, помнишь, конопатый такой, делся куда-то. Они хотят, чтобы ты поискал.

Райнхард останавливается на полушаге. Прямо перед ним оказывается портрет: его прапрадед склоняется перед тридцать восьмым королём Лугуники.

— На сегодня допрос архиепископа Культа Ведьмы запланирован на первую половину дня, — он растягивает губы в извиняющуюся улыбку и презирает себя за это, — а во второй меня попросили присутствовать на встрече с дипломатами из Густеко. Я от всей души прошу прощения, но, боюсь, такой график был составлен с расчётом на моё присутствие, и было бы неразумно с моей стороны не явиться.

Фельт цокает языком. Разочарование написано у неё на лбу — и в этом она, конечно, права.

— М-да.

Выдохнув, Райнхард приказывает мышцам лица собраться в выражение обнадёживающего героя. Фельт, знает он, относится к такому цинично, но даже её пробирает — таково влияние Райнхарда на людей, не различающее незнакомцев и друзей, — и возможно, этого хватит, чтобы она пронесла эту надежду до обеспокоенной матери.

— Передай Дорис, что я сказал ей не отчаиваться раньше времени, — сохраняет он тёплый, оптимистичный тон. — Большинство пропавших людей находятся даже без чьей-либо помощи. Возможно, Ренольд просто, м-м, злоупотребил выпивкой и случайно уехал в другой город на чьей-то телеге?

— Может быть, — Фельт прыскает невольно. Райнхард испытывает облегчение и стыд.

Регулус смеётся лающе.

***


На первой странице ловко всунутой между прутьев калитки газеты читается заголовок: «БУЙНАЯ КАНДИДАТКА: КАК ДОЛГО СВЯТОЙ МЕЧА НАМЕРЕН ПОТАКАТЬ ЕЙ ИЗ ЖАЛОСТИ В УЩЕРБ КОРОЛЕВСТВУ?»

Аккуратно разорвав бумагу несколько раз до тех пор, пока слова не перестаёт быть возможным прочесть, Райнхард комкает ей и метким броском кидает в стоящую в отдалении — шагах в семидесяти на глаз — урну.

— Это ещё что? Доставка растопки на дом? — фыркает Регулус; в лице его, однако читается озадаченность.

— Почти что, — Райнхард против здравого смысла позволяет себе краткую улыбку. — Пустоты, к моему сожалению, не голосуют, так что можешь об этом не беспокоиться.

***

— Вот как мы поступим, — говорит стражник буднично: его товарищи стоят поодаль с явным желанием быть где угодно ещё, но его лицо — потёртое временем и старыми шрамами; по возрасту, осознаёт Райнхард, он, наверное, ровесник Вильгельма-доно, — хранит скучающее выражение, словно он выбирает овощи на рынке. — Я дам тебе пять секунд на то, чтобы ты заговорила о следующей цели Культа. Если ты начнёшь болтать о чём-то, кроме этого, я отрежу тебе этот палец.

— Поистине, вы добросердечны. Милосердие — величайший из даров, преподнесённых роду человеческому, а милосердие к врагам своим ценится вдвое больше милосердия к своим соседям. По правде, мне очень жаль, что такая любовь растрачена на меня. Я от всего сердца извиняюсь, что занимаю, о, о-о, о-о-о!..

Камеру заполняет запах горящего мяса и железа.

— Заживи, — бросает стражник целителю, топчущемуся на месте по правую сторону от кресла. — Повторяю ещё раз. Либо ты говоришь, либо теряешь пальцы. Синий этого королевства натаскивает целителей что надо, не беспокойся, запас пальцев не кончится.

Кость срастается с треском, плоть срастается с хлюпаньем. Мягкий голубоватый свет исцеляющей магии, отзывающейся в груди Райнхарда тоской разлуки, в холодном моргающим свете гаснущих лагмитов режет глаз не хуже скальпеля.

— Опять за своё, ну ты взгляни. Знаток любви, тоже мне! — Регулус опирается на поросшую плесенью каменную стену локтем: тот уходит всё глубже и глубже в кладку, и Регулус то ли не замечает этого, то ли отказывается замечать. — Про муженька-то её ещё никто спросить не надумал, не? Даже не смей. Мозги все выедет, в истерике биться будет, ты не представляешь даже. Великая любовь у них, как же. Ха! И куда она, любовь эта, её завела, а?

— Вы слишком добры ко мне, право. Я очень благодарна, но мне неловко. Боюсь, я не могу рассказать вам о том, что не знаю, но мы всё равно можем разделить друг с другом этот драгоценный мо-о-о-омент, о-о-о, о, а, а, Пете!..

— Желаете попробовать сами? — услужливый шёпот у Райнхарда под ухом.

Осознание резко и льётся по позвоночнику холодом: мышцы всего его тела напряжены, рука лежит на рукояти меча.

О, Од.

— Боюсь, для столь тонкой работы я слишком силён, — Райнхард улыбается тянущемуся на цыпочках к нему стражнику — нет, этот из сопровождающих гвардейцев, кажется, новобранец, совсем молодой, с полными обожания голубыми глазами, — отчаянно надеясь на силу божественного обаяния. — Следует оставлять их дело профессионалам, не считаете? — он отворачивается, не дожидаясь ответа.

Сириус извивается в цепях и воет. Никто не двигается: стражник с раскалённым лезвием изучает её хладнокровно, другие с опаской, Регулус — с высокомерной насмешкой.

Не двигается и Райнхард.

***

Нам все повезло, что человек столь великой силы столь доблестен и добр, сказала про него представительница делегации Густеко в роскошной шубе и с цепкими глазами. Регулус засмеялся: ждёшь, что она попросит тебя помочь перегнать рабов, что ли?

Ему завидуют рыцари и за это, Райнхард знает. Хорошего телохранителя должно быть не слышно и не видно — лишь величайший телохранитель может позволить себе быть объектом внимания сотен везде, куда бы он не ступал.

Райнхарду, право, было бы смешно, если бы не было горько.

Может, он в самом деле потерял рассудок.

Ночные улицы столицы почти пусты — разве что порой встречаются слуги, спешно бегущие по срочным поручениям, загулявшиеся допоздна парочки, редкие одиночки, кроющиеся от теней фонарей — Райнхарду бы хотелось предполагать в людях лучшее, но от одного его вида вдали они вздрагивают, бледнеют и сбегают вглубь проулков, как он надеется, чтобы в эту ночь больше не пытаться, — и группки пьяниц, идущие домой из таверн на заплетающихся ногах, то толкающие, то поддерживающие друг друга, разговаривающие громко, малосвязно, но с ажиотажем. Райнхард по привычке вглядывается в лица.

— Толку бы от них больше было, если бы они о собственную ногу споткнулись и голову проломили. Никого не ценят, ни себя, ни других. Хоть одно животное это думает о, тоже мне, семьях их якобы любимых? Да конечно. Своё право на жизнь в канаву спускают и других за собою тянут. Позорище.

Райнхарду от этих слов — как они жестоки, как они полны ненависти, — становится немного дурно. Нужда ответить стучит в его горле, но что — он не знает.

(Но есть ли у него право упрекать в жестокости других, когда сам он — её сосуд, её карающая длань, её человеческое воплощение? Сегодня он стоял в камере, где пытали женщину; сегодня он стоял в зале, охраняя людей, закрывающих глаза, если не способствующих, на страшное зло, происходящее в стране под их властью; даже там, где он и пальца не поднял, он был всё равно для жестокости щитом и опорой.)

(Но есть ли у него право отложить жестокость в сторону, как ушедший с тропы приключений путник откладывает меч? Нет, разумеется, ведь нет у него ничего иного ей на замену, нет острых слов и дара к пылким речам, меняющим сердца. Бессилен Райнхард изменить Густеко; бессилен изменить одну даже Сириус.)

(Что бы сказал Субару? Субару не жесток, нет, жестокостью его наполняет лишь воображение Райнхарда, и Субару умеет подбирать слава и складывать их в гладкие фразы, а фразы — в воодушевляющие речи; Субару разглядел в нём монстра, но не разглядел слабака; быть может, Субару на его месте был бы тем, кто в самом деле не беспомощен.)

Он сворачивает с главных дорог, идёт узкими улочками и тесными переулками, не боясь потеряться: карта столицы разворачивается в голове, как бумажная. Пути основные и обыденные, которые мог объяснить любой местный житель, он запомнил давно, патрулируя город, по другим же, тайным и неочевидным, предназначенным не для тех, кому не от кого скрываться, прежде ориентировался, полагаясь на безупречную интуицию, — потом встретил Фельт.

Эй, я вообще-то совсем уж весь город с концами сносить не планирую, Фельт его воспоминаний фыркает и морщит нос, квартал аристократишек-то не в счёт, конечно, первым делом указ подпишу, чтобы отгрохать стойло общественных драконов на месте усадьбы этого придурочного, а это странно, Райнхард не может припомнить, чьё имя она тогда назвала, но вот здесь-то, ну... ничего так. Сойдёт. Так оставим.

Таверна прячется на зажатой между наползающей друг друга домами маленькой площади: обрыв, отрезающий рыночные кварталы от жилых, начинается через сотню-другую шагов отсюда, но в добрых сорока минутах ходьбы до межквартального пешего пути, да и найти это место нелегко — когда-то сюда вела большая дорога, но затем прямо посреди построили крупный рыбный рынок (да взятку он дал, об этом все знают, чё уж), и город переприспособился вокруг него. Лавки здесь — заметно беднее: навесы выцветшие и заплатанные, прилавки покошены, а их поверхности поистёрты, вывески предлагают товары явно не из тех, что привлекут в столь отдалённый уголок богатого покупателя. И всё же, Фельт права, есть что-то привлекательное в этом месте: как-то удачно стоят дома, создавая ощущение защищённой крепости, перед пёстрыми занавесками на подоконниках и куцых балкончиках стоят цветочные горшки и рассада, единственный фонарь светит тускло, но мягко, плитка прибрана не иначе как стараниями торговцев, а рядом с таверной, отбив место в щели между кирпичами, растёт молодой клён.

Его ветви, воспользовавшись случаем, прорастают в таверну сквозь битые окна. Здание пустует, заброшенное владельцами: сквозь мутные стёкла виден голые пол и стены, и о былом уюте говорит только фасад. Покосившая вывеска расписана вручную, на перилах несколько неуклюже, но старательно вырезаны драконы, у входа и под всеми окнами разбита разросшаяся сейчас клумба — кто-то однажды вкладывал сюда много труда и времени.

Хозяин отсюда, сказала Фельт, стуча носком туфли по начинающим поддаваться времени ступенькам, нам еду подбрасывал, когда мы с ребятами сюда пробирались, прикинь? Мы ж у него сперва курицу спереть хотели, другой за такое бы на мясной крюк повесил — а он взял и пожалел нас, вон чё. Остатки со стола давал — я ещё думаю, нарочно еду иногда портил, чтобы нам скормить. Я у него всё равно ложки стащила, а он не разозлился даже. Ну не олух, а? И кончил как олух, понятное дело. Разорилось всё это со свистом, а он на это жизнь всю положил, семейный бизнес, денег зарабатывать больше неоткуда было, ну он со всей семьёй к нам и переехал. Да ты его видел: солидный такой дяденька, с бородкой такой лохматой. Мы с дядь Ромом им в нашей лавке аж на месяца три пожить дали.

— И часто ты развлекаешься тем, что ходишь поглядеть не пойми куда на развалины? Не ври, что потерялся. Это ты так самооценку поднимаешь, «схожу-ка погляжу на этих сирых и убогих, чтоб мне на свои архаичные руины глядеть не тошно было», э?

Райнхард разглядывает скрипящую на сквозняке приоткрытую дверь. Он задумывается, отдавал ли хозяин таверны еду попрошайкам через эту дверь, на виду у остальных торговцев, или через задний вход, тайно и украдкой? Многие люди, боясь осуждения за их добрые дела — как их могли осуждать? — совершали их втайне. Только Райнхард не мог остаться неувиденным и неуслышанным, потому что взмах его меча перепахивал половину улицы, а слухи о каждом шаге его благородной ноги распространялись быстрее пожара.

— Почему тебе не было дела до Сириус?

На несколько мгновений Регулус теряет дар речи.

— А... а должно было? — удаётся выжать ему. Он выглядит искренне потрясённым — ошарашенным точно ужасной новостью.

— Вы работали вместе, должно быть, многие годы.

— ...И?

— Она была твоей соратницей.


(Иногда Райнхард задавался вопросом: как Феликсу и Вильгельму удавалось быть соратниками?)

— Э? Э?! С какой это стати? Это ты так хорошо в людях разбираешься? Да будет тебе известно, у нас с ней не было ровным счётом ничего общего, и, говоря откровенно, я нахожу оскорбительным...

— Смею заверить, я уже понял, что к своим товарищам ты особой приязни не испытываешь. Как бы не было мне горько говорить это, — Райнхард, колеблясь, морщится: слова на языке вздуваются, как вздулись бы, наверное, готовые лопнуть язвы, — не все мои собратья по оружию вызывают во мне одинаковые чувства, хотя ненавистью бы я ни одно из них не назвал. Однако же я готов защищать своим мечом и телом всех и каждого из них, если возникнет в этом нужда. А у тебя нет никакого сочувствия к той, с кем вы были на одной стороне против всего человечества? Как так?

Ни в одном из окон вокруг не горит свет, закрыты все форточки, и интуиция Райнхарда не указывает на присутствие рядом кого-то, кто мог бы подслушать Святого Меча, читающего морали в пустоту, и всё же его желудок сжимается в страхе, и оттого ему почти что смешно. Величайший воин из всех, когда-либо живших — он-то?

— Одна сторона? Прошу прощения? Не было никакой «одной стороны». Была моя сторона, на которой я всего лишь хотел, я подчеркну ещё раз, жить простой, скромной, совершенно непритязательной жизнью, а была её сторона, где она пускала слюни на этого развалину и читала проповеди каждого, кому ей только удавалось присесть на уши, а твои слова, чтобы ты знал, выдают в тебе человека, лезущего не в своё дело, где он не понимает ровным счётом ничего, и такая попытка указать мне, где там должна быть так называемая «моя сторона»...

Привычным высокомерием, ни в ком, кроме себя не заинтересованным, полнится каждый слог: не проступает ни капли человечного, сочувственного, направленного на другого. Не проступает стремительно мечущейся в угол тени у кровати.

— Ты мог бы быть на её месте, — обрывает Райнхард его снова и, повернувшись, глядит Регулусу прямо в глаза. — Сложись по-другому обстоятельства, могло бы случиться так, что под стражу для допроса взяли бы тебя, а не её.

Яростью же черты полупрозрачного лица перекашивает, и Райнхард ловит себя на мысли, что даже несмотря на видимую сквозь раздутые ноздри посудную лавку он всё ещё не может до конца поверить в его бестелесность. Такова яростная, жестокая насыщенность мимики Регулуса: в силе каждого движения видна работа мышц, сжимающееся, передавливающее сосуды, сталкивающееся друг с другом мясо.

— Обстоятельства? — Улыбка, растянутая Регулусом, будто готова лопнуть по швам. Она крива, но не лжива, полна предвкушения хищника, загнавшего жертву в угол. — Это какие такие, позволю спросить, «обстоятельства»? Такие «обстоятельства», в которых, надо полагать, ты или дружки твои бесцеремонно сносите этой дуре башку неосторожным взмахом меча, и ты решаешь вместо того, чтобы покуситься на моё право на жизнь, покуситься на моё право на свободу? На это ты намекаешь? На это?!

— Маловероятно, что я бы принял такое решение, — отвечает Райнхард честно: он мог бы, конечно, успеть после уничтожения его полной неуязвимости заковать Регулуса в сковывающие способности кандалы, но риски его освобождения были бы в таком случае слишком высоки. Райнхарду бы пришлось сторожить его камеру день и ночь, и он бы... безопасность страны это бы поставило под угрозу. — Но кто-то другой, оказавшись на моём месте...

— Не принял бы?!

— Повторять за мной мои же слова мне не кажется обязательным. Я помню, что только что сказал, весьма неплохо...

— Не принял. Не принял! Да ты шутишь. Смеёшься. Издеваешься! Ты — ты, ты, ты-ы-ы запер меня — с тобой! В твоём на глазах разваливающемся доме! В твоей ничтожной, тупорылой работе! В твоём дрянном, омерзительном, жалком, невыносимом, о-о-о-я-такой-святой-как-тягостен-вес-на-моих-плечах обществе! И это, по-твоему, не лишение меня свободы?! А? А?!

Пузырь гнили вздувается из-под пустой глазницы, покрытой следами вытекшего глаза, и лопается. Верхний слой кожи уже отслоился почти весь, обнажая — как странно об этом думать, — те самые мышцы, сосуды, мясо. Нет ничего телеснее трупа — в этом Райнхард не сомневается: перед ним торжество судьбы, над которой не властен никто (кроме Райнхарда), последнее и главное свидетельство того, что никто (кроме Райнхарда), как бы велик он бы не был, не сможет переступить через собственную плоть, — и всё же ему тяжело даётся мысль, что когда-то это тело было живо.

Возможно, в нём говорит подсознательное. В конце концов, это его рук дело.

— Прошу прощения, — отвечает он вежливо, — но я был под впечатлением, что мы оба не ознакомлены с тем, как сложилась эта ситуация.

Регулус смеётся зло. В его груди что-то переливается и булькает.

— Да конечно. Ты, значит, Святой Меча, баловень мира, и с тобой что-то просто случилось само по себе? Да как же. Взял и поверил! Не-е-ет уж, тут каждый сам за себя должен ответить, и я точно знаю, что ноги бы моей в твоей тошнотворной компании не было, будь моя воля! А ты! Ты, отщепенец, жалкий червь, извращенец, шелупонь ничтожная, втиснутая в плащ бога, да тебе кто угодно для компании сгодится — да я поклясться готов, что тебе только и надо, чтобы тебе в лицо грязь говорили, потому что ты только можешь с человеком поговорить без притворства! А другим каково с тобой, а? Об этом ты не подумал?! Что эта овца теряет там, тело её гнилое? Ты мне здесь душу убиваешь! Душу!

— О, — говорит Райнхард.

Если задуматься, отвращение к Райнхарду — животное чувство, присущее любому обычному человеку, даже если они подавляют его рассудком. Ужасает людей инстинктивно его выходящая за пределы тела сила, его невольное пренебрежение всеми законами бытия, его превосходящая саму жизнь суть: Райнхард видит это в их глазах, в их лицах, в том, как они, завидев в его с мечом в руке, подавляют в себе осознание, что смотрят на силу, которая, захотев, может проигнорировать их существование с лёгкостью и никогда не вспомнить. В этом нет ничего странного.

Редко люди отвращены тем в Райнхарде, что останется без меча, без силы, без защиты, без удачи, без всего, что делает Райнхарда Райнхардом ван Астрея, без всего, без чего его почти что и нет.

Райнхард думает: человечнее ненависти к монстру, возможно, только лишь ненависть к другому человеку.

***

Новый день приближает его к неизбежному и не приносит ничего хорошего: к полудню, ясному и солнечному, какому ему и положено быть в Лугунике в разгаре Красного Солнца, Райнхард находит в овраге начавшее вздуваться бордово-зелёное тело, в котором Ренольд угадывается с трудом.

В самом же деле. Так было с бабушкой, так было с Регулусом, так было с каждым мертвецом на пути Райнхарда и так сталось с Ренольдом сейчас. Человек, без сомнения человек, которого Райнхард знал, чей голос слышал, чьё лицо видел в живом движении, которого мог вообразить из образов в своей памяти хоть сейчас — и всё же тот, кто лежит перед ним, норовит представиться его рассудку сломанной куклой, изуродованной в игре слишком взрослым, не умеющим рассчитывать свои силы, неаккуратным, безответственным ребёнком.

Но в голове у Райнхарда не укладывается и другое — не жалкое, эгоистическое и себяжалеющее, куда более важное: это даже не окраина города. Это — по левую сторону от одной из главных дорог, ведущих из города, по которой ездят повозки и ходят люди каждый день.

— В телеге уехал, говоришь, — говорит Фельт мрачно, тыча тело пальцем в одетой наспех белой перчатке. Райнхарда — он полагает, что так это чувствуется, — будто ударяет плетью. Нет, конечно, и в этом он тоже неправ. Найти Ренольда было не задачей случайных прохожих — было его.

— А я говорила ему! — Дорис — рыжие волосы потускнели и сбились в колтуны, истощённое лицо опухло — по почти отвесной стенке оврага ползёт, едва ли не скользит, хватаясь за клочья травы и изо всех сил упираясь ногами в сухую почву. Райнхард подхватывает её у низа, не позволяя ей упасть: вывернувшись из его рук, она смотрит на них всех — Райнхарда, Фельт, Ренольда — в отчаянии. — Я разве не говорила ему? Да я сто раз говорила! Ренольд то, Ренольд сё, Ренольд, бросай ты пить, Ренольд, найди работу, Ренольд, это добром не кончится, и вот! Пожалуйста! Молодой же парень, плечи в дверь не проходят, мозги на месте, а всё сидит! С друзьями своими этими, да глаза бы мои их не видели! Чуть что — к ним с бутылкой, чуть что — к ним с бутылкой, попросишь работу поискать — «да смысла нет, мам, ты не знаешь, что ли», вот и весь разговор! Святой Меча-сама, — она глядит прямо на него впавшими, красными от лопнувших сосудов глазами, цепляясь за рукав плаща в исступлении, — Святой Меча-сама, неужели для него не могло найтись совсем никакой работы? Ведь у вас такое большое поместье, ведь вы... Ренольд, он... Вы...

Земля плывёт у Райнхарда из-под ног; внезапно ему кажется, что его язык стал одной из тех святынь из сказок, которые дожидаются прихода единственного во всём мире героя, способного их поднять — и Райнхард совсем не он.

— Я не знал, — его слова неуклюжи и совсем не подходят Святому Меча, — что так выйдет. Среди всех моих сил нет способности заглянуть в будущее, и за это, Дорис, я приношу извинения от всего сердца, даже понимая, что извинения мои сейчас ничего не стоят. Знай я, что случится так, а не иначе...

— Он хочет сказать, — Фельт обрывает его, и Райнхард бросает на неё взгляд, должно быть, полный ужаса: он сам не знает, что он хочет сказать, — что в трущобах живут тысячи людей, всем им нужна работа, и каждого из них не приставишь к скашиванию одной травинки и вытиранию одной пылинки. — Она глядит на тело вновь. Её лицо мрачно и жёстко. — Мне правда жаль.

Дорис отпускает рукав Райнхарда, бледная до мертвенной белизны.

— Да, конечно. — Её губы трясутся. — Я понимаю, Святой Меча-сама.

Фельт распрямляется. Стянув испачканную — Райнхард вдруг находит неспособным отвести взгляд от бурых пятен, расплывающихся на ткани, — перчатку, она бросает её в лопухи.

Шмыгает носом.

— Его бы отсюда унести как-нибудь, — говорит она своим почти нормальным голосом. — Он, э-э, вроде как немного. Склизкий.

Райнхард переваривает эти предложения несколько секунд. Его желудок сжимается.

— Да, конечно, — ему удаётся сказать это ровно. — Я что-нибудь придумаю.

Его внимание притягивает Регулус, стоящий в стороне всё это время подозрительно тихо. Губы растянуты, полуоткрыты и в рваном ритме притягиваются к зубам, так, словно через них втягивают бесцельно воздух, брови сведены в одну точку, глаза бегают, но не отрываются от тела на земле. Его пальцы — Райнхард уловил это движение на словах Фельт, — касаются щеки престранным образом: погрузившись в кожу кончиками пальцев и будто бы что-то раздвигая — так растягивают дыру в кармане, оценивая ущерб.

Там была дыра, вспоминает Райнхард. Рваная, неаккуратная и взбухшая, начинающая от скулы и уходящая в царапину посреди щеки, ближе ко рту, — через неё виднелись остатки зубов и заполненный грязью рот.

Под взглядом Райнхарда Регулус, вздрогнув, руку отдёргивает — смотрит в ответ с вызовом.

— Что? — каркает он; улыбка растянута чересчур широко, кончики губ подёргиваются. — Нужно, уж извиняюсь, за ручку тебя подержать? Что это ещё за, не побоюсь этого слова, одержимость нездоровая трупами? Не в состоянии признать, что ты хоть тресни, а вся твоя показушная «всесильная» дрянь от такого конца тебя не спасёт?

***

— Не следовало ей этого говорить, — говорит Райнхард позже и извиняющимся за себя шёпотом. Его слова тонут в гуле людских голосов, доносящихся в подворотню с улиц, в послеполуденном душном и тяжёлом воздухе, в тени дырявой крыши, защищающей от растапливающего солнца всего лишь незначительно, в запахе, но Фельт слышит и поднимает на него тяжёлый взгляд:

— Баран, в этих кварталах каждый год люди десятками мрут. Кто перепил, кто по пьяни подрался или награбленное не поделил, кто замёрз насмерть, кто от голода. Всех сирых и убогих спасти по одному удумал? Не выйдет.

Отчего-то Райнхарду вспоминается речь Субару в Пристелле: пронзительная, дрожащая, несущая в себе обещания вопреки всем шансам.

— Но я должен пытаться.

Фельт цокает языком.

— Пока тут бараки, а там — дворцы, будут и люди дохнуть, хоть ты обстарайся, хоть обосрись.

Она оглядывается по сторонам и наверх. По улицам люди ходят как обычно, спрятав руки под одеждой, шагая быстро, никому не глядя в глаза и не вертя головой по сторонам — те, кто совершают ошибку, заглянув в подворотню, немедленно отводят глаза и уносятся почти бегом. Окно здесь, между стоящих друг напротив друга стен, есть одно, немного повыше головы Райнхарда: его уже открыли минут пять назад, вскрикнули в ужасе и отвращении и, гаркнув «Дрянь эту убрали отсюда живо, с ума сошли, что ли, ой, Святой Меча-сама, а я вас не заметила, извините, пожалуйста, вы уж как-нибудь, хотя неважно, до свидания!», снова захлопнули.

— Ты вот о чём подумай, если тебе так хочется пытаться и туда-сюда носиться, — Фельт говорит негромко, уронив взгляд себе под ноги. — Этот парень — он не с телеги так неудачно скатился.

— Вы, как всегда, жестока, но справедлива, Фельт-сама, — отзывается Райнхард со слабым смешком над самим собой, но переводит глаза вслед за ней — на грязную, в плевках и помоях землю, расстеленный на ней уже не очень-то белый плащ и лежащее на нём тело. Он думает, ужасаясь будничностью этой мысли: что теперь с этим плащом ему делать? Не удастся же и отстирать это, а если и удастся, то не может же он отдать это Кэрол — но ведь и в казарменных кладовых ему зададут вопрос, что со старым плащом стало.

Всё-таки он омерзителен.

Фельт права, конечно: рубашка Ренольда под шеей ссохлась кровавым пятном, конечности выгнуты странно и там, где не должны быть выгнуты вовсе, из распухшего предплечья торчит обломок желтоватой кости, а лоб — опарыши ползают, — залит кровью, вмят вовнутрь, треснут.

— Вызвался крышевать — крышуй, чё. Найти надо того, кто это сделал.

Райнхард таращится на обломанную кость. Из ума не уходит другое тело: кости вспарывают кожу повсюду, как крупные черви.

— Да, — слышит он свой собственный голос. — Надо.

***

В поместье они возвращаются поздним вечером. Фельт, рванув на себя створку ворот с такой силой, что едва не срывает её с петель — свежая газета вываливается на гравий и с пинком отправляется в кусты, — бросает через плечо, что пропустит ужин. Райнхард ставит в амбар лопату — за ней он возвратился, когда выяснилось, что трущобах нет ни одной лопаты, годящейся, чтобы выкопать могилу («Давать не хотят, гады, боятся, что попортят», — процедила Фельт) и тогда успел уклониться от расспросов, двигаясь со скоростью быстрее глаза, но сейчас — сейчас он пересекает двор шагом, которым и положено ходить человеку, и избегнуть разговоров уже не выходить.

— Святой Меча-сама! Святой Меча-сама! — Его догоняет мужчина с жидковатой бородой и переломанным носом; Райнхард признаёт в нём одного из скотников, но не может вспомнить имени, как ни старается: может, его нанимала Фельт, а может, Райнхард в очередной раз пренебрёг чьей-то жизнью. — Это правда-то, выходит? Про Ренольда?

— Правда, — слова сковывают язык. — Мои искренние соболезнования. Мы похоронили его у...

— Так он ж мне денег должен! Медяков десять. А может, и все одиннадцать, кто ж тут упомнит. Вот окаянный, а! Мне теперь делать что, у меня дети, между прочим...

Райнхард уставляется на него немо. Скотник отступает на шаг назад.

— Х-хотя...

— Конечно. — Райнхард тянется за кошельком.

— И ты вправду дал ему деньги? — спрашивает Фельт, раскинувшаяся в кресле у огромного камина из белого мрамора, вырезанного в форме драконьей пасти. Она глядит неотрывно в горящее пламя и выдирает ворсинки из пледа, заботливо постеленного ей на колени Кэрол.

— Да, — отзывается Райнхард, также уткнувшись взглядом в огонь: его разум перетягивается то и дело от разговора к другому огню, в полях вдалеке от домов и построек. Сегодня там сжигали мусор и рухнувшую из-за подгнивших корней аблоню; сегодня Райнхард, озираясь по сторонам, как неопытный десятилетний мальчишка из трущоб, впервые собравшийся обобрать прохожего, бросил туда свой плащ. — Один золотой.

— А надо было в морду. — Фельт с мрачным видом наматывает особенно длинную ворсинку на палец, чтобы затем её оборвать. — Такие вообще без совести. Им хоть ты на похоронах рыдать будешь, а они всё равно припрутся стребовать с тебя последние трусы — они их покойному одалживали, видите ли.

Полено в пламени трескается напополам, обсыпая угольками решётку. Взгляд Райнхарда притягивает статуэтка милого, но непонятного зверя на каминной полке — подарок бабушке дедушки без повода, просто так, случайная покупка. Кажется, она думала, что он «страшненький» и даже нарочно забыла здесь. После её смерти Райнхарду запретили к ней даже прикасаться.

— Ему нужны были деньги. Мне нет.

— О да, — слова Фельт сухи и полны жгучего сарказма. — Тебе дай волю, ты скажешь, что с радостью раздашь всё до последней монетки и съедешь жить в шалаш в лесу. Питался бы демонозверями. Уверена, у тебя-то и из них кулинарный шедевр бы вышел.

Райнхард, помедлив, кивает.

— Вероятно, со мной бы в самом деле ничего не случилось. Съехать жить на улицы города было бы практичнее, однако...

Фельт хмыкает.

— Угу. Только ты никуда бы не съехал.

Райнхард переводит на неё взгляд. Она смотрит на него в ответ и кривит рот — насмешливо, тревожаще.

— А чего? Ты ведь всё ещё здесь. В рубашечках своих, вон. Камин, слуги, ужин по серебряному колокольчику. Не замечала тебя за разбрасыванием фамильных носовых платочков на нужды голодающих младенцев.

— Мне казалось, вы этого не одобряете, Фельт-сама.

— Не одобряю. Потому что это тупость. А сам-то ты чё?

— А сам-то я — что?

Фельт закидывает ногу на ногу и яростно дёргает плед. Отблески огня пляшут на её лице.

— Ну смотри. Есть в этом мире три породы людей. Первым — на всё насрать. Они везде бывают, ты не надумывай. Своя жопа в тепле — и это самое главное. Хоть ты пачками людей в трущобы сселяешь, чтоб у тебя конкуренции не было, хоть ты у вдовы кошелёк тянешь, потому что ей-то уже денег наполовину меньше надо. Есть вторые. Они чокнутые. Идейные. Таких среди ваших больше, потому что когда тебе жрать нечего, особо задумываться о порядках мироустройства ты не будешь, а если и будешь, чё ты с ним сделаешь? Надерёшься и сорвёшь глотку на перекрёстке? Да щас. От таких чего угодно ждать можно, практичности не жди. Свою задницу на крюке подвесят ради их всеобщего блага, каким бы они его не навоображали. А есть третьи, — Фельт склабится, — ни туда, ни сюда. Идеи им нравятся. Свои рубашечки, камины, слуги и ужины — тоже. Они мямли все — редкостные слюнтяи. Они и знают вроде, что хренью маются, но признавать не хотят и поэтому маются хренью ещё больше, потому что думают, что от этой хрени им легче станет. Они сделают что-нибудь. Потом отойдут в сторонку, чтобы что-нибудь, понимаешь, существенное сделал кто-то другое, а их бы не приплели. А кто такой этот другой — да кто ж его знает, главное, что не мы. Таких людей — их в общем-то много. Может, большинство, не считала, уж извиняй. Обычные люди — они слюнтяи и есть, что есть, то есть. И каждый из них себя тоже героем считать хочет: а чё, вон же, я тогда-то там сделал вон-то то. Попрошайку не пнул там. Может, ещё и пару монеток бросил по доброте душевной. Только не герои они. Герои — они все чокнутые.

Фельт поднимает на Райнхарда глаза, и они — пылающий город.

— Ты, Райнхард, не герой нихрена, что бы ты там себе не надумал и что бы там тебе все остальные не наплели. Ты обычный человек в шкуре героя, а это разные вещи. Смотреть на тебя тошно.

Райнхард молчит, сжав губы. Взгляд его невольно норовит притянуться к белому пятну на краю зрения.

— Мне не впервой слышать, что я не гожусь в герои, Фельт-сама, — усмешка сбегает из его рта.

— Но ты не считаешь, что ты не герой. Ты считаешь, что ты герой неправильный. Разные вещи, — Фельт щёлкает пальцами, — здрасьте.

Она поднимается из кресла с хрустом позвонков — Райнхарда от звука пробирает морозом по коже. Плед падает на пол.

— Так-то ещё, если по-честному, — на него не оглядывается, — мне-то с тобой так тоже удобнее, конечно. И всем остальным тоже. На олухах вообще ездить удобно. Только наблюдать за этим паршиво.

К лестнице Фельт уходит быстрым шагом, лишь немного быстрее, чем обычно.

— Я спать. Спокойной, — только и бросает у первой ступеньки.

— А вы?

— А?

Райнхард не знает, зачем он окликнул её, зачем сказал это — но всё же не берёт слова назад.

— А вы, Фельт-сама, из какой породы?

Фельт облизывает и кусает губы.

— А хрен бы его знал, — наконец отвечает она. — На ужины-то твои я до сих пор хожу, а?

И уходит.

Райнхард следит за тем, как уголь — горящая изнутри чёрная точка — расслаивается в бледный пепел.

— А ты? — задаёт он вопрос пустоте.

Пустота отвечает не сразу и раздражённо:

— И не надейся.

***

— И всё-таки, — и всё-таки Райнхард самонадеянный дурак, вот в чём проблема, — зачем всё это было?

— Зачем — что? — огрызается Регулус. У дальней стены он стоит ровно, не прислоняясь к плитке, взгляд порой бегает — иногда перемещается быстро на него самого, на сцепленные неуклюже в замок бледно-полупрозрачные руки, но большую часть времени прикован к Райнхарду, тяжёлый и сверлящий, переполненный эмоцией, — и его лицо — оно перекошено злобой.

Справедливости ради, последнее не ново.

— В целом, я подразумевал всю твою жизнь, — говорит Райнхард, вылезая из купальни, — хотя я предположу, что мне следовало сказать «большую часть», а не «всю». Прошу прощения.

— А? С дуба рухнул? Ты кто такой вообще, чтобы за других людей решать, какая у их жизни ценность?

Вода капает на пол, собираясь в лужи, на которых, конечно же, не поскользнётся Райнхард, идя к выемке в стене, куда заранее уже заботливо выложили полотенца и одежду, но которые придётся убирать Кэрол. Дурацкая мысль поселяется у него в разуме: в лужи всмотреться, проверить, есть ли там кровь.

Нет, конечно.

— Я и не решаю. Я хочу спросить у тебя.

— Ха? И я отвечу на этот вопрос с какой стати, я извиняюсь?

Райнхард берёт полотенце для тела — махровое и очень мягкое. Кожа на подушечках его пальцев от влажности сморщена, и при касании он ощущает ворс бороздками складок — звучит, наверное, странно и, может, жалко, но это чувство привычно его успокаивает: по крайней мере, у него нет Божественной Защиты Вечно Гладкой Кожи.

— Пожалуйста? Я бы ответ очень оценил.

Пожалуйста? Знаешь, меня вот это поражает, люди правда думают, что только потому, что они сказали, видите ли, «пожалуйста», все должны схватиться за голову и начать вокруг них бегать...

У его голоса нет эха: слова падают и тонут в воде, а не стучат о кафель стен неудачно и слабо брошенными камнями. Слова Райнхарда летят метко, врезаются в металлические трубы и разлетаются градом осколков, один из которых мог бы и попасть в щель двери, где могла бы подслушивать, скажем, Фельт — но Райнхард знает, что её там нет.

Конечно, он не хочет, чтобы она была, о нет, ни в коем случае. О, это бы обернулось катастрофой, о, худшего и представить нельзя.

Но.

— Я пытаюсь понять, — говорит Райнхард сдержанно, с силой проводя полотенцем по руке: на коже следами остаются красные полосы и тут же затягиваются, — что ведёт человека на такие поступки, и за твою помощь я был бы благодарен. Зачем всё это было? Все те жизни, все те люди, всё то горе, которое ты принёс — для чего? Была у этого какая-то цель? Смысл? Чего ты этим хотел добиться? Что тебе это принесло? Закончилось чем-то хорошим?

— А, — осклабляется Регулус, — ты опять о том, как это закончилось тем, как ты меня убил, да? Об этом? Право же, тебе не занимать наглости, я поражён!

— Мне не принесло это никакого наслаждения! — Райнхард, забывшись, повышает голос: звенит под потолком. — Не меряешь ли ты всех по себе? Я бы не делал этого с радостью, предоставь ты мне такую возможность. Не пытаясь убить моих друзей, хотя бы для начала!

— А я повторюсь: кто ты такой, чтобы судить других людей? — голос Регулуса, поднявшись от ярости, почти теряется, отбрасывается рассудком как ненастоящим, не подчиняющимся законам природы. Отстранившись от стены, он размашисто шагает до противоположного от Райнхарда края купальни. — Ты думаешь, что ты меня знаешь? Что ты у меня в голове сидишь? Ты, кажется, пытаешься обвинить меня в том, что я садист? Быть садистом — твоя работа, как бы сильно тебе не хотелось навешать всем лапши на уши! Я лишь защищал себя и свои права, ни разу не потребовав сверх того, что мне было предназначено, а ты и твои поганые друзья — вы могли бы просто пройти мимо и не совать нос! Хватит строить из себя жертву!

— Ты... — Райнхард глотает душный воздух. — Хорошо, ты прав в том, что моя работа жестока. Надеюсь, моё признание твоей правоты тебя удовлетворит. Но поэтому я и спрашиваю: что ещё мне стоило сделать? Что мог сделать с тобой я, что ты не захотел сделать с собой?

— Ты слышишь меня вообще? Ты мог оставить меня в покое, ты...

— К чему, по-твоему, это бы привело? Ты в самом деле считаешь, что ты смог бы безнаказанно продолжать свои бесчинства до скончания времён? Что тебе бы это позволили, что никто бы не пресёк это рано или поздно? У твоей истории не было никакого другого конца, кроме этого, кроме как, и я прошу прощения за резкость, — он запинается, — трупа, брошенного разлагаться на случайном перекрёстке, и всё же тебя не остановило даже это! Почему?

Лицо Регулуса кривится и дёргается; секундно на нём проступают тёмные пятна.

— С чего бы мне останавливаться, когда я не сделал ничего, я подчёркиваю, ничего дурного! Ты записал меня в, как ты выразился, ах да, монстры против моей воли — без всякой разумной на то причины, лживо, клеветнически, не понимая обо мне ровным счётом ничего!

Мир исчезает, когда Райнхард сражается: в нём есть только герой, враг и меч. Гаснет всё остальное — неважное, для судьбы незначительное.

Сейчас у Райнхарда нет при себе меча, но кажется ему всё равно — остаются только он, Регулус, и слова между ними.

— Ты лжёшь, — слышит он себя, — и ты знаешь, что лжёшь. Я, видишь ли, в некотором роде божественно одарён в определении такой лжи, и ты лжёшь. Зачем всё это было?

Он втягивает воздух прерывисто, частью для того, чтобы перевести дух, частью — чтобы вернуть себя во время и место.

Осознаёт: по лицу, попадая в глаза и рот и влажно скользя по носу, катятся капли воды с прилипших ко лбу волос. Райнхард стирает их полотенцем в руке, не задумываясь. Укол вины нагоняет его уже тогда, когда он с силой вдавливает в щёки ворс: Кэрол ведь приготовила специально ему для лица полотенце.

Стоит Райнхарду в сражении войти в полную силу — и все люди вокруг исчезнут.

— А-а, я понял. Ты поддеть меня пытаешься, да? Издеваешься? — в голосе Регулуса нескрываемо слышно облегчение.

Райнхард отнимает от головы полотенце.

— Что?

— Ага-ага, ты-ты, — Регулус тараторит, цепляясь за торжество отчаянно, — ты думаешь, я не пойму? Я кто, по-твоему, идиот? Совсем за дурака меня держишь? Не-е-ет, я тебя насквозь вижу, ты надо мной посмеяться хочешь, уязвить меня побольнее, а, а? Решил поиздеваться надо мной своим омерзительным, безобразным, липким, влажным... мясным телом, ха-ха, э? Ну ты это ловко придумал, не могу не признать! Хочешь похвастаться, а, выставить на моё лично обозрение, какой ты весь из себя живой? Завидуй, мол, взгляни на мои мускулы, на мою безупречную кожу, на все мои вены, на все мои... мерзко переросшие части, всё такое живое, о-о, о-хо-хо! Я на это не куплюсь, ты не надейся, ничего более гнусного, чем эти мясные мешки, мне и представить сложно! Ну просто чтоб ты знал. Но попытка... да-а, попытка, конечно, хорошая, а-ха-ха, ну ты даёшь. Поразительно, на самом деле, насколько подлыми люди бывают, э? Никогда не перестаёт поражать. Как ты додумался вообще? Ни стыда, ни совести! Практически на костях пляшешь! Какая наглость, а! Нет, я поверить не могу!

— Что... стой, что? Я не... О чём ты вообще?

— Вот только не надо, не на-а-адо строить из себя святую, ха-ха, невинность. Что, раскусил я тебя? Раскусил-раскусил, не притворяйся. Просто комедия! Бессовестнее тебя я ещё не встречал, конечно... Мда! И тебе ведь даже стыдно не будет, вот в чём дело. Поразительно. Просто немыслимо!

— Что, — повторяет Райнхард ровно. — Смею заверить, я ни в коем случае не... Как ты вообще к такому выводу пришёл, прошу прощения?

Улыбка растягивается по лицу Регулуса. Он ступает на воду — облака пара поднимаются сквозь него, и его края кажутся зыбкими, — и за десяток шагов оказывается прямо напротив. Там, где он стоит, по воде даже не расходятся круги.

— А потому что, — выплёвывает он, мелко дрожа от возбуждения, — потому что это очевидно, вот почему! Та девка — она же тебе, считай, прямо сказала, что ты размазня и слюнтяй, э? Но это она не всё увидела, умом она у тебя, уж прости, не блещет. Но знаешь что? Ты не просто размазня. Ты размазня, которая мечтает быть злобной тварью. О-о, в тебе это есть, не отпирайся. Ты садист не только по работе. И ты не ой-весь-такой-несчастный святоша-которого-мучает-гадкий-жестокий-культист! Жестоким быть нравится тебе. Тебе нравится, когда люди дёргаются из-за той грязи, которая у тебя изо рта лезет. Ты неудачник, ты трус, ты слабак — и ты спишь и видишь, как бы побольнее надавить на кого-то, на кого у тебя надавить власть есть, потому что это — твоя единственная отдушина. И убил ты меня потому — и вот только попробуй меня перебить здесь! — потому что тебе хотелось заткнуть мне рот!

Райнхард выслушивает это молча, ощущая, как у него всё шире распахиваются глаза. Регулус, закончив говорить, таращится на него в ответ: лицо, расходясь до желтоватых костей челюсти, истекает тёмными жидкостями, грудная клетка вздымается неравномерно и грязно, и он призывно вздёргивает брови, подначивая на ответ.

Тогда, выдохнув, Райнхард вступает на воду. Под его ступнями она тверда, как протоптанная дорога.

Запахи лилейного мыла и разложения смешиваются в носу: с Регулусом они теперь стоят очень, очень близко. Тот растерянно моргает — и запоздало клонится назад, но не отступает.

— Эй, эй...

— А ты?

— Э?!

— А ты кто такой, Регулус? В этом была причина? Всех тех людей ты убивал потому, что ты слабак, который может справиться с ними только так? Если ты подразумеваешь, что я не так уж сильно отличаюсь от тебя? Тогда от меня не так уж сильно отличаешься ты.

На бледной шее дёргается кадык. Райнхард наблюдает, как бледность сменяется буростью.

Глядя только сюда, так и не скажешь, насколько изуродовано остальное тело. Чистая истлевающая кожа, юноша, умерший от непредвиденной и беспричинной остановки сердца, ставшей горем для всех, кто знал его.

— Ты... ты-ы-ы-ы... Да как ты... Это...Ты смеешь... Ну уж!.. Это... это — это то, о чём я говорил, к-к слову. Ты — ты наслаждаешься этим! Ты тут садист, не я! Я понятия не имею, о чём ты говоришь. Что ты несёшь вообще, аха-ха, а? Ты — это просто смешно. Ты, ты — ты!..

Райнхард поднимает взгляд на выступающий из орбиты единственный глаз. Золотого цвета в нём больше нет — расплывчатое грязно-коричневое пятно.

— Мне очень жаль, что я не смог тебя спасти. Я не могу попросить прощения за то, что убил тебя, но за это — я приношу свои глубочайшие извинения.

Развороченная грудная клетка трепыхается беспорядочно и булькает. Райнхард предполагает, что видит кусочек лёгкого. Он заставляет себя не отрывать глаз от лица: на нём написан ужас, какой бывает в посмертии у людей, для которых Райнхард стал последним, кого они при жизни увидели.

Вода в купальне не то чтобы расходится — нет, на её поверхности не видно ни кругов, ни колыханий волн. Сквозь неё Регулус просто проваливается: тело то ли камнем, то ли невесомым пером падает на мозаику на дне.

— Это ты сделал, — утвердительно и хрипло.

(Звук и из-под воды всё такой же.)

— Насколько мне известно, нет, — отзывается Райнхард. — Но если да, я приношу извинения и за это тоже.

***

Иногда Райнхарду ван Астрея снится, что он проиграл.

Он проигрывает так, как и положено проиграть герою: грандиозно и полностью, совершив непоправимую ошибку и поплатившись за неё всем, что он поклялся защищать. Всё верно, Райнхарду не суждено тихое поражение: уронить оружие в поединке с другом, сделать неверный ход в партии в шатрандж, в битве потерять ногу и, осознав смысл этого, передать меч своему сыну, промочить ноги, — нет, Райнхард — основание карточного замка, главная карта судьбы, и с его падением рушится королевство.

Рушится ему под ноги и на людские головы горящими обломками. И запах — запах всегда самое страшное: дым, гарь и жареное мясо, ему всегда вспоминается, как однажды отец, вернувшись с рыцарской охоты, приволок домой тушу кабана, и они все вместе — он, Райнхард, мама, — зажарили его в садах в яме для копчения, притворяясь, что они в лесной глуши охотятся на Ведьму, — как невыносимо.

В этом сне нет отца — и это всегда больно особенно, потому что во сне есть что-то, что Райнхард никогда не находит в действительности, что-то, просачивающееся сквозь пальцы, брошенный быстро одобрительный взгляд, неловко искренняя полуулыбка, рука на плече, — нет и мамы, нет Кэрол, нет Гримма. Есть догорающие балки и выжженные дотла сады в кварталах знати и обрывки догадок: кричали на улицах, что первым загорелось чьё-то поместье.

Райнхард ван Астрея в этом сне проигрывает всё, ради чего побеждал, и всё же искры пламени по пути сыпятся ему под ноги, но никогда не на плащ.

Где-то в трущобах мгновенно вспыхивают и разваливаются ветхие хибары, и в одной из них огонь отрезает Фельт и жильцам путь к двери. Райнхард не спешит ей на помощь, потому что он глупец, всё ещё убеждённый, что он может исправить всё, а не лишь смягчить ущерб.

Ещё там есть юноша, вот в чём дело. К нему Райнхард идёт всегда.

У юноши нет имени и лица в его сне, но есть руки в крови: ими он исполняет смертный приговор Лугунике и обнимает изломанное тело маленькой девочки.

Райнхард всегда поднимает меч с ненавистью в груди и чувством ужасной ошибки.

Всё из-за тебя, Райнхард.

Я ненавижу тебя, Райнхард.

Я хотел быть тобой, Райнхард.

— Я не понимаю, — отвечает всегда Райнхард, осознавая ровно на этих словах: это момент, когда он перестаёт быть героем.

Он не герой, он просто машет мечом.

Райнхард не помнит эти сны, когда просыпается. И всё же, увидев напротив первым делом жёлтые глаза, он испытывает ужас, не объясняемый логикой — лишь памятью о несвершившемся.

— Ты хоть знаешь вообще, что у тебя во сне лицо просто поразительно идиотское? Герой, тоже мне! Спит как младенец! Большой палец пососать не хочешь?

***

— Итак, — Фельт подпирает коленками край стола и смотрит хмуро глазами, в которых от красных радужек расползаются красные капилляры, — как мы будем расследовать убийство?

Отделённый от неизбежного шестью днями Райнхард сводит на переносице брови.

— Я знаю, как, — машет рукой Регулус. Он... не сидит во главе стола, хотя Райнхард сомневается, что из уважения, — нет, он опирается локтем на спинку стула во главе стола и то и дело бросает на него взгляд с опаской. — Вот этот перерослый дуболом со своей зубочисткой! Он во всём виноват. Его можно спросить даже, он во всём признается, я точно говорю.

Райнхард честно старается сосредоточиться на поставленном вопросе.

— Нам следует... найти подозреваемых?

— Подозреваемых, я подчеркну, в преступной, недопустимой, трусливой халатности!

— И как? Твои божественные финтифлюшки — у тебя же там определение, кто врёт, кто нет, есть? — Фельт раздражённо откусывает заусенец с большого пальца. — Просто если мы притащимся допрашивать трущобы с, ну, тобой...

— Они будут всё отрицать, — с готовностью кивает Райнхард. — Я понимаю, Фельт-сама.

Фельт закатывает глаза.

— Нет, они признаются во всём, что делали, что не делали, и ещё в десяти других преступлениях в придачу. Тебе придётся тащить на виселицу три квартала, и половину из них — за кражу пирцев с прилавка три года назад.

— Оу. — Райнхард опускает взгляд. Ему чудится звон цепей. — Это... должен признать, безрадостная перспектива.

— Чего это? Расстроен, что не можешь заняться самосудом и отрубить им головы лично? — Регулус, цыкнув, повышает голос неестественно громко: — Лично я совершенно не понимаю, зачем кому-либо понадобилась в рыцари бешеная псина с клыками толщиной в руку!

— Безрадостная, — Фельт цыкает, и у Райнхард чуть не уходит сердце в пятки. Она стучит пальцами по столу. — В этой газете, как они умудряются только её даже сюда вам в калитку пихать, есть рассказы эти, про Мерлока Лолмса или как его там, — там есть доска такая, на них подозреваемых вешают. Имена подозреваемых, тьфу ты, слышь, имена, не надо на меня смотреть так!

— Совать мусор на чужую территорию — явное и наглое нарушение права на имущество и душевный покой, — бормочет Регулус как-то пришибленней. — Делать им, что ли, нечего? Вот же люди, они, выходит, целыми днями сидят, всё это переписывают раз по двести, как только руки не отваливаются, спрашивается, а потом ещё и пихают это всем без всякого согласия, да это же ни в какие ворота... — Райнхард, не удержавшись, кидает на него быстрый взгляд, и он с подозрительным лицом останавливается. — Чего?

— Ну как в какие, очевидно, в наши, — проговаривает Райнхард практически одними губами.

Глаза Регулуса выпучиваются.

— Э? — косится Фельт. Кровь Райнхарда застывает и засыхает в жилах. И впрямь дуболом. Самый тугоумный Святой Меча из всех, что когда-либо жил, это совершенно точно.

— Я хотел сказать, не думаю, что в подобной доске будет нужда, Фельт-сама, — удаётся ему сказать ровно и обыденно, возможно, конечно, слишком. — У нас пока что нет ни одного подозреваемого в любом случае.

— Ну с таким-то подходом, — ворчит Фельт. Она тыкает вилкой в остывший омлет. — Интересно, можно в газету подать объявление о поиске всяких личностей подозрительных или типа того? Я вообще давно думаю, что нам в газете надо занять какую-нибудь нишу. «Требуются соратники в деле повешенья Совета Мудрецов за их почтенные усы, оплата сиянием Райнхарда, писать в дорогущий особняк рядом с дворцом», а чё, звучит.

— Я бы в самом деле предпочёл воздержаться от каких-либо повешений.

— Скажите пожалуйста, какой миротворец!

— Конечно, давайте просто сядем с ними за чайком, поговорим по душам, и всё наладится, — Фельт хмыкает зло. Регулус смеётся. Райнхарда продирает мороз по коже. — Мы о какой-то хрени говорим. В первую очередь его друзей-собутыльников найти надо. Пьяная драка — развязка, конечно, так себе, но для нас самая незамороченная.

Райнхард впирает взгляд в скатерть. Ему вдруг припоминается: перешёптываются так в рыночных кварталах друзья и подруги счастливых помолвленных, дарить скатерть на свадьбу — дурная примета.

— Быть убитым своими же друзьями — какая жестокая гибель, — говорит он тихо.

Прошли долгие годы с тех пор, как отца были кто-то, кого он бы назвать друзьями — от этой мысли Райнхард испытывает облегчение, а затем — ужас.

— Друзья? У пьяницы? Да ты шутник. Нет у них никаких друзей, есть те, кому они не надоели достаточно, чтобы их прикончить. Сам виноват, что сдох. Гниль, коптящая землю. Скотина, которая только и могла, что чужие жизни и права пожирать. Ничего общего у него с нормальными людьми нет и сравнивать даже смысла не вижу. Паразит. Жадная тварь! Зачем это убожество называть человеком вообще? Да его семья должна тебе ещё благодарность выписать! Такой воз с телеги. Ты думаешь, о нём кто-то жалеет? Да конечно. Вздыхают с облегчением тайком, это я точно скажу! Да никому бы в голову не пришло по нему слёзы лить! Кто в здравом уме будет хомут на своей шее любить? Ненормальные. Чокнутые!

Райнхард сжимает плотнее челюсти.

— Дело нередкое. — Фельт скрипит визгливо вилкой по тарелке. Омлет под зубцами разрывается на клочки. — Бля, мне теперь везде его мозги мерещится будут, ну и дрянь. Но тут в чём завозка: пробить другану череп о барную стойку — это-то пожалуйста, это тебе каждый выпивоха с радостью. А вот горло перерезать?

— Это... бесчеловечно? — предлагает Райнхард, игнорируя выразительное хмыканье.

Со вздохом сквозь зубы Фельт отбрасывает вилку. Барабанит по столу пальцами.

— Расчётливо.

— Серьёзно, в чём смысл таскать за собой этого слюнтяя? Никакого толку, только бесполезное нытьё! Притворство на притворстве! Пойди разбери, что у него на уме! На кой он здесь вообще? Что, никого лучше не нашлось? Рыцари — они все как один никчёмные, так зачем из них нанимать самого полоумного? И за собой его таскать ещё — чтобы он по пути невинных людей переубивал? Мародёр карманный? Ха! Восхитительная королева, ничего не скажешь, ободранцы нищие все на одно лицо всё-таки. Самого лучшего захотелось, Рыцаря из Рыцарей, видите ли, а? Тоже мне. Эй! Слышишь? Я с тобой разговариваю!

Регулус щёлкает пальцами. Райнхард двигается инстинктивно, вскочив из-за стола.

Ничего не происходит.

— Ты чего? — вскидывает Фельт брови.

Райнхард глядит на неё в ответ оторопело.

— Муха, — говорит он первое, что приходит в голову. — Окно где-нибудь осталось открытым, должно быть.

Фельт вновь смотрит в свою тарелку, скривившись.

— Ты теперь ещё и мухобойкой подрабатываешь? Потрясающе. — Она слезает со стула. — Передай Кэрол, что завтрак был отличным, и смой его куда-нибудь, не знаю, в окно. Жду у ворот.

Регулус, скрипнув зубами, тянется к стакану с водой Райнхарда. Райнхард предусмотрительно накрывает стакан ладонью и пододвигает к себе ближе.

Сквозь его пальцы влажный холод проходит как будто с некоторым усилием — Райнхард думает о хлещущей волнами ледяной воде, — сквозь стакан — без всяких препятствий.

Регулус шипит. Его полный ненависти взгляд утыкается в спину Фельт в дверях, затем — переходит на Райнхарда. Они опять стоят близко друг к другу: в скверном сладковатом запахе Райнхард улавливает новую горько-едкую нотку.

— Что? А чего ты ожидал? Что я с какой-то стати в восторге от того, что с тобой застрял? У меня тоже есть потребности, знаешь ли! Верную личную пустоту захотел — я кто тебе, собачка на цепи? Ну уж нет, точно не с тобой. Это опыт был. Забавы ради, понимаешь ли. Ничего серьёзного, конечно, так, развлечения ради, а то что ещё тут при тебе делать, а? Слышишь? Что такое «шутка», понимаешь? Я кто, дурак, по-твоему? Нет, не дурак. И вообще, почему нет? Она — да вы все тут идиоты! — да даже она лучше, чем то, что в твоей башке творится!

Райнхард моргает.

— Ладно, я тебя не виню.

— Что? Что с тобой... вот, вот это! Как у тебя мозги до такого доходят? Ты по-человечески вести себя можешь? Не можешь, ну коне-е-е-ечно! Это невозможно! Это невыносимо! Застрять с тобой — вот поэтому, поэтому ровно невыносимо, это что вообще... Это нелепо, это просто смешно, это, это... это непристойно, это!..

Брови Райнхарда взлетают на лоб.

— Я учту?

Регулус таращится.

— Да пошёл ты!..

Он смотрит на пол в ожидании. Затем, спустя несколько секунд — лицо сминается и кривится, — цыкает что-то себе под нос и отходит широким быстрым шагом в другой угол столовой. Райнхард решает из вежливости не провожать его взглядом.

***


— Были бы здесь хотя б эти трое, было бы полегче, — цыкает Фельт, отряхиваясь брезгливо. — От Рейчинса новых писем не было? Да положь ты свою дубинку, вообще всех распугаешь.

Райнхард отпускает схваченные безотчётно — животное, бормочут Регулус и совесть Райнхарда, — ножны, глядя на удаляющуюся фигурку: Арлан-какое-тебе-дело-до-моей-фамилии, возрастом едва ли старше Фельт, торгует в трущобах из-под полы ворованными безделушками (нет, и эта бестолочь нашу нишу занять хочет, бормочет Фельт, и Райнхард притворяется, что не слышит), часто скандалит с покупателями, ничего про Ренольда не знает, не слышал, ничего ему в жизни не продавал, слова ему в жизни дурного не сказал, и вообще впервые о нём слышит, чё вы пристали ко мне, со всем уважением, Святой Меча-сама!

— Не было, Фельт-сама, — отвечает Райнхард. — Смею надеяться, дела в главном поместье идут спокойно, и им не потребовалась наша помощь.

Он трёт пальцами висок. Кожа вокруг глаза тянется, частично заслоняя обзор — как-то по-обыденному телесно и в их обстоятельствах слишком неразумно.

— Но нам бы не помешала их, в этом вы правы.

— Да кто ж его знает? — восклицает мать, Дорис, надрывно: её голос хрипл от усеявших землю самокруток. — Вы понимаете, Святой Меча-сама, он у меня такой, вроде и язык без костей, а чего серьёзное — так из него клещами не вытянешь, хоть убейся! Чего не спросишь, так он кучу отговорок выдаст, а по делу ни слова! А какие у него могли быть проблемы? Тут у всех проблемы одни и те же! Ни у кого ни гроша за душой, пьянствуют все вон, и ведь отец его тоже так вот допился, понимаете, и толку-то, друг на друга все косятся криво, с не той компанией связался, а какие ж тут те? Долги у него наверняка были, они тут у всех, я сама теперь не знаю, как за свои расплачусь, а за его ведь тоже придут, ну что за балбес, что за наказание, а не ребёнок!

— Да-а-а-а... Подох? И хер с ним! — спотыкается в словах один из собутыльников Ренольда, мужчина с неопрятной бородой, сидящий на обочине в компании ещё нескольких людей и бутылок. — Козёл тот ещё... Он м-меня — меня! — ещё назвал ник... ник... никчёмышем, во! Да он вообще знает, кто я, да мне только денежек подзаработать, и вертел я это всё... А? Да-а, э-э, не-не-неделю назад так... да, больше не видели... так о чём я? Не-не, ты не пнмаешь, я — я ж раньше — да этот сопляк ваще ничего не... Слуш-ш-те, а у вас ещё в рыцари на-набирают? Замолви за меня словечко, а, ты жеж этот, как его, Святой К-копья, я те клянусь, я верну...

— Урод он редкостный был, вот кто, — смачно плюёт соседка: Райнхард, пока Фельт не видит, выплачивает ей долг Дорис за покупку картопки. — Всё ныл и ныл, все ему виноваты, кроме него самого. Ни гроша в дом не принёс, ещё и претензии выдвигал! Довыдвигался, видимо. Дорис только жалко, ходит как в воду опущенная — на кой только тянула этого осла перерослого?.. А, ой, простите, Святой Меча-сама, вы только не сердитесь, я не подумала, сказала сгоряча, я-я-я, у меня дети, понимаете...


***

— Сколько тебе лет, к слову? — спрашивает Райнхард негромко.

Они возвращаются к канаве, где нашли Ренольда: Фельт заявляет с уверенным видом, что преступник всегда возвращается на место преступления, Райнхард, — с этим он не может поспорить, — и идёт рассматривать измазанную землю, отправив его искать улики в окрестностях. Райнхард понятия не имеет, что он ищет: он просто нарезает круги вокруг оврага, порой перепрыгивая через дорогу из одного заросшего сорной травой поля в другое (Ты нарочно это делаешь или что, ты хоть представляешь, как это сбивает с рассудка любого нормального человека, когда тебя вот так вот выдёргивают, да ты вообще, что ли, шипит Регулус, возникший в очередной раз прямо перед ним с тем же ошарашенным лицом, которое у него было перед решившим его судьбу ударом), — но, по крайней мере, с такого расстояния Фельт его точно не слышит.

— Э? Что ещё за вопросы? По какому это праву ты вдруг такие... личные вещи вообще требуешь? Где этот ваш хвалёный рыцарский этикет? Благородное воспитание? Такие вопросы задавать постороннему человеку — к твоему сведенью, да попросту, знаешь ли, неприлично попросту!

— Хорошо, неприлично, — соглашается Райнхард покладисто. — И всё-таки?

— Ты ещё и настаивать будешь? Ну знаешь ли!.. — Регулус осекается. — Эй, с лицом у тебя что? Это подозрительное лицо. Эй. Что?

Райнхард вздыхает:

— Просто ответь.

— Допустим, что двадцать. Заметь, я сказал «допустим», это допущение, то есть, я не говорю, сколько мне, мне, может, и не двадцать, это вообще-то, как я выразился уже достаточно ясно, совершенно не твоё дело, но допустим — допустим! — я ответил, что двадцать. И?

— Нет, я имел в виду... — Райнхард качает головой и морщится, — суммарно.

— А? Ещё неяснее выражаться можешь? Что за привычка, а.

— С годами в должности Архиепископа. Без старения.

— Э? Э? Час от часу не легче. Что дальше спросишь, отросли ли у меня все зубы мудрости? Вопрос чрезвычайно личный, даже не пробуй, предупреждаю сразу. Лет двести почти, если сложить. А что?

— Поскольку разговоры с местными многого не дали, я размышлял об идее Фельт-сама подать объявление в газету. Не уверен, конечно, в успехе этого, но... Если нам позволят распечатать достаточное число экземпляров, возможно...

— ...И?

Райнхард следит за тем, как свет падает сквозь Регулуса на угловато разрастающийся ввысь болиголов. Мелкие белые цветки, качаясь на слабом ветру, касаются белобрысой макушки.

— Газеты печатают, не пишут от руки. Ещё до моего рождения так было. — Он задаётся вопросом: каково это — отравиться. Выкопать из земли корень болиголова, положить в чай, выпить до дна. — Много времени прошло.

(Ему никогда не узнать: отравиться — не в судьбе Райнхарда ван Астреи.)

Растерянность появляется на лице Регулуса тёмно-бурыми влажными пятнами.

— А? И к чему, извиняюсь, мне этот невероятно ценный факт? Что, ты теперь решил ходить и тыкать людей за шкирку и носом в их пробелы в образовании? По какому праву? Это твоя работа теперь? В этом ты теперь разбираешься? И давно? В ни чём другом я твоего ума не отметил! А ты не врёшь вообще? Может, ты ходишь и придумываешь тут чушь полную, а? Э-э, раскусил я тебя, да? Врё-ё-ёшь, врё-ё-ёшь, по глазам вижу! Попросту нелепо! За кого ты меня принимаешь вообще? Что это за дурь, а? Просто — просто для чего, спрашивается?

Райнхард заставляет себя идти дальше. Он вспоминает: болиголов, кажется, разрастается быстро. Лет через двадцать, может, всё цветущее поле зарастёт им.

Однажды вместо диких трав здесь растили картопку крестьяне. Торговали ей на рыночных кварталах и этим и жили. Потом случился засушливый год — затем второй, затем третий. Потом их дома на опушке леса — отсюда видны ещё рухнувшие кучей чёрные доски под еловыми лапами — подожгли за долги. Поле заросло.

Иногда ему приходит в голову мысль: что, если он никогда не женится, никогда не зачнёт ребёнка? Он должен, конечно — но ему никогда не хотелось: что, если так уготовано? Что, если его судьба уготовила ему существование последнего Святого Меча, сильнейшего в своём роде и оттого вечного? Неубиваемого временем, не стареющего ни на день?

— Я задумался о том, кем бы я стал, если бы жил столь долгое время, — поясняет он кратко и кротко. — Каково это было бы. Тебе нравилось?

— Чт... Это ещё что за вопрос?! — Регулус вглядывается в него и что-то находит: отвращение искажает его черты. Он делает шаг назад, и голос у него хриплый — и дрожащий от омерзения: — Ты меня что...

— Эй! — кричит Фельт во всю глотку, призывно маша рукой. — Сюда иди!

Ему не предоставляется шанса договорить.

— Да, Фельт-сама? — Он пересекает разделяющее их расстояние меньше чем за секунду.

— Это ещё что за сезон здоровенных кузнечиков? Не отвечай, умоляю. — Фельт жуёт травинку: на вид принадлежит к тому же виду, что и та, которая прямо сейчас измазана засохшими жидкостями, и Райнхард опасается прояснять этот вопрос. — Нашёл чего-нибудь? Следы борьбы? Оружие преступления?

— Ничего, заслуживающего внимания.

— Что, даже ни одного пожираемого виной преступника?

— К сожалению.

Фельт покачивается назад на пятках.

— Мда. Ну, я нашла, что Ренольд успел порядочно растечься в слякоть... и больше ничего, в общем. Тоже сойдёт.

— Разве?

— Ну, если ты тянешься за кошельком и находишь вместо него ничего, это тоже улика — улика того, что у тебя его кто-то спиздил, — поясняет Фельт под взглядом Райнхарда без тени стеснения. — А если ты приходишь на место преступления, и там нет улик, то?

Райнхард морщит лоб.

— То кто-то, э-э, украл улики?

— Нет. Э. Мгм. Может. Но вообще я хотела сказать, что тогда это улика, что место преступления — оно не здесь.

Фельт пинает растущую пучком овсяницу. Цыкает. Вздыхает.

— Привезли сюда и выбросили. Как мешок с гнилой картопкой. И потом ты мне ещё ходишь на ухо ныть: «Фельт, а чего ты человеческую жизнь так не ценишь».

***

— Хорошо, а что ты думаешь о ценности человеческой жизни? — спрашивает Райнхард полушёпотом, краем глаза наблюдая за исследующей ещё один подозрительный куст Фельт.

Выпучив глаза, Регулус исчезает.

Ненадолго и недалеко: почти мгновенно небольшая фигурка появляется в одной из придорожных канав впереди.

Небольшая фигурка размахивает крошечными руками в ярости:

— Ты заткнёшься вообще?!

***

Запахи крови и сырости будут преследовать Райнхарда до конца дней, возможно.

— Ах, прошу прощения, право, очень не хотелось бы лезть не в своё дело, но могу ли я задать вопрос? Конечно, отвечать на него ты не обязан, я понимаю, работа нелёгкая, и чесать языки под конец тяжёлого дня — занятие не из приятных, но всё-таки, если тебя не затруднит, можешь ли ты удовлетворить моё любопытство? Извини за беспокойство.

Райнхард не отвлекается от щелчков в замке — раз, два, три, как и положено по инструкции, — но позволяет себе задуматься. Кроме него, в камере стражников не осталось, любое испускание маны здесь блокируют даже стены, а единственные собеседники Сириус — её истязатели (считая — в чём смысл уклоняться — его самого). Позволимо ли Святому Меча ответить на вопрос?

(Вопроса от архиепископа Культа Ведьмы, напоминает он себе.)

(Такого же, с каким он общается целыми днями напролёт, отвечает себе он же.)

— Полагаю, вреда от вопроса не будет, — отвечает он за миг до того, как задержка станет неприличной.

— Ну что за идиот, а, — Регулус цыкает, но больше в потолок, чем для него.

— Спасибо большое. Я понимаю, это вопрос немного личный, — Регулус фыркает громко, и Райнхард сдерживает желание бросить на него укоряющий взгляд, — но чувствуешь ли ты себя здесь понятым? Понимаешь ли ты других? Это только моё мнение, конечно, но в этой компании выглядишь ты ужасно одиноко.

Регулус давится хохотом. Райнхард вздыхает.

— Твоё Полномочие здесь не работает, можешь не пытаться.

— О, но моё Полномочие лишь орудие, продолжающее мою волю и убеждения! Удобное, не могу не признать, но разве нужен тебе молоток, чтобы понять, что гвоздь нужно забить? Пусть я не могу это исправить, но мне горько смотреть, как не связан ты с остальными, как выбиваешься ты из толпы, как отвергнут ты обществом, один-одинёшенек! И разве не Святой ты Меча? Что за ужасная работа: рубить связи навечно вместо того, чтобы пролагать их! Разве не висит это у тебя камнем на сердце? Прошу прощения. Бывает, я давлю чрезмерно, я понимаю это.

От смеха Регулус икает. Перепроверив замки и цепи, Райнхард кладёт ключи в карман, но не спешит разгибаться: если кто-то решит проверить, что с ним, и обнаружит, что он беседует с архиепископом, его...

Угадать несложно. Провозгласят героем, как и всегда, доведут до сведенья Совета Мудрецов, что Святой Меча разговорил врага, и назначат ответственным за добывания информации в следующий раз.

— Благодарю за беспокойство, но тревожиться за меня не стоит. Должен сказать, с такой приверженностью к единению я бы ждал большего сплочения в рядах архиепископов.

Глаза Сириус округляются. Регулус попёрхивается.

— А, ты пытаешься указать на моё лицемерие? Прошу прощения и спасибо, это ценное замечание, впечатление о коллективе и впрямь значимо. Мне горестно признавать это, но увы, многие из них были совершенно глухи к моим мольбам. Что за упрямцы! Но Петельгейзе!.. — закатив глаза так, что ясно видны желтоватые белки, она запрокидывает голову назад с хрустом. —О, мой Петельгейзе, если бы у нас только было больше времени...

— Ну началось. Теперь не заткнётся часа два, молодец какой.

Слух Райнхарда улавливает шаги в коридоре.

— Один из ваших погиб в Пристелле от моей руки, — обрывает он переходящий в несвязные бормотания голос. — Разве тебя это не трогает?

Моментально остановившись, Сириус уставляется на него. Её лицо принимает выражение, которое Райнхарду знакомо: если судить по Субару, оно называется «нормальное лицо для человека, говорящего с или о Регулусе». Никаких следов ума, целиком чуждого прочим людям своим противоестественным строем, — лишь чистое раздражение.

— Кто? Регулус? Безнадёжный случай. Упёртый баран, других слов не подберу. На все мои добросовестные попытки плевался только. А какие мерзости он говорил о моём Петельгейзе, какие мерзости!.. Как только язык поворачивался, уму непостижимо. И чем он закончил, этот несчастный уродец? Кто его теперь вспомнит, кто будет скорбеть? Хоть один человек найдётся, для кого его жизнь была дорога? У моего Петельгейзе, я знаю, вы от меня его прячете, но когда я считала по глупости, что он почил, у него всегда была я. О, дорогой мой...

— Э? Э?!

Райнхард распрямляется.

— Что ты сказала сейчас, вдова недобитая?!

Где-то — в одной из книг, которые он читал, кажется, дневнике странствующего рыцаря из прошлого века, положившим свою жизнь на изучение Культа Ведьмы, — он встретил такие слова: нет человека несчастней того, кто взаправду задался целью понять культиста, ибо понять культиста может лишь тот, кто сравнялся с ним в рассудке — в величии и мелочности его горестей, в злобности его торжества, в нелепостях его мировоззрения, в поклонениях непостижимому для его ума, в отвержении общепринятого другими. Понять культиста способен лишь иной культист.

Что ж, видимо, в этом он был неправ.

— ...подобную поверхностную низость! И с чего вдруг, извиняюсь, мне бы вдруг захотелось, чтобы кто-то пускал по мне сопли, как по сдохшей под забором шавке? Твой муженёк, по-твоему, счастлив, что ты по нему распускаешь нюни? Каждый день, без конца, одно и то же, раз за разом! Это так он для тебя «дорог»? Кого ты там вспомнишь? Да он на тебя смотреть косо боялся! По тебе бы слезинки не уронил! Ты его не знала ни капли, и ему до тебя дела не было, а всё туда же, великая, понимаете ли, любовь! Глаза б мои этого никогда не видели! Всё брехня! Что ему сейчас толку с твоей скорби, сгнил он там весь до костей! Помогло, а? Помогло?! Сдох и сдох, даже после смерти от него покоя нет! Любовь у неё! Любовь! Никто мне не нужен! Никто, слышала?!

— Нет, не слышала, — не выдержав, бормочет Райнхард еле слышно и едва шевеля губами. Он спускается по лестнице, ведущей к выходу из Тюремной Башни: камера Сириус осталась позади несколько этажей назад.

Регулус смотрит на него дико.

***

Он отправляет Рейчинсу письмо.

***

Переходящие в рассвет пятого дня до неизбежного сумерки застают Райнхарда бодрствующим, и даже по удивительно заурядным причинам: они с Фельт задержались допоздна, обсуждая свидетельства знакомых Ренольда (несколько шуток, которые Фельт выдала, были настолько мрачными, что Райнхард с трудом смог поднять язык, чтобы сделать ей замечание), когда на кухне прорвало трубу.

Прорвало — это слово, наверное, хорошее, потому что вырвавшаяся из-под муфты вода ударила струёй и разбила стопку тарелок, снеся их с тумбы. Пол затопило за секунды, намокли занавески, повсюду полетели капли; катастрофический вид кухня приобрела почти немедленно. От представшего перед его глазами Райнхарду даже вспомнилась вдруг и некстати Пристелла: разруха повсюду, хлещущие свободно реки, ухмыляющийся злодей в ничуть не намокшем белом.

И в это мгновение он, как и тогда, растерялся, ощутил себя бесполезным, негодным. Когда вбежала Кэрол, он только и смог, что сказать: «Ох, Кэрол, — и указал пальцем на извергающую потоп трубу, — у нас тут трубу прорвало», как будто она не поняла бы сама — как будто в нём до сих пор жило жалкое нечто из далёкого глупого детства, скорчившееся в комок с желанием, чтобы его утешили взрослые.

Затем одна из его Божественных Защит заскреблась в его груди, как просящаяся в дом кошка — и он осознал, что, как и всегда, он разберётся.

Так и получается: пока за окном занимается заря, окрашивая янтарно-жёлтым тонкую полоску горизонта под хмурой массой неба в слоистых облаках, Райнхард с закатанными по лодыжку штанами вытирает тряпкой столешницу. Фельт прогнали из кухни они с Кэрол вдвоём — Кэрол причитаниями о её новых чулках между причитаний о новомодных постройках тяп-ляп, Райнхард — искренним ужасом от мысли о слухах, как он заставил кандидатку в королевы мыть полы, — а ему, в свою очередь, удалось уговорить Кэрол идти поспать, так что в кухне остаётся лишь он.

Ну и, конечно, Регулус.

— Скажи только честно, — спрашивает Райнхард, собирая воду у пристеночного бортика, — это, м-м, стихийное бедствие ты устроил?

Регулус — он полусидит-полупарит над дальней тумбой и с кислым видом тычет пальцем в лужицу воды на ней, — бросает на него свирепый взгляд.

— Ха-ха. Ну да, вали всё на меня, вали! Это же я вам вбухал кучу золота в дырявые трубы! Ясное дело, кто же ещё, как не я. Даже и идей других нет. На основании каких подозрений, позволь уж уточнить? Ни на каких. У тебя на такие обвинения прав нет, так и знай.

Райнхарду хочется прикусить язык: на уме у него стоят только заполняющиеся водой трещины в земле.

— Я... слышал слухи, что некоторые пустоты так могут? — предлагает он как компромисс.

Яростно Регулус щёлкает пальцами. Тело Райнхарда напрягается в готовности ещё до того, как раздаётся звук.

Но ничего не случается.

— Слушаешь ты явно не ушами, — цыкает Регулус; рот искривляется от досады.

С раздражённым фырканьем он оставляет в покое лужицу и откидывается назад: макушка головы проходит сквозь дно шкафчика и едва не уходит в стенку. Райнхарду вспоминается, как Фельт пыталась объяснить ему смыслы жестов и манер держания себя, и это до странного ещё напомнило ему об уроках этикета, которые ему преподавали в детстве: хоть его учителя и говорили о сливках высшего общества, а Фельт — о покупателях лавки ворованных вещей, все они рассказывали о том, как распознать ложь в якобы выгодном предложении, нетерпение в подталкивании к сделке, дурные намерения в повседневном разговоре. Многое из их слов сводилось к тому, как следует ему остерегаться людей, которым неудобно в собственной коже — которые не могут усидеть на месте и удержать лицо, ёрзают, жестикулируют бурно, бросают по сторонам взгляды, гримасничают, не подавляют эмоции, — и как ни в коем случае не должен выдавать в себе это чувство Райнхард; а для него это всё было чуждо и вызывало жалость. Ему никак не удавалось вообразить, каково это: жить в теле, которое могло тебя подвести. Разве это, хотелось спросить ему, не заслуживало сочувствия?

(Разве это, спрашивал он сам себя и не хотел узнать ответ, не то, что он хотел бы хоть раз испытать?)

Вновь Райнхард задумывается о многих и многих годах Регулуса. Он — Райнхард замечает, не может не замечать, и от этого ему противно и стыдно, — не из знати, но желает производить впечатление знати: одежда на нём подобна той, что шьётся за огромные деньги, но отличается деталями кроя и не совсем сидит по фигуре, как если швея повторила платье, увиденное на лишь улице, но никогда не вблизи в мастерской; его свадьба, то ужасное, злодейское зрелище, напоминала пышное торжество, подсмотренное в дверную щёлку; его речь пересыпается многосложными словами и витиеватыми конструкциями, но то и дело в неё пробираются брань с улиц и детали, о которых богатый не то что не знает — не задумается; его манеры выдают совершенное отсутствие благородного воспитания. Что-то жуткое есть в том, что человек, желающий оторваться от всего, что в нём есть человеческого, выбрал личину знати — жутче, пожалуй, лишь то, что за почти два столетия жизни влезть в неё у него не вышло.

— Откуда у тебя-то твоё бессмертие? — бормочет Регулус зло, обречённо, сквозь зубы с присвистом.

Райнхард вскидывает голову. Взглядом он случайно цепляется за отставленный в сторону ящик с инструментами, ему теперь знакомыми, как свои пять пальцев и рукоять меча — разве что убить ими он сейчас не знает как, но стоит сложиться обстоятельствам, и это вмиг исправится, конечно, — не забыть убрать бы.

— М?

Регулус вздрагивает. Прочищает горло. Рявкает:

— Что «м»? Оглох, что ли?

— Нет, спасибо за беспокойство. Но...

— Эй, про риторические вопросы когда-нибудь слышал? «Спасибо», звучишь как эта полоумная...

— ...Но источник моих божественных защит — это вроде как общеизвестно. Разве об этом ты не слышал? Мне казалось, об этом упоминают, ну может, в третью очередь. — Увидев лицо Регулуса, Райнхард добавляет: — Если что, я благословлён расположением Од Лагуны. Божественные Защиты даруются мне в час нужды с щедростью, а нужда в бессмертии у меня, как ты можешь догадаться, имеется.

— Я знаю, уж спасибо! ...Это ещё что за лицо?

— Ничего.

— Ты смеёшься надо мной, что ли? Конечно, знаю, как тут не знать? За идиота меня держишь? И вообще, не много ты о себе думаешь? Делать мне нечего, рыскать сплетни о каком-то очередном истукане с дубиной. Щедрость, тоже мне. А по-моему, не щедрость это вовсе. По-моему, это чья-то жадность! Ишь ты! И сколько у тебя их, Защит этих? Даже не отвечай, уши б мои этого не слышали. Нахапал себе гору и сидит довольный. Ни капли благородства. Довольствоваться малым — неужели это так сложно? Нет, всем хочется, чтобы их лично сверху по голове погладили. Всем надо особенными быть! О самоуважении и знать не знают. И не устыдятся даже. Все только хотят и хотят, хотят и хотят, муравьи ничтожные. Кто из них задумается, почему и зачем? Кто о сути вещей задумается, а? Вот ты понабрал — а ты знаешь, например, откуда они взялись? Жадность, к твоему сведенью, порочна потому, что она, во-первых, развращает, ну да тебе-то уже куда больше, а во-вторых, потому что чтобы что-то у кого-то взялось, откуда-то сперва оно должно убыть. Ты вот знаешь, откуда они убыли? Я вот не знаю, потому что мне до этих дрязг за крупицы силы дела нет, но ты-то? А если они должны были чьи-то быть? Об этом ты не задумывался? У тебя, значит, все, у других ни одной? Мне-то всё равно. Мне и не надо. Это вы все трясётесь о том, чтобы вам с неба уронили приз и пообещали, что теперь вы будете слышать, как трава растёт. Мне сроду такого не надо было. Доказывать собственную важность через применение особой, видите ли, силы, ха! Что твоя судьба, видите ли, миру важна! Что ты чего-то да стоишь хотя бы из-за того, что можешь кого-то в бараний рог согнуть! Надо всего и побольше, и чтобы лучше, чем у всех остальных! До такого только люди вроде тебя и могли додуматься. Я существо целое и самодостаточное, мне не нужны никакие подачки свыше. Мне вообще ничего не нужно. Мне нужен покой был. Покой!

— Справедливости ради, — не удержавшись, замечает Райнхард вполголоса, — покой во время поездки на деловую встречу предпочёл бы и я.

Покой! И что я получаю?! Тебя! Ты покоя хочешь? Так мог бы сдохнуть, как нормальный человек! Я ведь убил тебя. Своими собственными руками убил. Ты у моих ног валялся! Дёргался, как в припадке, целую вечность. Уйма грязи, никакого уважения к труду тех, кому это потом убирать пришлось. Грудь разворотило — да я твоё сердце видел! Так упорно билось ещё, живучий, как таракан. Я уж думал, оно на пол вывалится. Но ведь помер! Руки раскинуты, лицо белое, глаза в небо смотрят — ну чисто мученик! Эй, душегуб недоделанный, ты хоть раз в мертвецов своих вглядывался? На живых вообще не похоже. По трупу вообще не сказать было, что Святой Меча. Так, случайный прохожий. И с так себе лицом, к слову, ничего впечатляющего. Так на кой ты вернулся? Чем тебе не покой? Смертью не удовольствовался? Какое у тебя было право, а? Какое право? Зачем ты вернулся, чтобы измучить меня? Садист. Трус. Жадная тварь.

— М-м.

— Тебя совесть не мучает вообще? У меня всё было бы хорошо, если бы ты умер. Я бы сейчас был у себя дома со своими жёнами и наслаждался бы своей простой честной жизнью. А сейчас что, я тебя спрашиваю? А сейчас что?! Ты всё у меня отнял. Всё. Все те малые крохи, которые я непосильным трудом накопил, я понимаю, ты о таком и в жизни не слышал, но это всё было моё! Ничего не осталось. Моё тело — единственное, что даётся каждому с рождения, одно-единственное, моё, слышишь, моё! — оно где-то в этом проклятом городе, чтоб он весь провалился, гниёт под землёй! В нём черви водятся, ты знаешь? Я иногда их вижу. Копаются где-то в моих внутренностях. Может, они сейчас моё сердце жрут. Моё сердце! Как тебе такое, а? Что так от моего тела останется? Слякоть? Тебе-то не понять, конечно. Живые тела отвратительны, а мёртвые — просто мерзость. У всех, только не у Святого Меча! Святому Меча-то больше всех надо! Эй. Эй, Святой Меча, если ты умрёшь теперь — что со мной станет? Что со мной станет?! Об этом ты не подумал, а?!

Вода из тряпки стекает по локтям, едва не задевая закатанные рукава. Райнхард отжимает её тщательно, наблюдая за тем, как капли падают в ведро. Он слышит чужое дыхание: хрипящие вдохи нескончаемой агонии.

— Я не умру в ближайшие сорок лет, можешь не переживать. Может, даже шестьдесят, если миру понадобится моя сила дольше. — На мраморной поверхности растаял горкой сахар, у прокинутой сахарницы треснула ручка: стерев липкое пятно, Райнхард отставляет сахарницу на полку бережно. Старая вещица, чей-то подарок бабушке. — За сорок лет я что-нибудь придумаю.

Нервозным рывком Регулус скользит по тумбе ближе к двери.

— Придумаешь что? Как со мной окончательно покончить?

— Пока что я не вижу причин для таких решительных мер, — пожимает Райнхард плечами: неожиданно они кажутся очень тяжёлыми. Что он такое говорит? — Хотя я мог бы задуматься и над этим, если ты вдруг захочешь. Тебя разве никогда не посещало желание уйти на покой... прошу прощения, неудачный подбор слова. Я хотел сказать, ты ведь прожил долгую жизнь. Должно быть, утомительно — мне так кажется.

Регулус давится неверящим смехом:

— Э? Э-это ещё что за вопрос вообще?!

Райнхард выкручивает тряпку с излишним усилием — останавливается, к счастью, вовремя, услышав, как начинает трещать ткань. Ему хочется считать это колебанием перед ответом — хотя бы секундным, хотя бы моментом на раздумья, хотя бы мгновением, когда он считал: я не должен говорить такого ему.

— Шестьдесят лет на должности Святого Меча — уже, на мой взгляд, немного чересчур. Заниматься этим больше ста лет мне бы не хотелось. Пенсия — лучшие годы жизни, говорят.

— Ха-а? Что ты несёшь вообще? С чего бы тебе не хо... Нет, это просто!.. Что за... как только додуматься... да как ты... да я ушам не верю! И — и что вообще значит, «не вижу причин»? Головой ударился? Я — и не заслуживаю решительных мер? Перед тобой Регулус Корниас, Архиепископ Жадности Культа Ведьмы — и ты что, не боишься совсем?

Райнхард сгибается, ловя стёкшую с края столешницы каплю. Распрямившись, он выразительно поднимает брови.

— Да нет. А что, похоже?

Регулус таращится на него молча. Райнхард не отводит взгляд в ответ. Под рёбрами и в уголках рта зарождается вдруг позыв засмеяться — он подавляет его волевым усилием.

Может, с ним в самом деле что-то не так. Он же умеет чувствовать страх — умеет, правда? Нет, конечно, было такое, вот вспомнить Волакию, например. Но чувствует ли его он, как нормальный человек? Нет, что за вопросы. Хотя Субару не боялся Регулуса — наверное. И тоже над ним смеялся — так же ли?

— Идиот, — выплёвывает Регулус. — Тупица. Остолоп, дубина, олух, безмозглый осёл, никакого здравого смысла, осёл безбашенный, что у тебя в голове вообще происходит, болван, я в толк взять не могу, это просто... Что у тебя с лицом? Ты смеёшься, что ли? Надо мной смеёшься?

Райнхард придаёт лицу вежливое выражение.

— Ни в коем случае.

— Да мне оно и не надо, к твоему сведенью! Что я, садист какой? Если в твоих влажных мечтаниях тебя все несправедливо тобой обвинённые умоляют о пощаде на коленях в слезах и соплях, так это твоя забота, не моя, за себя говори! Мне такие унижения ни к чему. Вообще. Мне просто интересно. Проверял степень пустоты твоей обворожительной героической головы. Результаты, чтоб ты знал, неудовлетворительные!

— Как скажешь.

— Это что за ответ такой?!

— А теперь что не так?

Регулус соскакивает с тумбы. Райнхард ждёт, что он подойдёт ближе, но нет — он начинает ходить взад-вперёд по противоположной стороне кухни.

— Попросту нелепо. Я не могу поверить. — Своим мечением он отчего-то напоминает Райнхарду мотылька, залетевшего на свет люстры — большого, белого и запутавшегося. — Нет, ты хоть понимаешь, насколько это нелепо? Ты невозможный. Я не знаю, как у меня вообще хватает силы духа с тобой разговаривать. Да ты благодарен быть должен! Ты вообще понимаешь хоть что-нибудь? Это всё. Это конец. Вся моя жизнь, вся моя усердная работа, моё душевное равновесие, мои жёны, моя жизнь, всё, всё, всё, что я положил, чтобы стать тем, кто я есть — ты думаешь, это легко? Это тебе всё легко. Не всем из нас так повезло удачно родиться под королевским носом, с судьбой на серебряной тарелочке, в семейке, которая отвесит тебе груду денег и прадедовский ножик в наследство. Ты хоть представляешь, чего это стоило, выбраться из той гнили, в которую меня хотели засадить? Конечно, не представляешь. А вот представь. И всё это — в никуда! Спасибо большое тебе и твоих друзьям. Последние гвозди в крышку моего гроба, какой ты молодец. Смешная шутка, а? У меня нет гроба. Ты мне даже такой чести не отдал. На мою могилу будут плевать прохожие. Кто оценит, чего я достиг? Никто, потому что все они — ограниченные, ничтожные, безмозглые, дальше своего носа не видящие простаки, которые подохнут без, без, без — без всякого смысла! А я был кто? А? Муха, которую ты прихлопнул, так ты обо мне думаешь? Так обо мне все теперь будут думать? Сотня лет— в мусорку! Навсегда? И я что, должен с этим смириться? С тем, что вся моя жизнь свелась к тому, чтобы что? Быть твоим декоративным питомцем? Твоим пажом? Шутом? Кем-то, с кем ты можешь язык почесать? В этом смысл? По какому праву? Ты же ненормальный. Я понятия не имею, что у тебя в голове вообще. Это абсурд. Просто абсурд. Это что получается вообще? Я умер — и всё, что у меня есть, это ты?

Райнхард разглядывает нитку, выбившуюся из края тряпки.

— В самом деле, неудачное стечение обстоятельств.

Регулус останавливается.

— Ага, — цедит. — И бесхребетное.

— Бесхребетное... стечение обстоятельств?

— Да пошёл ты, а?

Намотав нитку на палец, Райнхард вырывает её аккуратно.

— Если тебе это поможет, — говорит он спокойно, — когда ты меня убил, я был, в общем-то, уверен, что Защита сработает. Ни разу в моей жизни не было такого, чтобы не срабатывала. Но я никогда и не умирал раньше, так что, м-м, это немного зазорно признавать, но всё-таки я немного сомневался. Я знал, конечно, что я Святой Меча, и у меня нет детей, так что... к худу или к добру, так запросто уйти из жизни мне не позволят. Но меня не покидала мысль, очень неприятная, если честно: а что, если? Ну знаешь, было бы очень плохо, если я умер, катастрофа для королевства и так далее, но ещё... умереть от твоей руки было бы постыдно. Пятно позора на моей семье. О мировой истории, ух, даже думать не хочется. Прошу прощения, я знаю, это очень грубо, но я просто хотел сказать, что, если бы это и в самом деле случилось, я бы полностью разделил твои чувства. Мне бы тоже не понравилось умереть и оказаться при тебе в посмертии.

Несколько мгновений Регулус стоит неподвижно, а в следующее — оказывается прямо перед Райнхардом, совсем близко: его ноздри раздуваются, и будь он жив, Райнхарду бы опалило дыханием шею.

— Ты!..

Райнхард поднимает вверх руки: капли воды с тряпки пролетают сквозь Регулуса.

— Прошу прощения. Я правда пытался тебя подбодрить, но, боюсь, я не очень хорош в этом...

— Ты! Ты-ы-ы... Это просто!.. Я!.. — Регулус зарывается пальцами в волосы, и их кончики проходят сквозь череп и просвечивают через лоб. Он издаёт звук — что-то среднее между хрипом и стоном, — а затем смотрит на Райнхарда сквозь запястья с ненавистью.

Выпутав руку из волос, он указывает на стопы Райнхарда.

— И знаешь что? У тебя все ноги мокрые.

Райнхард глядит вниз послушно. Его штаны закатаны, и вместо ботинок он носит деревянные тапочки, так что влага не должна нанести ничему из его принадлежностей какой-то ущерб. Он даже гордится этим: было бы в его духе забыть про такие бытовые детали, и Фельт пришлось бы указывать ему на просчёт, но, к счастью, он вовремя спохватился и решил проблему.

— Ах да, — говорит он. — Хоть я и владею навыком хождения по воде, мне порой начинает казаться это... немного неполноценным опытом. Звучит глупо, конечно, но промочить ноги раз или два — разве не интересно?

Рот Регулуса искривляется, вытянувшись в перекошенную поджатую линию. Веко дёргается, в глазах появляется измученность. В лучах рассвета из окна его края подсвечивает мягким жёлтым, а радужки приобретают золотистый оттенок.

— Знаешь что? Я хочу тебя просто убить дважды прямо сейчас на этом месте. Невозможно. Не-воз-мож-но. Просто... Нет, у меня слов нет! Что тебе мысль подало, что у тебя есть право... Это попросту...

У него находится много слов.

***

Фельт смотрит на блюдо с глубоким скепсисом.

— Нормальные у них амбиции, чё сказать. Эй, не хочешь прочитать мне нотации про мой образ для избирателей? Кому вообще пришло в голову столько заморачиваться с видом еды, как будто я это не переварю, а за стеклом гнить оставлю? Делать им больше нечего.

Райнхард вздыхает.

— Говорите потише, пожалуйста. Вам стоит привыкнуть к такому. Повара королевской кухни и вовсе известны своим желанием превзойти себя с каждым новым блюдом.

Не то чтобы он не ожидал от Фельт жалоб: подозрение, что всё пройдёт именно так, он испытал сразу же при возникновении идеи, а укрепился в нём, когда на фразу «Я подумал, что раз наша кухня сейчас не пригодна для готовки, нам стоит разнообразить меню и рутину» Фельт ответила: «Что-то я чувствую, что ты меня в «Хряк и сяк» поведёшь». За последние пару часов она успела нелюбезно высказаться о своей одежде («Ну и кто в этом ест? Я суп из подола хлебать буду?»), об одежде Райнхарда («На идиота похож.»), о расположении ресторана («Да чтоб я ещё раз в этих туфлях досюда топала! Да отвяжись ты со своей каретой»), о декоре («Шторы эти — просто убожество»), о прислуге («А чё у них рожи такие»), об одежде прислуги («Да я бы скорее сдохла, чем в таком костюмчике с подносами бегала»), о музыке («Скукотища»), об этикете («Да я тебе эту ложку знаешь куда засуну»), о других гостях («Во олухи») и теперь о еде.

—...безвкусица совершенная. Никакой умеренности! А эти обои! Мне и в голову бы не пришло, что такую невоздержанность можно проявить в обоях! Что это вообще должно изобразить, вот скажи мне? Сад? И так всё вокруг травой своей утыкали! Что это за обманка вообще, попытка внушить, что вместо того, чтобы бесцельно просиживать свои задницы, ты на самом деле на природе отдыхаешь? И какие же мерзопакостные цвета, никогда мне не понять одержимости всех этих толстосумов красочной мешаниной, чтобы в глазах пестрило. Эй, эй, это на том подобии листьев, без слёз не взглянешь, к слову, в узорах что, золото настоящее?! Да вы шутите. Нет, серьёзно? Как человек доходит до жизни такой, где он клеит золото на стены, считая взаправду, что это показывает что-то, кроме его духовной, слышал, ду-хов-ной бедности? Это просто смешно. О-о, а эти наконечники на стульях, ну просто прелесть! Что за насмешка. Я повторюсь, мне даже думать тяжело о том, чтобы...

(С темы декора Регулус ещё не сдвинулся: Райнхард не уверен, предпочитает ли он это.)

Что досадно по-настоящему, так это, что с каждой минутой Райнхард сомневается в своей затее всё больше. Ресторан этот открылся, когда он был ещё совсем ребёнком — «первый в стране», «кулинарная авантюра», «повара из рекомендаций благороднейших домов», «грандиозный переворот в столичном времяпрепровождении», такие заголовки газет зачитывали у них дома, — и это событие обсуждали и в их семье. Отец тогда сперва посмеялся — сказал, что предпочитает таверны, а не общество индюков, которые будут там собираться, но после добавил тише: Луанне было бы посмотреть интересно, наверное. Дед... Вильгельм-доно, фыркнув, заявил, что не заинтересован в светских сплетнях, и в ответ на это бабушка покачала головой и улыбнулась ему в спину — а тем вечером, позже, вычёсывая из волос Райнхарда хрустящие кусочки листьев после игры в саду, она оглядела его и прошептала заговорщески:

«Вот вырастешь большой, будешь взрослый и красивый, и сводишь бабушку в ресторан, да?»

Спустя годы, за которые он успел убить бабушку, отметить пятнадцатилетие и стать общепризнанным красавцем королевской гвардии, его позвали сюда на ужин несколько рыцарей. Они не были друзьями или даже приятелями, всего лишь знакомыми, но за приглашение Райнхард уцепился с радостью: официальные приёмы в его расписании вырастали один за другим, как сорняки после дождя, и возможность пообщаться с кем-то не из вежливости и не из государственных обязательств его захватила.

И было не так уж и плохо: еда была вкусной, а музыка красивая, живые растения радовали глаз, прислуга не перешёптывалась о нём в открытую, лишь разглядывала с круглыми глазами и во главе с шеф-поваром выпросила под конец ужина письменное одобрение еды — Райнхард без труда находит его в рамочке на стене, — столики были зачарованы так, чтобы услышать чужие разговоры нельзя было, и потому другие гости подходили к нему редко и не вклинивались в беседу, а пригласившие его рыцари относились к нему дружелюбно, хоть и после подачи спиртного настойчиво начали убеждать Райнхарда замолвить за них словечко перед капитаном гвардии, потому что сам понимаешь, родителям нужны все эти повышения, ордена, медали, а как нам с тобой вообще соперничать, нам-то вообще дела до всех этих цацек нет, но они всё давят и давят, да они у нас ж сами уже в печёнках сидят, ну ты же понимаешь сам, наверное, а, получив вежливый отказ, никогда не перебрасывались с ним больше чем парой слов снова. Славный вечер — у Райнхарда были намного хуже.

Но сидя здесь снова, под низкими люстрами из сотен осколков лагмита, посреди живых растений, фонтанчиков в виде младенцев, фонтанчиков в виде полуголых девушек и фонтанчиков в виде животных, мраморных статуй и эпических картин повсюду, витых колонн, тяжёлых шторами в оборках и пёстрых обоями с позолотой, за тяжёлым дубовым столом и стулом с резными драконьими головами на наконечниках, в окружении бегающей быстрее обычного прислуги и других разряженных пышно гостей, которые всё ещё смотрят, перешёптываются и явно ждут, Райнхард чувствует себя, если честно, немного глупо.

— Когда я стану королевой, — Фельт без энтузиазма приценивается к сделанному из торта-безе королевскому дворцу Лугуники, — я скажу поварам перестать маяться дурью. Никто не пробовал?

Райнхард слабо улыбается:

— Это не так уж просто, Фельт-сама. Старые обычаи устойчивы, и, верите или нет, те, кто на вершине, задают их гораздо реже, чем скованы ими.

— Умоляю, скажи, что хоть куски можно брать руками. Ты это не о себе случайно говоришь, а, признавайся? Сидишь небось и мечтаешь слопать в одну рожу жирную курицу и обляпать все твои три плаща. А где он, кстати?

Под пронизывающим взглядом Фельт Райнхард, поёжившись, отводит глаза, но это не спасение: Регулус хмыкает, рассматривает его приценивающе. Уделять ему внимание в заведении, полном людей, многие из которых с приоткрытым ртом ловят каждый его жест, Райнхарду точно не стоит, но избегать этого трудно: устроившись за пустующим столиком, он сидит на стуле прямо сбоку от Фельт безо всякого приличия, перекинув ноги через подлокотники, а локтем уперевшись в спинку.

Вопросы, которые он не может задать, конечно же, немедленно приходят к Райнхарду: была ли у него любимая еда? Еда, от которой он воротил нос? Еда, закуска, которую он брал с кухни, ощутив лёгкий голод в промежутке между приёмами пищи? Скучал ли он по ней все эти годы — или же, напротив, давно забыл её вкус?

Когда Райнхард пересекал пустыню, его посетила вдруг ужасная мысль о всех тех людях, погибших здесь не от песчаных бурь и когтей демонозверей, но от жажды и голода. И следом: а если с ним случится что-то, а если он застрянет среди враждебных дюн надолго? Что, если ему будет дарована Защита от Нужды в Еде и Питье, что, если он вернётся домой ещё менее человеком, чем был до того, что, если до конца его жизни ему придётся есть через силу лишь ради успокоения окружающих, мол, взгляните, Святой Меча ещё хоть в чём-то, но живёт так же, как мы?

Нет, итог того странствия был стократно хуже. И возможно, эгоистичное, жадное, жалкое желание Райнхарда ещё раз испить стакан воды было одним из тех, что подтолкнуло его уйти, а не остаться искать способ пройти вперёд — столько, сколько понадобиться, столько, сколько не продержался бы человек, только монстр, столько, сколько нужно, чтобы выполнить долг и оправдать своё существование.

— Подобные... излишества бросили бы тень на репутацию всей королевской гвардии, и я не желаю их опорочить... равно как и ваши действия кинут тень на вашу репутацию кандидатки в королевы, и, что важнее, испортят так старательно подобранные Кэрол перчатки, прошу, возьмите вилку, — говорит Райнхард, надеясь, что если Фельт и заметит отсутствие ответа на последний вопрос — конечно, заметит — то хотя бы не будет давить. — В большей степени я говорил о людях положения ещё более высокого, чем я, — он колеблется, — например, об одном из ваших возможных, Фельт-сама, родственников, Фурье Лугунике.

С яростью Фельт подсекает ножом одну из башенок — самую восточную, украшенной дольками лимома. Она рушится в залитый нежно-зелёным сиропом и усыпанный цветной посыпкой сад.

— Бедолаги, — цыкает Регулус. — Кого ты на сочувствие пытаешься развести, идиотов? Ну да, неудивительно. Идиоты жизни другой представить не могут, кроме как сдувать пылинки с какого-то самовлюблённого индюка только потому, что на его пустой башке надета корона. А ты-то, ха, уж идиот из идиотов, чего уж тут удивляться.

— Что ещё за сопли? Родня у меня — дедушка Ром, других, уж прости, не замечала. И вообще, этот Фурье, он разве не третий был принц, нет? Вот уж важная особа! Было бы чего сковывать.

— Четвёртый. Его роль в управлении королевством была и впрямь невеликой, это правда, но мы и говорили, по моему впечатлению, о более повседневных обычаях. Уверяю, соблюдения этикета с него требовали также.

Хмыкнув, Фельт бросает на него взгляд исподлобья:

— А вы чего, друзьями были? Чё ты его ты так защищаешь? Грудью на защиту остальных моих возможных родственничков ты не прыгаешь.

Регулус тянет шею:

— О-о-о, надо же, королевский любимчик? Прости за любопытство, а золотой ошейник прилагается? Мозоли на шее остаются? А за ушком он тебя чесал?

Не удержав вздох, Райнхард сосредотачивается на нарезании на куски своего торта. Выходит безупречно ровно — ни капли крема не падает.

— Горько признавать, но вы бы это так не назвали, Фельт-сама. Скорее, Его почившее Высочество... — он вспоминает его так ярко, словно видел вчера: сияющие глаза, торжествующая улыбка и громкий смех, — обладал компанейским складом характера, и оттого из всей королевской семьи с ним завязать общение было проще всего. Для него было в порядке вещей заговорить с кем угодно, кто оказался поблизости, невзирая на статус, если ему хотелось обсудить что-то.

— То есть, балабол, — тычет Фельт обвинительно вилкой, — а ты и рад был, что ему не было разницы, ныть про тяжёлую долю принца тебе или пажу, который завязывает ему шнурки.

Регулус глядит на него самодовольно, дёргая бровями. Спесь ему в самом деле к лицу, ловит себя Райнхард на такой мысли: его черты подсвечиваются злорадством, ближайшим к счастью чувством из всех, что Райнхард на нём видел, и упивается он этой эмоцией сполна, страстно и всей и душой, так, что нельзя и не задуматься, правда ли это так приятно, и как же пышет он в эти минуты жизнью. Райнхард мог бы поверить сейчас, что Регулус из знати, молодой и беспутный повеса, наверное, принятый в рыцари по семейной традиции и потому относящийся к титулу пренебрежительно, после небрежного патрулирования зашедший в ресторан только для того, чтобы, сморщив нос, раскритиковать его в пух и прах своим приятелям, в числе которых Райнхард оказался случайным сложением обстоятельств, — и Райнхард бы смог убедить себя, что столики отражаются от белых тканей, а не видны сквозь полупрозрачный отпечаток тела, но не смог бы избавиться от мысли, что все вокруг, и прислуга, и гости, раскусили бы незнатное происхождение Регулуса в секунду и выгнали его немедленно взашей.

Отведя взгляд усилием, Райнхард качает головой:

— Вы очень жестоки в своей оценке. Что меня, что пажа он принимал за равного — разве это дурно?

— «Что дурного», как ты от стыда не помираешь? Стелиться перед такой швалью. Ого-о, они побирушек жалеют? Ну ничего себе. Ты бездомная псина, Райнхард ван Астрея. Ты перевернёшься на пузо перед кем угодно, кто пройдёт мимо твоей канавы.

— Какое благородство. — Рубящим взмахом Фельт рассекает дворец напополам. Кто-то из гостей охает, и Райнхарду хочется не то зажмуриться, не то засмеяться, и оба желания неожиданно его ужасают. — Какая жалость, что у него не нашлось времени перекинуться парой слов с людьми, выживающих на похлёбке из помоев, пока он наслаждался тортиками в форме собственного дворца. Не очень-то удобно разглагольствовать о равенстве, когда тебе прованивают мантию и пачкают густеканский ковёр, да?

Выражение на лице Регулуса меняется, переходит в что-то среднее, раздираемое напополам, нерешительное — он цыкает, но не говорит ничего.

Райнхард уставляется в нанизанный на вилку кусочек безе. Вновь он пытается вызвать из памяти образ Фурье, вообразить его отклик на эти слова: на ум приходят его самодовольный смех, его манера ведения себя на публике, его шутливое заигрывание с собственным статусом и отбрасывание его в сторону при нужде, его мягкая добродетельная натура, всегда кажущаяся не способной расправить крылья.

Фурье из его воображения смотрит на Фельт виновато и растерянно, не способный найти ответа.

(На Райнхарда — обвинительно: как ещё бы он взглянул на своего убийцу?)

— Королевских детей растят в стенах, защищающих их от мира вокруг. Я не прошу за него прощения, да и не вправе я, но может быть такое, что он встречался с людьми в столь бедственном положении вовсе и не подозревал об их тяготах.

— Ну конечно, куда мне-то до его тягот. Я-то всего лишь росла там, где меня мог прибить любой местный урод, стухшая еда или удачно упавшая на башку гнилая балка — вообще несравнимо, понимаю! — С брезгливым видом Фельт выбирает с тарелки обломок башенки и суёт его в рот. Морщится. — Фу, переслащено.

— Прошу прощения, если мои слова создали впечатление, что я оспариваю ваши трудности, Фельт-сама. Я всего лишь пытался выразить мысль, что... — Он вглядывается в торт: не расположена ли жёлтая мармеладка в оттиснутом в креме окошке на месте, где была спальня Фурье? — Что никому, даже великим мира сего, не позволено и невозможно просто делать то, что вздумается.

Фельт выковыривает из зубов кусок фундука. По залу проносится гул голосов, слова которого Райнхарду разбирать и не нужно.

Что-то же должны они мочь делать.

Аккуратно Райнхард убирает крошку со скатерти. Его внимание притягивает узор — тоже драконы.

Иногда изображения драконов повсюду на меня жуть наводят, знаешь, бросил однажды Фурье мимоходом. Это как в старых легендах же: чудище сковывают и подчиняют его портретом. Как будто он там заперт. Ха-ха, а что у тебя взгляд такой?! Шутка это, шутка!

Райнхард тогда вслух вежливо посмеялся — они стояли оба посреди коридора, смеясь натужно и затянуто, и всё оглядывались, не идёт ли кто, а потом как-то сразу замолкли, — а про себя подумал: кажется ли дракону иногда в самом деле, что Лугуника — его клетка?

— Фурье был добрым человеком. По крайней мере, мне бы хотелось бы в это верить, Фельт-сама. За жестокостью я его не заставал ни разу, а за мягкосердечием — не единожды.

— Угу. А можно быть принцем и не жестоким, а? Сидеть на золотом троне и жалеть голодающих сироток? Ты можешь щелчком пальцев судьбы вершить, а вместо этого щёлкаешь, чтобы служанка подошла к тебе подтянуть штаны? Вот уж благодетель. Доброта по мелочи, попрошайке сдачу кинул. — Фельт трёт ладонью лоб. — Ты понимаешь, Райнхард, вот если бы я на углу, э-э, нашла целый мешок с картопкой, такой, знаешь, хорошей картопкой, крупной, не гнилой даже, приволокла бы домой его, сунула в подвал и стала бы варить из него суп по каротине в неделе, пока у соседей жрать нечего — это было бы скотство, сечёшь?

— А то в её родных трущобах поголовно все не скоты, — цедит Регулус.

Фельт откидывается на стул.

— Все у нас там одни скоты, и я с ними же. Для этих раскрывать карманы — тупость несусветная.

Райнхард смотрит в тарелку. Он всегда доедает всю еду, сколько себя помнит — Кэрол всегда хвалила его «хороший аппетит», но он не уверен, что к нему это применимо, — но сейчас от желудка по горлу поднимается ощущение, что он не голоден.

— Вы и впрямь беспощадны в суждениях. Даже не поберегли память покойного.

Он берёт вилку всё равно. Было бы невежливо оскорбить повара — а от Святого Меча недоеденное блюдо равно приговору.

— Сам бы мог свою память поберечь. Взял бы, вывесил весь этот совет старых пердунов на балкон за бороды, вошёл бы в историю. Как герой. Принц, который под собой мешок с золотом продырявил — чокнутый, то есть. Но великий. А так только мы с тобой остались.

Слюна на языке превращается в похлёбку. Райнхард пробовал её единожды, его угостили — настояли из смеси гостеприимства и ужаса, — и запомнилось ему на всю жизнь: водянистая и кисловатая, с разваренными в кашу овощами, от которых всё равно не отбилась гниль, вяжущими рот корешками, листьями щавеля, сорванными с края дороги в десятке шагов от котелка, и хрустящих на зубах крупицах земли.

— Можно вопрос, Фельт-сама?

— Валяй.

— Отчего вы так презираете людей из трущоб?

— Ха-а? Ты идиот совсем, что ли? Что это за вопросы вообще?

Фельт протирает рот рукой, и у Райнхарда закрадывается подозрение, что она сплёвывает в перчатку.

— Потому что я их знаю.

— Кто в своём уме будет этих паразитов жалеть? Безнадёжные твари. Ты попробуй не перед ужином к ним забегать пару раз в неделю, чтобы нюни разводить, а пожить с ними, я посмотрю, как ты им будешь дифирамбы петь. Бедолаги! Да чтоб ты знал...

— Пожил бы сам с ними лет пятнадцать, ты и не так бы запел.

— Это ты можешь всем своим корешам в метровых жабо десять оправданий придумать, потому что они в скатерть не харкают и иногда улыбаются даже.

— Да у этих слизней мозгов не хватит, чтобы приличным человеком даже притвориться! Черви бесправные. На уме только «где пожрать» и «где поспать». Низменные уродцы! Куски мяса!

— Когда жрать нечего, благовоспитанного джентльмена из себя не состроишь.

— Ты на что рассчитываешь, там невинные души только тебя и ждут? Агнцы невинные? Ага, конечно. Да они тебя заживо сожрут, только возможность дай! Ты и понятия не имеешь. Человек человеку волк. Да там все ненавидят всех, сперва друг друга, а потом себя!

— Человек человеку волк, слышал? Ну вот и. Никто из скотобойни человеком не выходит.

В носу и рту Райнхарда смешиваются безе и похлёбка, аромат дорогой мебели и тухлого мяса в прогорклом сыре. Его слова импульсивны:

— И вы, Фельт-сама?

Взгляд Фельт сбегает в сторону и в пол на мгновение — затем она видимым усилием глядит ему в глаза снова.

— Глухой, что ли? Да.

— И вы не верите в возможность, — сравнение Фельт пробирается ему под кожу червями-опарышами, — стать человеком снова?

Она дёргает плечом мелко:

— Надо оно мне? — оскаливается. — У диких тварей клыки больше. Да и не ждёт и не ожидает от них никто ничего.

В детстве, играя, Райнхард порой прятался под стол, прячась под слишком длинной для маленького стола скатертью от чужих взглядов: под ним было темно, тихо и слабо пахло сосновым деревом, и казалось это ему лучшим укрытием в мире. Здесь, в ресторане, скатерти длинны из моды, а столы малы ради экономии места, и Райнхарду всё это чуждо, но всё же заползти под стол ему хочется с силой. Заползти — и никогда не вылезать; показать всем людям, что он не смертоносный хищник, а забившаяся в нору трусливая дичь.

Забившийся в нору смертоносный хищник, представляет он дребезжащий насмешкой голос живо, можно ли придумать более жалкую картину вообще?

— Я думаю, что вы человек, Фельт-сама. И человек хороший к тому же. — Райнхард откладывает на тарелку вилку: ему приходит на ум, что, возникни повод, он сумеет безупречно вспороть её серебряными зубчиками горла. — Я думаю, каждый человек может стать хорошим. Мне бы хотелось на это надеяться.

— Ну и дурак.

— Что за идиот.

— Куда ты всё время смотришь, кстати? — Опершись на подлокотники стула, Фельт нетерпеливо оборачивается. Регулус отшатывается. — За нами следят или чего?

— Где же за нами не следят? — ляпает Райнхард. Он сдавленно смеётся. — Как ваш рыцарь я должен быть начеку на случай появления угрозы, разве нет? С той позиции нанести удар было бы легко.

Брови Фельт взлетают вверх.

— Думаешь, найдутся бестолочи-самоубийцы? Ну ладно. — Она опадает обратно на стул. — Но пялятся и впрямь без конца. Как зверюшка на ярмарке себя чувствую. Хоть деньги за просмотр бери, ей-од.

Райнхарду не стоит кивать, но он кивает, и его голова — такой страх прошивает кости — едва не срывается с шеи. Каждый гость, каждый слуга, каждый человек, кроме них троих ему представляется ухом, нормальным, живым, пульсирующим кровью ухом, жадно ловящим каждое слово. А если удалось бы им это — если бы они услышали разговоры о умерших принцах и повешеньи старейшин, о трущобах и диких тварях, — как бы они поступили? Выбежали бы из ресторана, пробираясь к дверям по головам? Набросились бы на Райнхарда и Фельт толпой, возжелав растерзать? Написали бы о них в газете не как о презабавной сплетне, а серьёзнейшей из угроз? Позвали бы королевскую гвардию, потребовали бы нацепить на Райнхарда ошейник и переселить его в камеру рядом с Сириус, выпуская лишь для защиты города?

Подумали бы они о том, что Святой Меча их ненавидит?

Подумали бы они с облегчением, что только этого они и ждали все пятнадцать лет?

Фельт выдыхает сквозь зубы и стукается затылком о спинку стула.

— Эй, давай жареной курицы купим? Жирной, чтоб масло прям текло. — Она кривит губы. — Я даже замотаю рукава в тряпки какие-нибудь, чтобы ты про платье не бухтел.

Райнхард оглядывает разделанные торты. Черви-опарыши ползают по его венам и щекочут стенки. Никому ещё не удавалось вызвать у него смех щекоткой — у него (кто удивлён?) и Божественная Защита на этот случай имеется — но отчего-то сейчас ему кажется такое возможным.

— Почему бы и нет.

Они уходят. За их спинами бурей поднимается ропот.

***

Час слишком ранний для того, чтобы в харчевнях такого рода, как «Хряк и сяк» было много посетителей: за стойкой сидят с трудом несколько пьяниц, пропитых до той точки, когда никакие нормы не имеют значения, — нет, незнакомые лица, — а в тёмном углу устроились трое людей, которые, как подозревает Райнхард, выходят на работу в очень и очень позднее время.

Ну, ему не приходится прикладывать никаких усилий, чтобы доказать это: Фельт, отмахнувшись от него, подсаживается к ним за стол. Райнхард качает головой, но решает не вмешиваться — взяв тарелку, он располагается в противоположном углу за баррикадой бочонков, вёдер и кувшинов, из-за которой у кого угодно, кроме него, обзор был бы ужасный.

Харчевня — ещё одна из стоящих на краю у жилых кварталов, и по ней видно: на полу натоптано, окна заляпаны снизу засохшими брызгами вина и жира, то тут, то там лежит пыль, утварь валяется где попало, а в качестве украшений висят чучела рыбы на стенах и свиная голова над камином. Не то место, куда Райнхард зашёл бы, не приведи его нужда, а она не приводила.

Однажды они с Феликсом вздумали пройтись за выпивкой по всем прославленным питейным столицы — странно, Райнхард не помнит, чья была идея. Не могла ведь быть его — но и совсем не в духе Феликса затея. Однако в жизнь они её претворили: выйдя с дневного патрулирования, начали с огромной белокаменной таверны почти у самых знатных домов, известной запасами заморских вин и сладкоголосыми менестрелями, и дошли до полуподвального кабака на срединном переломе рыночного квартала, про пьяные побоища в котором ходили легенда. Там их не остановили, нет; кабатчик, широкий мужчина со шрамами на лице, подошёл к Райнхарду и робко, заискивающе попросил его объяснить многоуважаемому заместителю капитана королевской гвардии, что после предыдущего происшествия в кабак его допустить никак не допустят, и нападения на прочих посетителей делу не помогут, уж-простите-великодушно-совсем-никак-уже-нет-нет-я-всё-понимаю.

Гулять дальше им расхотелось.

Но курица здесь вправду хорошая. С хрустящей корочкой в приправах снаружи, безупречно белая изнутри, острая на языке и, да, жирная — руки Райнхарда оказываются измазаны в масле и жире до запястий после двух укусов.

— Ты разве нажраться не собираешься? — кривит Регулус губы. Он опирается на бочонок бедром и бросает взгляды на стойку — от каждого резкого движения или громкого возгласа пьяниц по нему пробегает трупная рябь.

— М-м, — Райнхард загораживает рот от возможных любопытных взглядов куриной ножкой, — нет, я не пью. То есть, я не возражаю против выпивки за компанию, но в одиночку заниматься этим мне нет смысла — видишь ли, в силу своих особенностей я физически не могу опьянеть.

На один миг Регулуса пробирает искренним удивлением, которое Райнхарду кажется отличным от прочих — придающее лицу какое-то почти что детское выражение, неверящее, честное и невинное.

— Вот как? — и снова проступает привычное презрение. — Чего у тебя вообще нет?

Ухмыльнувшись в курицу, Райнхард кусает.

— Вроде ты установил, что нормальности, — он ловит языком стекающую по подбородку масляную каплю. — Ты пьяных не любишь?

Регулуса передёргивает.

— И с длиной языка тебя тоже не обделили. Эй, чего?! — мёртвое лицо перекручивает в гримасу ужаса: плоть, Райнхард замечает, слегка отдаёт зелёным и как будто начинает идти буграми. — Ты, ты совсем? Что у тебя за вопросы вечно?! Ты вообще за кого меня держишь, чтобы вопросы такие вообще задавать, я не пойму, у меня что, по-твоему, и права нет не рассказывать о своих мнениях каждому встречному? Дело тебе какое, а? Это что, допрос? По праву какому? А что, я должен каждого встречного в щёки расцеловывать? Кому должен, всем прощаю! И вообще, это личное. Куда ты лезешь? Куда лезешь, а?! Тебе что с этого? Твоим идиотизмам я потакать не обязан! Сам и лижись с ними в дёсны, а мне указывать не смей, слышишь? Вот уж тоже мне, нашёлся, да что ты понимаешь вообще, да ты...

— Всё в порядке, — Райнхард кивает, — мне они тоже не нравятся.

Запнувшись на полуслове, Регулус смотрит на него подозрительно. К лицу возвращается бледный оттенок.

— Да ну?

— Ну да.

— Что, даже никаких «Ой, они все в глубине хорошие, да, я знаю, что они обблевали мне камзол, но поверьте на слово»?

— Ну почему же, мне жаль их. Они... ведь не от хорошей жизни до такого дошли, знаешь. Мне бы хотелось, чтобы у них всё наладилось.

— Тьфу ты. Слизень. Горбатого могила исправит.

— Да, в этом у тебя точно опыта побольше. Прости.

Э?!

— Святой Меча!

Райнхард растягивает губы в вежливую улыбку.

Один из пьяниц — высокий и тощий мужчина с запутавшими в бороде кусочками еды — упёрто лезет к нему на лавочку, едва не врезавшись по пути последовательно в Регулуса, груду утвари, стол, тарелку с курицей и самого Райнхарда. От него не исходит дурных намерений — только перегар. Райнхард проверяет Фельт — одного из бывших коллег она пинает в коленку — и смиряется с судьбой.

— Святой Меча! Это как... как же вас к нам занесло?

— Отчего бы в такое славное место и не занестись? Не в одних же дворцах мне прохлаждаться.

Пьяница кашляюще смеётся:

— Да вы шутник, С-Святой Меча! — наклоняется ближе: кусочек овоща из бороды падает Райнхарду на рубашку. — Я Фрэнк.

Райнхард сдержанно кивает:

— Я Райнхард. — Его внимание притягивает тёмная туча: труп Регулуса Корниаса — зрелище, несомненно, довёдшее бы до сердечного приступа случайного встречного, будь он способен его видеть, — стоит в стороне, перекорёженный яростью. А, и запах ужасающий.

Райнхард отодвигается чуть — совсем немного, на расстояние, в знатных кругах, как ему объясняли, достаточное, чтобы воспринять намёк — назад:

— Что ж, приятно было познакомиться, Фрэнк-сан. Я...

Фрэнк кладёт ему руку на плечо.

— Эт хорошо, — говорит он проникновенно на ухо, — эт оч-чень хорошо, что вы здесь, Святой Меча-сама. Страшные вещи творятся, Святой Меча-сама.

— В самом деле, — Райнхард предпринимает ещё одну попытку незаметно отодвинуться, — в таком случае вам следует обратиться к королевской гвардии...

Он представляет: вечером такие люди набираются толпами. Они обступают со всех сторон, притягивают к себе, рассказывают и требуют рассказать то и это, не отходят ни на шаг и всё время подливают вино. Кто бы смог отсюда уйти? Кого бы не затянули они с собой?

Какой же он омерзительный человек.

(И смог бы уйти он сам, Райнхард? Если бы вокруг него сидели люди, для которых он был бы ещё одним товарищем, с каким можно вместе залить вином все невзгоды, хватило бы у него воли встать?)

— Да, да, — Глаза у Фрэнка — грязновато-серый с синим. Райнхарду смотреть в них не хочется. — Вот надысь тута человека... посреди бела дня, представляете, Святой Меча-сама... посреди бела дня человека зарезали.

Райнхард замирает.

— Правда? Кого? Ты свидетель?

Фрэнк с рвением пылает, затем столь же усердно мотает головой.

— С-струсил. Струсил, Святой Меча-сама! Прошу, простите верноподданного короны, я человек слабым духом, куда мне до вас... Но правы вы, конечно, стыд и позор старому Фрэнку, стыд и позор...

— Всё в порядке, Фрэнк-сан, — Райнхард поспешно хлопает его по спине, выдав лучшую из подбадривающих улыбок, — для этого ведь рыцари и нужны. Так что там с убийством?..

— Святой, — Фрэнк смотрит на него с благоговением, — и впрямь вы святой, никогда не забуду...

— Так что там с убийством, Фрэнк-сан?

— А, это? Да вот тут было, — Фрэнк тычет рукой неопределённо в сторону западной стены. — Вот прям туточки, вот з-знаете, переулок между таверной старого Бернара и-и-и игорным домом? Вот тама... в подворотне. Я-то не видел сам, струхнул, струхнул, Святой Меча-сама!.. Но зарезали они его там, как свинку, это я вам клянусь матерью. Били сперва — а потом как вспороли! Я ведь как мясо режут, знаю, Святой Меча, головы сам рубил свинкины, мясником работал, Святой Меча-сама, жизнь всю... а потом раз! и одним днём уволили. Одним днём! Всё под откос пошло. Жены нет у меня, понимаете, в родах умерла, моя Альма, а сын, как всё завертелось, сбежал! Сбежал, неблагодарный! Да и правильно сделал, зачем ему папка такой... Вот и что у меня теперь есть — бутылка! Вот такая я вот теперь с-свинья, Святой Меча-сама. Обуза! Ничтожество!

Райнхарду становится невыносимо скверно и за себя стыдно. Он вылезает из-за лавки поспешно, придержав за плечо Фрэнка, чтобы тот не упал.

— Вы оказали расследованию неоценимую помощь, Фрэнк-сан, — говорит он со всей возможной серьёзностью. — Благодарю вас от лица всей королевской гвардии. Хорошего вам дня. И, — он колеблется, не в силах подобрать слова, — удачи.

Фрэнк смотрит на него с восторгом.

— И вам удачи, Святой Меча-сама!.. — слышит Райнхард в спину.

Подав жестом знак Фельт, Райнхард захлопывает за собой дверь.

На какой-то десяток секунд воцаряется тишина.

— Двери придерживаться не учили?! — рявкает Регулус, шагнув на ступеньки сквозь стену. Он оглядывает Райнхарда мрачно: — Я бы его убил.

— Я бы хотел, чтобы они с сыном помирились, — Райнхард косится на Регулуса: — Скажешь, глупость, да?

Регулус поднимает брови.

— Скажу.

Райнхард вздыхает.

— Может, и так.

***

— Красота какая, — оценивающе щурится Фельт, глядя на засохшее пятно крови на земле посреди окурков, разбитых бутылок, грязных обрывков бумаги и прочего... неприглядного мусора.

И второе, поменьше — на стене. Частично оно перекрывает выцарапанную ножом надпись «Нет короля, да и Од с ним».

— Вы думаете, это и есть место преступления, которое мы ищем? — спрашивает Райнхард, старательно игнорируя брань из помещения сбоку. Не нравятся ему подворотни.

— У тебя есть идеи получше?

— Нет, Фельт-сама.

— Ну и вот.

***

Оставшуюся часть дня они с Фельт проводят, разгружая в трущобах телеги с ранним урожаем с полей Астрея. Фельт организует очередь и следит за порядком; Райнхард поднимает тяжёлые ящики и раскладывает овощи по дырявым корзинам, прохудившимся вёдрам и штопаным шалям.

Один из детей — совсем маленький мальчик для такой тяжёлой ноши, с большими глазами во впалых глазницах; его сестра тяжело больна, а мать пьёт, и Райнхард украдкой отсыпает ему несколько лишних картопелин, — глядит восторженно на с лёгкостью балансирующего двумя полными копуст ящиками Райнхарда.

— Святой Меча-сама, — он тянет его за штанину, и его мать едва удерживается от того, чтобы шлёпнуть его по руке: на Райнхарда она смотрит с ужасом и пытается выдавить из себя извинительную улыбку, — а я буду таким же сильным, как ты, когда вырасту?

Ободряющая улыбка Рыцаря из Рыцарей даётся Райнхарду с трудом.

— Обязательно.

(Воображение непрошено рисует Регулуса ребёнком, не по возрасту маленьким и тощим, с выдающими болезненность глазами, в грязных обносках вместо безупречно белых одежд, постоянно голодным, легко плачущим и мечтающим вырасти в кого-то вроде Райнхарда. Кем был этот ребёнок? Был он груб с детства, из тех детей, о которых хватаются за голову матери — или добр и мягкотел, лёгкой жертвой для жесткости жизни? Любил ли животных? Обнимал ли родителей? Что с этим ребёнком стало? Мог ли его кто-то — кто-то? — спасти?

Воображение рисует ребёнка мёртвым.)

***

Четвёртым вечером до неизбежного Райнхард входит в бальную залу, оглушённый шипением раскалённого железа о мясо, и шёпотки и шорохи вокруг сливаются в невнятный шум. Его поприветствовал ещё в коридорах хозяин, выразив благодарность за посещение и согласие обеспечить безопасность мероприятия — Райнхард смутно помнит, что отвечал: впрочем, вряд ли что-то отличное от того, что он говорил прежде сотни тысяч раз. Ему удаётся принять недобровольное участие в светской беседе четвёрки гвардейцев-новобранцев — что-то о слишком простой еде в казармах, одном из их товарищей, в последнее время совсем дёрганом наверняка из-за графика подъемов, Маркосе, недавно отчитавшего их за разгульное поведение, неуспехах в тренировках, слишком простых и их недостойных задачах, симпатичных, но таких безголовых служанках, сплетнях и слухах, — ограничившись только односложными ответами, и уклониться совсем от разговора о последних новостях с двумя пожилыми аристократами.

— Кучка напыщенных придурков. И ради этой показухи они все здесь собрались?

В другом мире Регулус бы вписался в интерьеры отлично, это правда: Райнхарду легко представить, как он, оторвавшись от ухаживаний за какой-нибудь наивной леди из богатого дома, пристал бы к Райнхарду с жалобами на неаккуратную рубку голов.

Но в этом он стоит у стены рядом с Райнхардом, и его слова обернули бы против него каждого человека в этой комнате.

— Ты никогда на таких не был? — Райнхард подносит к губам бокал вина, прикрывая губы, но не отпивает. Поймав взгляд Регулуса и поразмыслив, он подмигивает. Это оказывается очень просто — взять и подмигнуть. Райнхард бы засмеялся от того, насколько это просто.

— Пф! Хм! — Несколько секунд Регулус борется со своим выражением лица, возвращая его к надменному виду. — Делать мне, что ли, больше нечего. Моральные уродцы, на кого ни глянь.

Райнхард пожимает плечами. Танцующая пара, проносящаяся мимо, ошибается в па, заметив его в укрытии заднего плана из пышных штор, — и юноша, и девушка. Не придумав других вариантов, Райнхард салютует им бокалом.

Ему тесно в плечах и немного душно. Парадный жюстокор плотнее рыцарского плаща.

— Это знатнейшие и богатейшие люди Лугуники.

— И у тебя каким-то образом составилось впечатление, что они мне нравятся?

— М-м. Нет.

— Тогда к чему эта бессмысленная констатация фактов? Уж не сомневаюсь, что кого попало сюда и не пускают. Приличный человек сюда хотеть и не должен. Я точно не хочу. Ноги бы моей здесь не было, если бы я не был вынужден везде за тобою таскаться. Сам и ходи, раз тебя эта ярмарка морального разложения восторгает. Где мои права на свободу перемещения, спрашивается?

Райнхард подавляет смешок.

— Чё смеёшься?

— Справедливости ради, многим людям здесь быть не нравится — по моим наблюдениям, во всяком случае. Побывав на одном балу, ты побывал на всех. На третьем по счёту становится... говоря честно, ужасно скучно. Но все всё равно на них ходят, потому что... Не знаю, так принято. Никогда не понимал, в общем-то.

— Да потому что идиоты. Не могут упустить и шанса, чтобы выпятить свои тугие кошельки всем в лицо. Никакого самоуважения у них и нет, только...

— Святой Меча! С кем вы разговариваете?

С упорством к ним сквозь танцующих пробирается женщина старшего возраста, таща под руку молодую — как раз возраста Райнхарда — девушку. Явно мать и дочь: одинаковые вздёрнутые носы, курчавость волос и ямочки на губах. Они выглядят смутно знакомыми, как и большинство знати.

Райнхарду хочется вздохнуть: он знает, к чему это ведёт. Затем до него доходит смысл сказанного.

— Я всего лишь повторял азы владения мечом. — Ещё одна улыбка: только так его улыбки и могут что-то исправить? — Прошу прощения, если этот вид ваш растревожил.

Женщина в возрасте охает:

— Какой вы прилежный! — пихает дочь локтем под бок. — А мы вот заметили вас одного и подумали: вы должно быть, скучаете!

— Ну что вы. Такой отличный вечер, как тут заскучаешь? — Он запинается на секунду — фамилия ускользает с языка — и он лишь надеется, что это прошло незамеченным. — Элмерз-сан превзошёл сам себя.

— О да, это бесспорно. Игра музыкантов... ох, бесподобна! Я слышала, приглашён был скрипач из Густеко — представляете? О, а какое вино! Я вижу, вы уже оценили?

Желание ответить честно нахлынывает на Райнхарда волной, но, как и всегда, он плывёт против течения, и его не уносит. Смять губы в сдержанной, вежливой улыбке, как положено, — это просто. Это привычно.

— Великолепное. — Следует сказать больше — упомянуть нотки, выдержку, оттенки, все эти детали. Райнхарду никогда не удавались такие разговоры — обычно...

Обычно — что? Он принимал участие в таких беседах, требующих вкуса и интереса, но говорил не он — кто-то говорил за него всегда, какой-то удачно встретившийся незнакомец?

Не Регулус же. Регулус бы, о-о, высказался.

— Сорокалетней выдержки! Очень недурно, скажите? — тараторит женщина, наверняка — наверняка, о Од, — заметив его молчание. — Услады для тела и души — всё есть.

— И не говорите.

— Прекрасный вечер, совершенно прекрасный! И для молодёжи-то, вроде вас, ух! Будь я в вашем возрасте, танцевала бы до упаду. — Она наклоняется немного вперёд: её глаза заговорщически блестят. — А отчего же вы не танцуете? Смотрите, упустите возможность, и вот вы уже в моём возрасте, хо-хо, с больными коленками. Местные девушки вам несимпатичны?

Да, к этому всё и приходит.

— О, ну что вы, — торопливо заверяет Райнхард. — Мало где можно встретить столько наипрелестнейших девушек. С радостью бы уделил им всем внимание, но, не держите обиду, я после дежурства — боюсь, работа меня утомила.

— О как! — Женщина прикрывает рот веером и бросает на дочь преувеличенно восторженный взгляд. — В таком случае мы просто обязаны составить вам компанию!

По щекам девушки бежит краснота. Её взгляд беспомощно бегает между Райнхардом и матерью: та буравит её глазами, пока, наконец, потеряв терпение, не шлёпает её по локтю. От этого на её лице появляется загнанный ужас, но из ступора она выходит: делает неуклюжий книксен.

— З-здравствуйте.

Райнхарду её жаль.

— Добрый вечер.

Он отставляет бокал на столик рядом, не испив и капли. Женщина наблюдает за ним с сомнением, но, к счастью, не говорит ни слова.

Регулус оглядывает девушку пренебрежительно:

— Почему ты просто не скажешь ей, что её дочь — бесхребетная овца с тупыми кудряшками? Что это вообще такое-то, а? Сопли ей о твой рукав не предложишь вытереть?

— Ч-что-то не так? — икает девушка.

— Нет-нет, всё в порядке.

По взгляду, которым мать окидывает дочь, ясно, что оценка была ей вынесена невысокая — Райнхарду такие взгляды знакомы. Она подхватывает разговор снова:

— Слышала, вы недавно прибыли из Пристеллы. Как ваши впечатления? — наклонившись вперёд, она заговорщически шепчет: — Вы знаете, слухи ходят, что девушки Пристеллы — не чета столичным! Что скажете, Святой Меча? Ваше мнение на вес золота!

— Редкостные уродки без капли приличий. Так и скажи. Давай-давай, скажи.

Беззвучный оклик вырывается из девушки движением губ. Райнхард прилагает все усилия, чтобы держать на лице улыбку. Он знает ответ, положенный для таких вопросов, конечно.

(В голове он может даже услышать голос, его произносящий, но как ни старайся, он не может вспомнить — чей.)

— Слухи, мадам. Краше девушек из столицы во всём мире не найти, всем известно. — Он подмигивает: ему кажется, что у него сейчас оторвётся веко. — Любого возраста.

— Подлиза сраный.

— Ох! Да вы льстец! — Женщина с положенным кокетством полуприкрывает лицо веером. — И как же вы с таким языком до сих пор виднейший холостяк Лугуники, дамский вы угодник?

Райнхард натужно смеётся:

— Так уж сложилось.

— Только чужие свадьбы портить и можешь, э?

— Ещё и скромный какой! Знаете что, расскажите-ка нам поподробнее про Пристеллу, не стесняйтесь. У меня вот Джульетта — скажи, Джульетта! — обожает Пристеллу, всё мечтает в ней побывать. Расскажите, расскажите!

— Я... — выдавливает из себя дочь.

Райнхард представляет: он рассказывает им, как много усилий у него заняло убить человека.

— Да, Райнхард, расскажи им о лучшем отпуске в своей жизни! Подробностей не пожалей.

Райнхард представляет: он рассказывает им, что человек, им убитый, слушает сейчас их разговор.

— Хороший город, — говорит он вместо этого, выдерживая спокойный тон. — Архитектура впечатляющая, и еда хорошая. Встретился с друзьями, прогулялся, — уголок губы тянет дёрнуться, — привёз сувениры.

— Вот как? Как интересно! — охает женщина явно фальшиво; затем на её лицо наползает подлинное любопытство. Она мнётся, и дочь бросает на неё предупредительные взгляды. Райнхард напрягается. — Вы знаете, я слышала новости.

Ах.

— Как ваш дедушка, в порядке? В добром здравии, надеюсь?

От окна до земли — три этажа. Другой человек сломал бы ногу — для Райнхарда не сложнее, чем перешагнуть через ступеньку. У него хватило бы денег, чтобы возместить разбитое окно. О нём бы пошли разговоры, но он мог бы, наверное, списать это на сверхчутьё Святого Меча и нужду спасти человека в беде, а многие гости здесь втайне бы насладились отвлечением от скуки и возможностью пересказать шокирующую историю всем друзьям.

Но он ведь не может сделать этого, да? Скоро — совсем скоро, достаточно времени уже прошло, даже более чем, и покоем Райнхард наслаждался совершенно бесчестно, — о случившемся заговорит вся столица, и о подробностях они будут осведомлены куда лучше.

Райнхард улыбается. Ему хочется домой так сильно.

— Насколько мне известно, в добром.

Глаза женщины расширяются: она выглядит слегка очарованной.

Как обычно.

— Вот и славно! От сердца отлегло. А то представляете, знала я его ещё в юности, так рвался в каждую драку головой вперёд, ужас просто. Только бабушка ваша его и держала. Жаль, очень жаль до сих пор, такая женщина была, ой... — На секунду она выглядит искренне опечаленной. У Райнхарда, кажется, сейчас лопнет от боли грудь. — Передайте ему мои приветы, уж скажите, что я о нём осведомлялась!

— Обязательно, — кивает он.

— Чудный молодой человек. Ну да что это я? — Она щёлкает веером. — Пристелла! Совсем я вас забалтываю. Вы знаете, я, наверное, оставлю вас одних — что уж вам со старухами языки чесать, я же вижу, стесняетесь. Я там, в сторонке побуду, а вы уж расскажите, расскажите всё поподробнее!

И она уходит — не так чтобы далеко. Скрывается, пытаясь изображать невозмутимость, за колонну: Райнхарду думается, что из-за неё должен быть хороший обзор.

С девушкой — Джульеттой — они остаются наедине.

Тишина между ними звенящая, и врывающиеся в неё звуки чужих разговоров делают только хуже.

Ему стоит что-то сказать, правда.

— Я слышала, в П-Пристелле каналы... водяные... красивые...

— Красивые, — соглашается Райнхард. С языка едва не соскальзывает в них можно кого-то утопить.

Она не так уж и плоха: ему предлагали варианты гораздо, гораздо хуже.

— Хорошо там... н-наверное...

— Да, неплохо.

Ты что, хочешь, чтобы твоим спутником по жизни был убитый тобой архиепископ Культа Ведьмы?

— Я... П-простите за мою бабушку, она... переживает... з-за меня...

— Всё хорошо.

Дышать нечем. Тонуть — это вот так?

— М. То есть, с-спасибо.

— Прошу прощения, но мне нужно срочно отойти по делам.

Уклоняясь от танцующих, он пересекает залу и через дворецких у дверей протискивается в коридоры. В них не безлюдно тоже — мимо то и дело проносятся запыхавшиеся слуги, а несколько знатных парочек фигура Райнхарда спугивает из укрытий тёмных углов и портьер, — и внутренне убранство их узнаваемо до невыносимости: та же рука, что на плане королевского подарка семейству Астрея щедро рассыпала лепнину на потолках, украшенные статуями, вазами и картинами ниши в стенах, причудливые длинные люстры из сотен лагмитов, тяжёлую мебель, обилие ступенек, драконов везде и во всём, явно приложилась карандашом и здесь. Даже найти ванную оказывается до жути просто, хотя Райнхарду следовало бы испытать от этого облегчение: вломившись внутрь, он не зажигает свет и захлопывает дверь.

Он умывает лицо холодной водой, надеясь отчаянно, что это поможет: так раньше — очень, очень давно, тогда, когда его всё ещё это заботило, — поступал отец, когда дома разгорался скандал и он уходил успокоиться.

В заполняющей отражение зеркала полутьме Райнхард чётко видит своё белое лицо: выглядит он почти что мёртвым.

***

— А всё-таки, ты почему не женат? — спрашивает Регулус.

Райнхард вздыхает, выпуская воздух сквозь зубы — нижней губе щекотно, и это ощущение его успокаивает. Ночной ветер забирается ему в рот, пахнущий смертью, но ещё и свежестью, зеленью и немного цветами.

Он опускает взгляд на клумбу Кэрол — сам не заметил, как пришёл к ней. Цветки на ней закрыты в мягкие круглые бутоны.

Померещилось.

— Рассуждая задним числом, это именно тот вопрос, который мне и следовало бы от тебя ожидать, — говорит Райнхард, — но всё же, прости, мне кажется невероятным, что теперь нотацию насчёт этого будешь читать мне ещё и ты.

Отчитала бы его Кэрол, если бы он наконец зашёл в дом и решился бы рассказать ей? Не так чтобы часто, но про женитьбу она с ним заговаривала: сетовала на его одиночество, спрашивала, когда же он найдёт себе кого-то подстать.

(Перешёптывались слуги: Кэрол радовалось рождению ребёнка Терезии оттого, что это должно было снять с неё вес Божественной Защиты.)

— А чего? Я человек с опытом! Самонадеянно игнорировать советы от тех, кто разбирается в чём-то лучше тебя, считая, что ты, видите ли, самый умный, — это, я тебе так скажу, хорошим не заканчивается! Много ты вообще понимаешь в душевных материях, кирпич несчастный?

— Ты в разводе. И это ещё довольно мягкий способ описать, что произошло.

Райнхард вспоминает тех женщин: стоящие бок о бок тени самих себя, высушенные страхом, внутри убитые безнадёжностью. Как мог кто-то сделать такое с людьми, про которых говорил, что любит?

Но опять же, Райнхард по любви правда не эксперт. Он любил и свою семью, и что из этого вышло?

— И кто в этом виноват?

Райнхард поднимает на Регулуса взгляд из-под бровей.

— Эй, это что ещё за взгляд? Не пытайся переводить стрелки. Мы жили, чтоб ты знал, в гармонии десятилетиями, пока вы не заявились. Десятилетиями! Ни единой ссоры, замечу. Ты о таких жёнах только мечтать можешь. Чище любви не найти. Было. А потом вы припёрлись. Уроды. Всё испортили. Вы их испортили, ты понимаешь это хоть? Они меня обожали. Они меня ценили. Уважали. Никогда в жизни против меня бы дурного слова не сказали! Они бы меня никогда не предали. С чего бы им меня предавать? Нелепость. Не за что. Они согласились выйти за меня замуж. Они любили меня, как жёнам и положено любить мужа. Но не-е-ет, приходит тупорылый мускулистый красавчик — виднейший холостяк Лугуники — и сманивает их на свою сторону своими голубыми щенячьими глазами, да где это видано вообще? Брак священен, ты слышал? Очевидно, нет! Ворьё. Наглое ворьё. Хахаль недоделанный! Да как у тебя совести хватило, а?

— Не так уж и много я с ними и говорил, — замечает Райнхард, — но ладно. Ты правда любил их?

Регулус смотрит на него непонимающе:

— Конечно. Они все были красивые.

Райнхард озадаченно моргает:

— Любовь — это не только про красивое лицо?

— Н-дэ? Конечно, про красивое лицо, а про что ещё-то? Романтическую чушь свою кому-нибудь другому рассказывай.

Стоят в памяти похожие друг на друга измождённые лица. И всплывает другое: сероватое, увядшее, забранное смертью два десятилетия назад, принадлежащее не человеку, но телу — и то, каким взглядом на мертвеца можно было смотреть.

— Ладно.

— Не «ладно» мне тут. Все-е-е вы хотите эту белиберду заставить остальных жрать. Высокое чувство! Неземные эмоции! Единство душ! Бред. Нет ничего такого. Утешительная подачка для нищих. Вот, дескать, живёте вы в конуре, но зато у вас любовь есть! Ничего хорошего из вашей любви никогда не выходило. Сами напридумывали себе дряни и мучаются с ней. Ещё и все остальные — которые никогда на это не подписывались, замечу, — получают впридачу. «Человеку нужен человек», ха! Никогда от другого человека ты ничего, кроме проблем, не увидишь. Никто никому не нужен. Чушь это всё для слабаков, которые в одиночестве дышать боятся. Тупость! Просто нелепо.

Что-то есть такое в голосе Регулуса, что неизменно приводит Райнхарда в тупик. В его словах он не может, как ни старается, заметить лжи, но и честность его странна. Когда люди говорят правду, в обыкновенной ситуации их намерения ровны и чисты, как озёрная гладь в ясный день: зная, что оставил книгу на столе, ты скажешь, что она на столе, как факт, констатацию действительности — о правде питая столько же чувств, сколько испытываешь к зелёному цвету травы. Честность Регулуса — свирепая буря: чувства бьются о неё волнами, убеждение напирает шквалом, и нет ни капли воды, оставшейся в покое. Так молятся возложившие последнюю надежду на божество отчаявшиеся: своим словам они верят не оттого, что знают об их истинности, но потому, что движет ими нужда верить, ведь иначе ничего не останется.

(Райнхарду молились — и становился он богом ничего.)

Каждый раз он задаётся вопросом: как доходит человек до такого? Замешан ли культ в этом — было ли время, когда Регулус, обычный культист, носил тёмный плащ, поклонялся Ведьме Зависти и повторял её заветы до тех пор, пока не стал таким, какой есть? Был ли он таким и прежде? Кто скажет ему правду? Единственный тому свидетель — прямо здесь, перед ним.

— Ты на мой вопрос не ответил, кстати, не думай, что я не заметил. Грубо, между прочим. Нашёл бы себе какую-нибудь дуру-аристократку со сносным лицом и женился бы. В чём проблема?

Рука Райнхарда поглаживает рукоять меча. Он позволяет ей опасть.

— Моя женитьба нужна только для одного — завести наследника и передать ему божественную Защиту и титул Святого Меча.

Явно ожидая продолжения, Регулус слегка наклоняет вбок голову. В ответ Райнхард глядит растерянно.

— И? В чём проблема-то? Пенсия твоя уже не в планах? Тебе-то оно всё не очень нравится, я смотрю.

— В общем-то, не слишком, — вздрогнув, отвечает Райнхард. — Но поэтому я и не хотел бы подвергать этому кого-то. Я должен буду, конечно — но было бы жестоко складывать эту ношу на другого, пока возможно нести её самому.

Регулус хихикает:

— Во тупица.

Где-то в доме хлопает дверь. Райнхард настораживается, спешно набрасывая в уме оправдания, но ничего не происходит. Он возвращает взгляд к Регулусу.

— Твоя очередь. Женился бы ты на своих жёнах, если бы не Львиное Сердце?

— Э, э? Это ещё что? Какая ещё очередь?

Невинный взгляд всегда удавался Райнхарду неплохо:

— Раз ты благородно потратил своё время на то, что поговорить о моей женитьбе, я предоставляю тебе право поговорить о своей. А что?

— Гм! Пф. Вообще-то, я оказал им услугу, знаешь ли. Из доброты души. Без меня они бы так и волочили свои ничтожные жизни и вышли бы замуж за каких-то недоумков, в любви понимающих меньше, чем собака в высокой кухне. Жизнь в иллюзии! Печальная судьба.

Райнхард мычит себе под нос.

Гравий хрустит под ногами, и Райнхарду немного хочется, чтобы он попал в ботинки: колкая, повседневная неприятность, которая случается с обычными людьми, ходящими по земле. Он обходит клумбу кругом и нагибается над самым крупным бутоном, упитанным шариком, под тяжестью которого сгибается стебель.

Тянет сорвать — но за свою жизнь Райнхард испортил достаточно.

— Мой дедушка любил мою бабушку очень сильно.

Регулус моргает, затем прыскает:

— Ха! Ну-ну.

— Это правда, — говорит Райнхард спокойно, — иначе было бы всё совсем по-другому. И я не думаю, что дело было в её лице.

Выждав несколько секунд, Регулус нетерпеливо огрызается:

— Ну? И в чём же?

Распрямившись со вздохом, Райнхард качает головой.

— Я не знаю.

— А? Что за шуточки у тебя? Я не пойму, ты...

— Моя бабушка, — обрывает его Райнхард, — не желала быть Святой Меча тоже. Этим мечом, — он указывает на меч, но не решается коснуться, — она совершала ужасные вещи, и вес чужих страданий остался с ней на всю жизнь. И всё же мой дедушка полюбил её. Как — я бы хотел однажды понять.

И Демоном Меча его дедушку прозвали не просто так. Иногда — в ужасные дни — в голову Райнхарда прокрадывается мысль, что в этом и есть секрет: найти кого-то, кто разделит с тобой непосильную тяжесть вины на груди.

По лицу Регулуса пробегает тень — он стряхивает её, как собака стряхивает с морды воду.

— Нет, вот честно, я тебя не понимаю. Родиться на всё готовое и так бездарно всё профукать. Да люди некоторые убили бы, чтобы в твоей семейке оказаться, а ты всё ноешь и ноешь. Невозможно просто. Всё, что только можно, захапал — и всё равно мало! Вот так жадность и развращает. Вот поэтому иметь ничего и не хотеть ничего — это умнее всего. Но нет, куда тебе. Надо страдать побольше. И это ещё и семейное! В роду бесхребетность передаётся, что ли? Дуболомы несчастные. Бесполезные до невообразимого. Чем сопли пускать, сделали бы что-нибудь. Сильнейший в королевстве! Лучший мечник в мире! И всё без толку. Да кто тебе слово против скажет? Как ты живёшь так вообще? В чём твоя проблема, а?

Райнхард тихо хмыкает.

— Помнишь наш разговор с Фельт?

Регулус морщит брови, затем напускает расслабленный вид:

— Какой из? Вы всё время о чепухе лясы точите.

— Ясно, — Райнхард давит улыбку. Повернувшись, он смотрит на забор: белый камень, фонари на столбах — ночные насекомые вьются вокруг него стаями. — Помнишь, ты сегодня говорил о своём праве на «свободу перемещения»? У меня её нет. Мне запрещено пересекать границу Лугуники.

— Или что?

Забор высокий — с два человеческих роста. В детстве Райнхард представлял порой, как легко сможет его перепрыгнуть — но никогда не пытался.

— Или... будут последствия. Для моей семьи, для моих друзей, для всех, кто мне дорог... для меня тоже, полагаю.

Регулус недолго думает.

— Убей их.

Сперва Райнхарду кажется невозможное — что он ослышался.

— Кого? — спрашивает он глупо.

— Да кого хочешь, — Регулус неопределённо крутит рукой в воздухе. — Я повторяюсь, заметь: что они тебе сделают?

Райнхард не испытывает даже ужаса: настолько абсурдна эта мысль, настолько нелепа.

(Может, и стоило бы: услышь кто, что он ведёт с Архиепископом Культа такие речи запросто, решил бы, что дни Лугуники сочтены. Но с другой стороны, те же слова, лишь приодетые в сухие формулировки, он слышал не раз, и не брошенным мимолётно предложением, а приказом.

Может, это первый в его жизни раз, когда он не обязан им подчиняться. От этой мысли Райнхарду становится по-странному смешно.)

— Мне — ничего. Но...

— Да и тьфу на тебя. Вот поэтому-то, знаешь ли, переживать за других — полнейшая тупость. Висят ярмом на шее. Благодетель нашёлся.

— Я понял твою мысль, спасибо большое, — давя нелюдимо дикий позыв к улыбке, Райнхард поднимает ладонь в останавливающем жесте и собирает в кучу разбежавшиеся мысли. — Я вёл к тому, что я надеюсь, при жизни ты много путешествовал, потому что в ближайшее время тебе со мной такого не предвидится. За всю жизнь я был в Волакии и на луне — за последнее спасибо, кстати.

(Яркое впечатление: бескрайний тёмный космос, серая земля под ногами и только камни вокруг. Райнхарду пришлось, напомнив себе о нуждающихся в нём друзьях, сопротивляться искушению присесть на булыжник и просто смотреть в безлюдную даль. Там было тихо.)

На возвращение разумом к прошлой теме беседы у Регулуса уходит несколько секунд. Раздражение на лице переходит в более будничный оттенок.

— Если ты считаешь шатания туда-сюда по делам Ведьмы путешествиями. И какую я получаю благодарность за это? Знал бы, — он пытается сорвать лист с черёмухи, колышущейся на ветру прямо над его головой: тот, конечно, проходит сквозь пальцы, и он цыкает, — остался бы в поместье.

(...Стоило бы привыкнуть, но порой его полное — до костей принципов — отсутствие преданности чему-либо Райнхарда восхищает. Ужасает? Наглость без доли смущения, от которой остаётся только хватать воздух открытым ртом.)

— Тебе не нравилось? — он спрашивает, признаться, не без интереса.

— Ха. А что там мне должно было нравиться, извиняюсь?

Вспоминается живо: Волакия, недобрые взгляды, сопровождение по коридорам, сдавленное горло. Иногда ему снится, что он туда возвращается, закутанный в плащ, скрывающийся от чужих взглядов, сбежавший в джунгли — но там его ловят, как тигра, вдавив в спину крюки с цепями и нацепив на рот намордник.

— Не знаю. Побывать в новом месте, где тебя никто не знает...

— Ха. Во у тебя проблемы.

— Ха-ха, ладно, признаю, это только моя проблема. Но, хм. Послушать, может, что говорят про твою страну? Мне бы хотелось узнать, например, что говорят про Лугунику.

— Что дракон ваш давно издох, и короля своего вы сами и потравили. А сто лет назад — что король залез под юбку каждой служанке. Не благодари.

—...Вот как. Что говорят про твою? Ты откуда? — Райнхард наклоняется вперёд, подгоняемый нетерпеливым жадным любопытством. Это ошибка — Регулус немедленно самодовольно ухмыляется:

— Мечтай. Где был, там уже нет, и говорить там не про что, — он многозначительно дёргает бровями. — И некому.

— А. В конце концов, увидеть что-то необычное? Великий Водопад...

Как-то разом Регулус мрачнеет.

— И ты туда же, — цедит он, и голос его заметно тише, чем обычно.

— М?

Полупрозрачное лицо мнётся и поджимается: сходятся на переносице брови, сдавливая кожу в складки, морщится нос, напрягаются щёки, плотно стискиваются губы, — словно что-то пытается вырваться наружу и ищет для этого каждую щель. На секунду Райнхарду удаётся рассмотреть за рядом жёлтых зубов вспухший между ними язык.

— Да что вы так все прицепились к этому Водопаду? Что в нём такого особенного? Великий Водопад то, Великий Водопад сё! Не продохнуть без него! Мир на нём клином сошёлся?

— Мир на нём закончился, — недоумённо напоминает Райнхард. — Такое притянет интерес.

— Велика беда! Вам что, этого мира мало? Надо больше? Живи себе спокойно, сиди дома, никого не трогай, хочешь гулять — гуляй по улице, вот и все дела! простая, скромная жизнь, как и положено! Что ещё за желание — «познать мир»? Чего ты там познаешь? Нет там ничего интересного, ни на какие познавания тебя не ждут, и делать там совершенно нечего! Вот что ты там делать собрался, расскажи, а?

Райнхард морщит лоб:

— М-м, я бы не сказал, что моя идея отдыха — что-то делать. Такого мне и по работе достаточно. Просто посидеть наедине с собой, — он жмёт плечами, — умиротворяет. Мне так кажется. Я бы просто посмотрел.

— «Посмотрел», — передразнивает его Регулус. — Вот уж какой скромник! В жизни бы не поверил. Что это за, простите, идея такая вообще? Претенциозная знатная заморочка? Нам ничего не надо, у нас и так есть всё, поэтому мы посмотрим? Потрясающе. И под «потрясающе» я имею в виду, что попытка чрезвычайно жалкая, если ты вдруг не понял. Или это шутка какая-то? Насмешка? Издёвка? Заговор такой? Хи-хи, давайте притворимся, что нас интересуют такие глупости, а все остальные будут смотреть нам в рот и вздыхать влюблённо? Шуты. Это жестоко, к твоему сведенью. Тебе наплевать на других людей? Конечно, наплевать. Я не понимаю. Я не понимаю! Это какая-то зараза. Чума! Откуда ты эту идею достал вообще? А? Нет, ты ответь. Я хочу знать. Кто-то вам эту чушь наплёл, а вы и поверили? Что за идиоты. Полнейшая нелепица. Моя первая жена тоже себе эту дурь в голову засадила. Всё вздыхала. Ой, вот я вырасту, стану богатой и знатной леди, поеду в странствие посмотреть на Великие Водопады! Дурь! Полнейшая дурь! Чего она там ждала, мне непонятно. А чего ты там ждёшь — непонятно вдвойне! Ты думаешь, там смотреть есть на что? Не на что. Ты мне скажи, ты знаешь, что там? Ты знаешь? Я был там. Не то чтобы до него мне было какое-то дело. По пути подвернулось, мне и стало любопытно, о чём шумиха вся. И ведь знал, знал, что ничего такого сногсшибательного там не увижу, но я же человек трезвомыслящий, понимаешь! Я же умею признавать свои ошибки, когда неправ, в отличие от, знаешь ли, некоторых! Ты себя самым умным считаешь? Я себя самым умным не считаю. Я нормальный. Это вы все чокнутые. Я вам просто потакаю из милосердия. И я пришёл туда! Из-за широты моей души, из-за открытости моего разума я пришёл посмотреть на ваш этот Водопад! И знаешь что? Знаешь что?! — он оказывается прямо перед Райнхардом: ветки крыжовника проходят насквозь через его живот. — А нечего знать! Нечего! Не-че-го, абсолютно, совершенно, полностью нечего! Там вода! Уйма воды. Хоть на колени становись и хлебай, как свинья. И всё! Вода течёт. Вода, понимаешь ли, течёт! Ну и что, что сверху вниз? А какая-то другая вода снизу вверх течет? Чашку на краю стола урони, будет тебе водопад! А на что смотреть? На что смотреть, а? Это и есть ваше умопомрачительное зрелище? Это и есть твоё умиротворение? О да, ну как же такое упустить! И я ведь взял бы её посмотреть на эту проклятую воду, попроси она, потому что я ведь человек мягкосердечный! Но она не попросила! Может, одумалась. А если и нет, то мне знать об этом откуда?! Умерла, так и не увидев. И ничего! И нормально! И не надо было ей это! В толк взять не могу, с чего ей сдалось вообще, что надо! Мне не надо было. Никогда и не хотелось! У меня-то мозги на месте. Если и соглашался, то из вежливости ради! Даром мне такая чушь не нужна! Знал бы, что увижу, сразу бы на корню эту чушь пресёк! Феерический вымысел! Бессмысленный бред. Сплошная нелепость. Тупо. Тупо, тупо, тупо, тупо! Смысла в этом нет, не было и быть не может! Дурость ради дурости! Но нет — мечта! Что за мечта? Что за мечта?! Может, ты пояснишь, а? Что у тебя за пристрастие такое — смотреть на падающую воду? А? А?! — и холодная рука проходит сквозь шею и сжимается запоздало где-то у затылка.

Райнхард отодвигает из Регулуса ветки аккуратно.

Он думает об этой девушке, первой жене, пытается её вообразить. Знал ли её Регулусом ребёнком? Она делилась с ним своей мечтой — были они близки? Была ли она похожа на остальных его жён или же полной противоположностью? Как её звали? Она хотела разбогатеть: росла ли она в трущобах, таких же, как здесь, или даже в этих самых? Где ещё она хотела побывать в своём странствии? Любила ли она свою семью? Своих друзей? Вязла бы с собой их? Прошло, должно быть, сто лет с её смерти. Никто из ныне живущих её уже не помнит, должно быть. От неё не осталось ничего, кроме Регулуса — а у него сохранился только слепок ярости в её форме.

Воображается: белокурая девушка с расплывающимся лицом (моментом волосы стягиваются в кудряшки, а нос становится курносым, и Райнхард гонит это изображение из разума) стоит по колено в воде — на ней промокло дорогое платье, или, может, обноски — и подносит ладони под бьющие по коже до красноты струи Великого Водопада. И улыбается — а может, и нет.

(Её труп всплывает из воды, окровавленный и раздутый, и каждая деталь Райнхарду ясна и знакома.)

Воображается чётче: выцветше-белый от кончиков волос до ботинок парень задирает голову, глядя на Великий Водопад и пытаясь увидеть в нём то, что хотела увидеть загубленная им же она — но видя только падающую воду.

На секунду Райнхард прикрывает глаза. Есть ли слова, чтобы передать, насколько он отвратителен?

— Я не могу сказать, почему этого хотела твоя жена, — мягким тоном говорит он, — потому что она мертва. Мёртвые уносят с собою в могилу всего себя, свои чувства, желания и мысли, живые о них могут только гадать.

— Да неужели? Вот спасибо! От души! Внезапно он вдруг не всесилен, вы посмотрите! Только одна ошибочка вышла, знаешь какая: один мёртвый никуда от тебя не сбежал, поджимая пятки, и своё право знать его мысли он сейчас ох как реализует!..

— Правда, что я могу предположить, так это то, что она тебя ненавидела, — добавляет он искренне, — как ненавидят тебя все те, кто ещё жив. Не считая меня, которого так ненавидят все те, кого убил я, включая тебя.

Грудная клетка перед ним пульсирует сердечным приступом агонии и слизью. Холод падает из шеи, проходя сквозь позвоночник, сердце и кишки, и выходит из самого низа торса. Регулуса мелко трясёт:

Ты... Да что ты о себе возомнил, а?! Н-невесть что! С чего вдруг?! По-твоему, у тебя есть право и опыт, чтобы такие суждения делать? Ты понятия не имеешь, о чём говоришь. Ты её не знал. Ты меня не знал. Ты вообще ничего не знаешь! Ты никто и звать тебя никак. По какому праву. У тебя его нет. Тебя никто не спрашивал. С чего ты взял, что тебя спросили. С чего ты взял, что можешь нести такую наглую ложь. С чего ты взял, что... что... — его голос переходит на визг: — Да кто ты такой вообще?!

— Ещё я могу сказать, почему хотел бы взглянуть на Великий Водопад я, — предлагает Райнхард.

Глаза у Регулуса то пропадают из приоткрывающих раздолье червей глазниц, то возникают в них жёлтыми фонарями, и взгляд в них загнанно-бешеный.

— Ну и?!

Райнхард набирает воздуху в лёгкие.

— Я бы хотел взглянуть на него оттого, что я слышал истории — что на самом деле это не лишь конец мира, но и начало другого. Многие из них, если не все, — вымыслы, я знаю, но о некоторых из них мне бы хотелось думать, что они правдивы. Может, это и не так, и может, с другой стороны есть только бесконечная толща воды — но может, там и правда есть что-то ещё, что-то, где нет Од Лагуны, где нет, может, и самой магии, где никто не знает моей фамилии, где нет ничего из той жизни, которой я знаю, а есть какая-то иная, и нет людей, которые меня ненавидят — им не за что. Я никогда не узнаю, да. Но я бы хотел взглянуть. Я бы хотел представить, каково это: идти и идти вперёд, пока я не уйду отсюда и не окажусь где-то там. Я бы не ушёл, конечно, но знаешь, это была бы престранная мысль. Мне бы хотелось её испытать. — Райнхард улыбается, собираясь только приподнять кончики рта с одного края, но выходит широко и, должно быть, пугающе — ощущается раной, раскрывшейся по коже. — С другой стороны, может, поэтому мне и не стоит.

— Э? — Смерть слетает с лица Регулуса: на нём написана полнейшая растерянность. — Ты... эй, ты вообще на что намекаешь?!

Смех лезет изо рта Райнхарда, царапая губы десятками ножек.

— В Волакии я был с дипломатическим визитом, и условием было то, что на меня наденут ошейник.

— ...что, серьёзно?

— Вполне.

— И ты согласился?

— Да.

— И поехал?

— Да.

— В ошейнике?

— Да.

С недоверчивым взглядом Регулус поднимает руку — ту самую, которой он пытался безуспешно его задушить: Райнхард приподнимает брови, но ничего не делает, — и касается его горла. С местом, где был ошейник, он промахивается, войдя немного ниже, но пальцы его растопыриваются линией, и он водит ими вправо-влево, описывая на горле полудугу. Сперва холод касается гортани Райнхарда, и та сокращается судорожно, заставив его выпустить через рот воздух с присвистом: занятная реакция; затем пальцы проникают в сосуды, и кровь в них как будто стынет — может, так ощущается проглотить залпом горячий чай со льдом; напрягаются мышцы; Регулус опускает указательный палец в шейный позвонок, и Райнхарда передёргивает.

— Ты ненормальный, — шепчет Регулус c истерическим смешком: глаза широкие и зрачки в них чёрные-чёрные. — И как это связано вообще?!

Он выдёргивает пальцы из его горла. Райнхард невольно потирает шею: на горячей коже остаются холодные пятна.

— Показалось уместным. Пожалуй, если ты хочешь вернуться к изначальной теме разговора, то я не хочу жениться ещё и потому, что хорошего мужа из меня не вышло бы. Обвенчаться с кем-то, кто быть с тобою не желает, — это жестоко. И, я думаю, весьма одиноко.

Лицо Регулуса буреет, зеленеет и выкручивается.

— И какое отношение это имеет ко мне?

Райнхард не сдерживает тяжёлого вздоха.

— Чё ты всё вздыхаешь, как лошадь?

— Грубо, Регулус. — Запрокинув голову кверху, Райнхард находит в небе не растворённый светом множества фонарей квартала ровный полумесяц. — Пойдём домой.

— А?

— Мало ли, вдруг ты предпочел бы пока здесь остаться.

— С чего бы я... Это твой дом, причём тут... Давно я у тебя живу, а не вынужден пребывать? Не припомню роскошного портрета на стене, знаешь ли!..

— Но как же твоё право на мнение?

— Да пошёл ты.

— Иду.

***

Он идёт по полю.

Не существует здесь вопроса куда, ему известно. Туман, густой и тяжёлый, прячет края поля, и чудится, что пройди ещё дальше — и откроется что-то дальше, что-то с карт Лугуники: на севере дорога до ближайшей деревни, старая дубовая роща с запада до юга, устье реки на востоке, — но это ложь, Райнхард знает, ложь и пустая надежда. Нельзя дойти отсюда до разлившейся бурно реки и нахлебаться холодной воды, как нельзя и укрыться в дупле многовекового дерева, и как уж точно не выйдет найти в полубеспамятстве пыльную дорогу и попросить у селян укрытия — для тех, кто пришли на поле, ничего, кроме здесь, не будет.

Сколько шагов он делает, как долго идёт, он не знает. Может, прошла минута, может — день; небо — неизменного цвета серости, а возможно, то тоже туман. Смотреть на небо ему не хочется.

Когда он встречает бабушку, она не смотрит на небо тоже.

Нет, правильнее звать её Терезией. Волосы такого же цвета, как его, падают по спине, лицо её молодо — немногим старше Райнхарда. Это лицо с картин — нет, картины: не семейного портрета Терезии с отцом и братьями, там она юна и наивна, совсем девчонка; не портрета Терезии в парадной форме и с мечом, на нём она бесцветна и ко всему безразлична; не свадебного портрета с Вильгельмом, где она счастлива, но до сих пор усушена недавного сражениями; оно с семейного портрета несколькими годами позже, который висел в гостиной нового поместья, пока его не перенесли на чердак. Там, на том портрете, она сидит на диване в простом платье с шлафором поверх, и рука стоящего позади Вильгельма лежит у неё на плече, а на коленях ёрзает малолетний — не старше двух — Хейнкель, и здесь её лицо тронуто мирной взрослостью, в которой нет и намёка на реки крови во имя великого.

Лицо бабушки Райнхард помнит смутно. Она носила волосы коротко, по плечи, и щёки уже прочертили глубокие морщины, а взгляд был добрый и тёплый, но точные черты от него ускользают. В последние годы с неё не писали портретов — а знал он её лицо по большей части по ним.

— Ох, Райнхард, — говорит Терезия: звучащий из её рта голос принадлежит пожилой женщине, и от этого разлада у него образуется в горле ком. — Что ты тут делаешь?

Он пытается открыть рот, но у него не выходит: слабый, мычащий звук вырывается, да и только.

Терезия наклоняет голову набок.

— Тебя не было здесь.

Платье на ней то самое — на чердак отнесли и его, и Райнхард его помнит чётко: нежно-голубое, шёлковое и пахнет травами от моли. Он и сейчас улавливает запах, горьковатый и въедливый.

И Драконий меч у неё в руках — и Райнхард вдруг осознаёт лёгкость на бедре. Он хлопает по поясу в панике — пусто. Пусто!

Беспомощно он смотрит на Терезию.

— Тебя не было здесь, Райнхард. Что ты тут делаешь? — спрашивает Терезия снова точь-в-точь тем же тоном. Опустив взгляд, она стучит ногтем по рукояти меча. — Ты здесь за этим? Зачем?

Ком в горле всё увеличивается, и Райнхарду кажется, что у него лопнет гортань, что словно бы кто-то сунул ему в глотку холодный кулак. Он может лишь протянуть руку умоляюще, как нищий, просящий милостыню, чтобы купить ужин.

Терезия смеётся. Смех холодный.

— Мечи детям не игрушка, Райнхард, ты же знаешь. Ты кого-нибудь им поранишь. — Она щурится. — Хотя у тебя и без него хорошо получается. Дурной ты мальчишка.

Из Райнхарда вырывается жалкий хрип. В горле возникает спазм.

— Ты всё-таки такой ребёнок. Вот что ты им будешь делать, скажи? «Папе поможешь?» Не четыре годика уже ведь, а всё туда же. Ты что же, думаешь, я хранила его в ножнах в шкафу два десятка лет по дурости? Что мне лень было? Там и есть его место, самое подходящее. Вреда от него всегда будет больше, чем пользы, хоть убейся. Его даже на виду держать — соблазн, если не для тебя, то для окружающих. И ты ведь знаешь это всё, но вбил себе в голову, что сможешь с ним совладать. Очень по-ребячески — считать, что все глупые, один ты умный.

Горьковатый запах становится всё сильнее. С неба доносится отдалённый поющий стон.

— Хейнкель позором семьи был всегда — вот веришь мне или нет, как он родился, я его в первый раз на руки взяла, и знала, что ничего путного из него не выйдет, — но он о себе хотя бы это осознавал. Выше головы прыгнуть он не пытался. А ты думаешь, ты лучше всех понимаешь, а, юноша? Кем ты себя возомнил? Кто ты, по-твоему, такой? Кормилец семьи? Герой?

Её кожа сереет и чернеет, превращаясь в ветошь. Высыхают губы, трескаются щёки, глаза впадают в глазницы.

Райнхард хватается за горло, пытаясь выдавить ком, выжать из себя хоть один осмысленный звук, и его пальцы натыкаются на тонкую полоску жёсткой кожи — ошейник. За него он цепляется, как обезумевший, царапает кожу, пытается подцепить хотя бы ногтем, снять, снять, пожалуйста, я не хочу, я не могу так, я же не собака, пожалуйста, снимите, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста...

Не выходит.

— Твоя мама была бы разочарована, — чеканит Терезия, и слова дребезжат из разреза в её груди, посмертного и сухого. Она хмурится. — И что вы там делаете с этим мальчиком?

Райнхард распахивает глаза.

— Ты что, пока я спал, засовывал руки мне в горло?

— Нет, — лжёт Регулус, нависающий над ним с тем выражения лица, с каким на Райнхарда смотрят застанные на месте преступления воришки. — Какое, хах, наглое и, прошу прощения, извращённое предположение, я...

— И тебе доброе утро, — вздыхает Райнхард, несмотря на то, что на улице ещё определённо не занялась заря третьего дня перед неизбежным. Он садится в кровати: его подбородок — зубы промораживает — пролетает через лоб до затылка Регулуса, и тот отскакивает с визгом.

Моё личное пространство!..

— Можешь не извиняться. Знаешь, прозвучит странно, но мне нравится спать. Такое простое, приземлённое удовольствие. Напоминает мне о том, что от меня ещё не ожидается быть на дежурстве целые сутки подряд, ха-ха. Мне даже нравятся кошмары. — Он проводит рукой по лицу и криво улыбается в ладонь. Его губы непроизвольно подрагивают. — Я бессилен перед ними так же, как и обычный человек. Необычное чувство.

Райнхард бросает взгляд на растянувшегося на полу Регулуса. Регулус крутит пальцем у виска.

— Удушье во сне — это ново. Наверное, это мне следует сказать тебе спасибо за внесение разнообразия.

Он оценивает перспективы. Можно было бы пойти спать дальше — стоило бы даже. Страхом пробрало всё тело, но это неважно и стряхнётся ровным дыханием и повторением этикета в уме. На это уйдёт, конечно, минут двадцать, но альтернатива — привести себя в полную готовность и провести несколько часов, бесцельно слоняясь по дому, и это тоже непривлекательно.

Конечно, перед тем, как идти спать, он мог бы сходить на кухню и взять себе стакан воды.

Поднявшись, Райнхард расправляет плечи и трёт горло. Холод почти сошёл.

Когда он почти достигает двери, Регулус окликает его в спину:

— Эй, ты меня ненавидишь?

Райнхард останавливается.

— М?

— Ты сказал, — взгляд Регулуса нервозно бегает; он облизывает губы бледно-розовым языком, — в своей этой разоблачающей манере, что меня, дескать, все ненавидят. Не считая тебя. Что это значит-то вообще?

— Ах, это. — Райнхард смахивает пылинку с дверной ручки. — Я никого не ненавижу. И стараюсь не ненавидеть. Во всяком случае, мне бы хотелось бы так думать. Развращающее чувство.

— Ага, твой обычный идиотизм, — фыркает Регулус, но беспокойство в его тон всё равно проскальзывает. — Ну и что тогда. Это?

— Что — «это»?

Регулус беспорядочно машет рукой в направлении Райнхарда.

— Это! Вот это всё!

Райнхард улыбается слабо и тоже, должно быть, нервно.

— Боюсь, я не очень понимаю, — лжёт он намного лучше, но это почти и не ложь: понимать он не хочет совсем. — Как по-твоему, есть ли у человека право отложить сложные разговоры, скажем, хотя бы до того, когда он умоется?

***

Но вместо собственной спальни Райнхард сворачивает в боковой коридор и идёт по нему до конца, не останавливаясь. Он пытается придумать причину на ходу: есть ли у него дурное предчувствие? заподозрил ли он повторение там водопроводного бедствия? слышал ли что-то странное? — но на ум ничего не приходит.

Да и не пришло бы: когда Райнхард открывает дверь — осторожно, так, чтобы не щёлкнула ручка, будто есть кто-то, кого-то это побеспокоит, — в полутёмной спаленке всё так же, как год, два, пять, десять, восемнадцать лет назад.

— Кто-то умер? — так разбивается неприкосновенная тишина комнаты, и Райнхарда коробит. Регулус привстаёт на цыпочки за его плечом и вытягивает шею с непосредственным любопытством.

Строго говоря, правда, никто не запрещал шуметь в спальне — Райнхард не припомнит, чтобы на него хотя бы раз шикнули. Что-то на подкорке мозга, вживлено воспитанием — не шуми, а то разбудишь, — и пусть даже если бы это было бы возможно, то Райнхарда бы немедленно отправили прыгать на кровати с аккордеоном.

— Никто не умер, — говорит он, закрывая за собой медленно дверь. — Она спит. Синдром спящей красавицы.

Пахнет травами от моли.

Мама умерла?

Нет, ну что ты, сынок. Мама скоро проснётся.

Иногда Райнхарду снится: приходит в упадок дом Астрея, перестаёт существовать королевство Лугуника, вымирают драконы, проходят годы и годы — а она остаётся здесь, спящая посреди обломков кровати и терновых кустов, и некому больше даже ждать её пробуждения. Разве не смерть это?

К голым пяткам не липнет пыль, когда он приближается к кровати, и это тоже кажется ему неправильным, хоть он и знает, что Кэрол убирается в этой комнате два раза в неделю — по утрам, когда все остальные в доме спят. Как будто бы всё случилось вчера, или не случилось ничего вообще — как будто комната уснула вместе с её обитательницей.

— И что это за благотворительность такая? — допытывается Регулус, поспевая за ним. — Ты держишь у себя дома постороннюю девку? По доброте души, хочешь сказать?

Райнхард медлит. А что твоя мама? В порядке, спасибо. Конечно, не беспокойтесь, привет передам. Она из домоседок. Я у неё спрошу. Она у себя в спальне, очень просила не тревожить, прошу прощения. Давайте в следующий раз. Нет, простите. Ну что вы, глупые слухи. Не волнуйтесь, у неё всё хорошо. Сожалею, она уже ушла спать.

(Он помнит чётко, как сказал последнее — оно вырвалось у него случайно и спонтанно, слово быстрее мысли. Не было рядом никого из поместья Астрея, кто мог бы ужаснуться его ответу, но взгляды ему представились живо: выразительные и быстрые, не привлекающие внимание жадной до сплетен знати, но пробирающие до кости и обещающие разговор дома. Помнит и такое: в тот момент ему казалось, что он смог бы сказать им что-то в ответ.)

— Это моя мама.

Он поправляет подушку под её головой, расправляя едва видимую складку. Пальцы замирают на расстоянии короткого движения от светлой пряди. Трогать её ему не хочется.

— А, — Регулус разглядывает спящее лицо, прищурившись. Он бросает взгляды на Райнхарда — вдумчивые, пристальные. — Гм. Н-ну да. Имеет смысл.

— Фельт-сама говорит, что мы похожи, — прибавляет Райнхард; бесстрастный тон на середине фразы трескается. Регулус, конечно, улавливает: его рот немедленно складывается в оскал, и шею он поворачивает резко и невозможно. — Ты похож на кого-нибудь из своих родителей?

Улыбка сползает с губ Регулуса немедленно. Хищный блеск пропадает из глаз, вся краска высасывается с лица, и на миг оно расклеивается, обнажая испуг и старую память. Затем его взгляд стекленеет.

— Кто такую дрянь помнит? — показное равнодушие в голосе. — Пустая сентиментальность и утешение для дураков. Видите ли, раз уж вы похожи, это доказательство, что между вами есть что-то общее. Что вы семья. Что в один день пара остолопов повозились на сеновале, им не повезло, и теперь ты к этим идиотам навсегда привязан! Это твоя теперь проблема! Ты от них никуда не денешься! И неважно, что вы друг другу чужие люди. И неважно, что отдельного человека они в тебе никогда не увидят. Ты всегда их сын. У тебя на лице написано! О чём разговор тут может быть, а? Сын! Сразу по тебе видно, чей ты ребёнок, и судить тебя будут именно поэтому. И сравнят тебя тоже с ними тоже при каждом удобном случае. У тебя даже права на лицо своё нет. На нём ведь написано, чьё оно. Семейная любовь, тоже мне. Ха! Семейное рабство, как по мне. Моё лицо — только моё и есть. С чего бы кому-то другому его иметь? Как будто я несметные богатства прячу и не делюсь. Совершенная мелочь. Разве я не заслуживаю иметь её? Мне кажется, заслуживаю. Это справедливо. Похожесть вся эта — покушение на человеческую уникальность. И говорить не о чем. Ты сам из меня чуть ли не шантажом вытянул, что больше ста лет с тех времён прошло. С чего бы мне помнить?

(Райнхард позволяет себе вообразить мир, где он урождается совсем в мать. Смешался бы он с толпой, если бы был блондином? Если в его лице не была бы написана многовековая фамилия? Относились бы люди к нему по-иному, как к обычному незнакомцу с улицы, — или даже так он излучал всё равно бы всем существом силу Святого Меча, превосходящую все обманки плоти? Конечно, второе. Дурацкая фантазия.)

— Хорошо, — говорит он вслух. — Но у меня, боюсь, кроме схожести в лице, другой связи с ней почти и нет. — В ответ на вопросительный взгляд он поясняет: — В таком состоянии она с моих двух лет.

— Удобно, — Регулус щёлкает языком. — Не пойму, с чего ты жалуешься. Сам по себе вырос, без капанья на мозги. Никто не напоминает, из кого ты там выпал. Никто на этом основании вытрясти душу из тебя не пытается. Не попрекают. Не трогают. Никаких я твоя мать, я лучше знаю, а ты помолчи и слушайся старших. Командиров мало? Вот тебе всем командирам командир. Тяги к свободе у тебя никакой. Тебе что надо, чтобы тебя всю жизнь за неразумного младенца держали, которому всё в мире разъяснить надо? Живи да радуйся! Но нет же. Тебе что, поводов для нытья недостаточно?

Райнхард ненадолго задумывается.

— То есть, ты тоже в маму?

Глаза Регулуса выпучиваются, взгляд становится диким и затравленным. Райнхард вспоминает себя, когда Фельт сказала ему это — как сильно поразила его эта найденная по случайности ниточка связи, такая нормальная для сына и матери, как будто бы были в этом какая-то надежда и обещание, — и ему становится грустно, чуть-чуть смешно и неуютно.

— Прошу прощения. У тебя были с ней плохие отношения?

— Ха!.. Да что у тебя за манера извиняться постоянно? Ты думаешь, это хоть как-то поправляет дело? Нет. И не надейся.

— Я знаю, — соглашается Райнхард искренне и с готовностью. Всматриваться в Регулуса выжидательно он, однако, не перестаёт.

В самом деле, ожидать, что у Архиепископа Культа Ведьмы с родителями будут хорошие отношения — глупо. Нет, говорят, ничего тошнотворней, чем слушать рассуждения Архиепископа о любви, — и разве не говорят же, что любви учат первым делом родители?

(Спроси о любви Райнхарда — и что он сможет сказать?)

Регулус садится на кровать, и Райнхард напрягается невольно, даже зная и видя, что под ним не образуется ни одной складки.

— И как часто ты приходишь сюда попялиться на свою спящую мамашу? Совершенно ненормально. От мамкиной груди не оторвали? Закуска перед завтраком?

Райнхард моргает и хмурится.

Скажите, доктор, она... нас слышит?

Раньше, в детстве, он думал, что мама может его услышать. Что это вроде как дрёма ранним утром: когда ты ещё вроде и не проснулся, и сон такой тягучий и приятный, что открывать глаза не хочется, но можешь почувствовать солнце на щеке, почуять запах завтрака с кухни и услышать сквозь стенку разговоры взрослых. Иногда он видел отца, что-то шепчущего ей тихо у изголовья кровати, иногда, проснувшись раньше обычного, заставал Кэрол, смеющуюся в одиночку над чем-то горько и надрывно, а несколько раз поймал Гримма на том, что он, выходя, хриплым и дрожащим от усилия голосом с нею прощался.

Потом он, конечно, узнал, что гм-м, вопрос этот, разумеется, недоисследован, сами понимаете, случай чрезвычайно редкий, но скорее всего... из всего, что нам известно, вероятно так, что... простите, нет. И всё же ему не удаётся удержаться от того, чтобы вообразить: а если она услышит? Что хуже: что её сын говорит с пустотой — или что пустота ему отвечает?

— Од. Признаться честно, твой дар подбирать самые малопривлекательные выражения даже меня не перестаёт поражать. — Помолчав, он оглядывается. Невысокая табуретка стоит рядом с прикроватной тумбочкой — подвинув её поближе, Райнхард садится. Его колено почти утыкается в колено Регулуса, и тот резко сводит ноги вместе. — И не так часто я сюда прихожу.

— Тогда сейчас зачем?

Райнхард приоткрывает рот. Все слова, которые он мог бы сказать, ему вдруг кажутся ужасной дуростью. Вот он здесь, в полупустой спальне, которую жилой назвать можно только формально, разговаривает о своих родителям с Архиепископом, как будто бы они какие-то. стародавние друзья, и Регулус попросту зашёл к нему в гости. Он ведь никогда этим не занимался — разговорами о родителях, разговорами по-настоящему. Никто не знал. Говорить нельзя. Он бы признался, не утерпел, наверное, Феликсу, если бы Феликс спросил, но Феликс не спрашивал — и Райнхард был ему благодарен. Что бы он сказал?

Ему рассказывали: мама была очень доброй. Мама верила всем сердцем, что папа станет Святым Меча — об этом перестали упоминать, как только им стал Райнхард, но он запомнил. Мама любила Райнхарда очень-очень сильно.

Но она и не знала Райнхарда совсем. Люди, которые знали Райнхарда, его боялись.

— Что ж, ты скажешь, что это глупость. Может, и так, да, я понимаю. Но я... я осознал, что хотел бы провести с ней время, пока она не проснулась, — слова падают с его языка быстрее, чем он о них думает, и только услышав их, он осознаёт: да, поэтому, — потому что если... когда это случится, я не совсем уверен, что ей этого захочется.

Подперев запястьем подбородок, Регулус наклоняется к Райнхарду поближе.

— А тебе, значит, захочется? Удобно скучать по тому, кого почти и не знаешь, а ты с живым человеком так попробуй. У тебя представления о семье совершенно идеалистические. Тебе, значит, хочется, чтобы она тебя по головке погладила, но ты боишься, что она тебя вместо этого отшлёпает. Да кого вообще по головке гладят, а? Родители вечно своими детьми недовольны, это я тебе скажу, считай, по секрету. Они думают, дети — это как на ярмарке игрушку купил, только ещё и бесплатно. Они думают, что у них на тебя все права. Они хотят, чтобы ты оправдал вложения. Чтоб перед соседями можно было похвастаться. Чтоб к старости у них личный слуга был. Чтоб у них, видишь ли, было чувство, что все эти годы, пока они, о-о-о, таскают тебя на шее, были не зря! И только попробуй их ожиданий не оправдать. И пойди ещё угадай, какие они, эти ожидания. Может, твоя мамуля ждала, что ты великим звездочётом станешь, а ты в переулках с ножиком наперевес ковыряешься. Ты откуда узнаешь? Ты никак не узнаешь. Ты вообще не представляешь, насколько ты её разочаровать можешь. И во всём будешь ты виноват! Её ожидания — а проблемы-то, проблемы-то твои! — Его голос переходит в возбуждённым шёпот, и он сползает на самый край кровати: голень входит в голень, и Райнхард чувствует, как встаёт мурашками кожа и сжимаются сосуды. — Хочешь про мою мамашу побольше узнать? Ну так я скажу! Мать моя была брюзгой и душемоткой, каких поискать, и ни дня не могло пройти, чтобы она не упустила возможность на что-то да пожаловаться. Она на нас всю жизнь положила, так она говорила. Мы всю молодость ей загубили. Всё пожертвовала! И нравились ли ей дети, на которых она всё пожертвовала? Да ни капли! Она никогда меня не любила. А если и любила, то это ещё хуже. То, что она звала любовью, врагу не пожелаешь. С козой хромоногой обращаются лучше. Она ко мне относилась мягче, потому что в её озлобленном мозгу я был слишком убогий — ты понимаешь хоть, насколько это жестоко? Моим братьям она никогда не давала спуска. Они-то такие-сякие, ничего не добьются, остолопы и бездари. А что с меня взять? С меня даже взять нечего! Чего бы она от меня рождении не ожидала, на это она давным-давно рукой махнула. Спасибо, что ложкой в рот попадает, а? И даже так она во мне проблемы выискивала! Разочаровывал я её! Не оправдывал ожидания не быть совсем уж пустым местом! Она думала, я неполноценный. Она думала, я ничтожество. Она думала, я без неё загнусь в два счёта. Родная мать! Она меня жалела. Как жалкую тварь в канаве! Животное! Так к людям относятся? Так, что ли?! Вот это — твоя любовь семейная. Что ты на это скажешь, а? Я человек простой, человек маленький, никаких огромных мечей и титулов мне не положено, а вот оно что! Ты думаешь, к тебе спрос меньше будет? Как бы не так! Да из тебя душу вынут! Ты умолять будешь, чтобы она следующей ночью ещё на пару десятков лет уснула! Хоть ты десять раз Святой Меча, для неё ты всегда будешь сплошное разочарование!

Его трясёт — крупно, всем телом, до трясущейся нижней губы, периодически покрывающейся желтоватой слизью. Опять в его лице Райнхард находит какое-то детское выражение: обида и надежда на справедливость от взрослого.

(Выглядит ли он, Райнхард, порой так же? О нём говорила так Фельт: ну ты совсем как ребёнок. Сильнейший человек в мире, ищущий прибежища в не способной сказать ему дурное слово матери. Да, наверное.)

— В самом деле, неприятно, — говорит Райнхард мягко после недолгой паузы. Ему легко представить: каждодневные ссоры и висящие в воздухе их предвестники, сбегающий из дома отец, Кэрол — на чьей стороне бы была Кэрол? — распаляющийся Вильгельм-доно и он, не находящий слов в свою защиту. Так длилось бы годами, до тех пор, пока — что? Ничего. Райнхард — для разрушения, не для созидания. — Я всё же думаю, что в первую очередь моя мама была бы разочарована во мне за то, что я уничтожил её семью. — Он колеблется. — Что случилось с твоей мамой?

Тень находит на лицо Регулуса, а губы расползаются в широкой мрачной улыбке, и Райнхард с тяжестью в сердце угадывает ответ до того, как он говорит, посмеиваясь странно:

— То, что она и заслуживала, конечно. Вдоволь, ха-ха, разочаровал.

***


— По-моему, у него были гуще брови. — Фельт суживает глаза, то отстраняясь назад, то нагибаясь ближе.

— Разве? Мне кажется, как раз так и было, — Райнхард наклоняет голову, — может, даже немного реже.

— А я говорю тебе, гуще!

— Может, вы с кем-то путаете, Фельт-сама? У Артура широкие брови, и лицом он на него немного смахивает...

— Вот даже не начинай, мне помнить, что я у кого и где, по работе положено!

— Фельт-сама...

Лулулара смотрит на них свирепо из-под нахмуренных бровей. Карандаш перестаёт летать над бумагой.

Фельт издаёт стон, больше похожий на рык.

— Ладно, оставь как есть. Всё равно там из-за алкашки у всех в глазах расплывается.

Райнхард криво улыбается. Через плечо Лулулары на него смотрит лицо мертвеца, выглядящее живым, и это оставляет дурной привкус во рту Райнхарда: приложив лёгкое усилие, он может запросто представить вмятину, на которой расположилась вон так складка на лбу. Ему вспоминается чувство, когда он, вернувшись из Пристеллы, увидел вновь портреты Терезии, молодой и с годами спокойной жизни впереди, — потребовалось усилие, чтобы не представлять её рассыпающейся по ветру. Тогда, пятнадцать лет назад, они хоронили пустой гроб, и чернота внутри преследовала Райнхарда в ночных кошмарах; сейчас же понял он, что вид тот был щадящим.

А ведь это, наверное, единственный портрет, сделанный с Ренольда за всё его существование. Художники жаждут запечатлеть величие, каким бы на деле оно не было поверхностным, — и на случайных прохожих без гроша в кармане талант не растрачивают.

Райнхард поднимает взгляд. Регулус с сосредоточенным лицом опускает палец в печатный станок.

Когда Фельт, раздражённо буркнув про запахи краски и свежий воздух, уходит на улицу, Райнхард подходит к Лулуларе и вытаскивает для убедительности кошелёк:

— Ты не прочь нарисовать для меня ещё один портрет?


***

Дверь, ведущая в игорный дом, оказывается менее тяжёлый, чем выглядела, и под тягой Райнхарда несчастно скрипит и ударяется о стену, осыпая штукатурку. Под вечер в игорном доме людей ожидаемо полно — и на них с Фельт тут же уставляются десятки настороженных глаз.

Всё замирает и затихает. Подрагивающие руки переливают через край кружки пиво. Кто-то пытается втихую убрать со стола поставленный на кон слишком дорогой кошелёк.

Райнхард поднимает руку:

— Сохраняйте спокойствие, пожалуйста. Мы пришли сюда не для массового обыска, и если вы будете содействовать, вскоре вы сможете вернуться к своим... пусть даже слегка незаконным занятиям.

Закатив выразительно глаза, Фельт пихает его локтем под бок.

— Мы хотим задать пару вопросов! Вы все тут не первый день, да-да, даже не пытайтесь отнекиваться, — она поднимает в воздух пачку развёрнутых на секции объявлений газет, — а ну, отвечайте, кто из вас этого человека видел и когда? Соврёте — узнаем! Расскажете как есть, — палец утыкается в надпись жирным шрифтом, — дадим вознаграждение! Всё ясно?

И, почти не прицеливаясь, она метко швыряет газету на ближайший столик. Затем, спрыгнув со ступеньки на входе, следующую, затем — ещё одну, и ещё, и ещё. Газеты летают в воздухе перелётными лебедями — Райнхарду остаётся только наблюдать, как пригибают головы посетители, чтоб им не попало по лбу. Некоторые на него косятся вопросительно-умоляюще — он кивает им с серьёзным лицом.

Бормотание заполняет душный воздух:

— Эй, да это же Ренольд.

— Точняк, Ренольд! Недотёпа Ренольд!

— Как пить дать, Ренольд.

— Вечно тут отирался. Откуда только деньги брал? Наверняка подворовывал.

— Да наверняка. И нечего было пускать его вообще.

— Во-во. Небось поэтому его гвардейцы и взяли.

— Да-а, стопудово!

— Они здесь, Святой Меча-сама, две недели назад были.

— Врёшь! Три.

— А я говорю — две.

— Да ты никак его подельник!

— За языком следи! Я честный человек, а вот ты, как вспомню...

— А ну оба заткнулись, гвардеец перед вами! Святой Меча-сама, Ренольд здесь был три недели, с вашими-то, с гвардейцами, в картишки перекидывался. Они-то без формы были...

— Слышь, а может, это не гвардейцы были?

— Да как же! Нализались и во всю глотку орали! Мол, да вы вообще знаете, кто мы, мы, мол, сливки общества, стоим на страже страны! Как уж тут не знать.

— С Ренольдом-то они солидно повздорили.

— Говорю, спёр у них чего.

— Да-да.

— Они его отсюда вывели аж, Святой Меча-сама. Взашей вытолкали, во как!

— Арестовывать повели!

— А я слышал, один сказал, что они с ним по-мужски разберутся. Объяснят, что к чему, дескать.

— Да что они там объяснят? Задохлики одни в этой гвардии, сынки по блату. Голубоглазка этот! Простите сердечно, Святой Меча, я не это имел...

— А больше мы его и не видели.

— А какое вознаграждение? Мне бы только полсотни золотых...

— Арестовали! Точно говорю, арестовали!

— А что вам до Ренольда, Святой Меча-сама? Это он что же, вас обчистил, получается?

Райнхард ищет Фельт взглядом поспешно и в ужасе.

***

Какое-то время они идут по тонущим в сумерках улицам молча. Фельт заглядывает ему в лицо иногда испытующе — но не поизносит ни слова.

— Вы верите, что гвардеец правда мог сделать... такое? — наконец прерывает Райнхард тишину.

— Ещё бы, — Фельт отвечает, не задумываясь.

— Но...

— Твой папаша приставил мне к горлу меч, — она стучит пальцем по шее для выразительности, — а он у вас второй человек по важности и замены не предвидится. Чего тут не верить?

За плечом Регулус изумлённо хмыкает. У Райнхарда внутри что-то выворачивается.

(Первый позыв: оглянуться и убедиться, что никто ещё не услышал. Вот кто такой Райнхард ван Астрея — палач своей семьи, их цепи, их воля, их наказание, их правосудие.)

Как такое забыть: минуты, тянущиеся часами, его отец, потерявший рассудок от страха и трясущийся от пяток до руки с мечом, Фельт, бледная и кусающая губы от злобы. Райнхард говорил пустые слова, от которых не было толку, от его выдержанного, спокойного тона отец злился всё больше и больше, все мышцы тела скрутило желанием что-нибудь сделать, но способен он был только на то что-нибудь, которое было кровопролитием, и в голове его стучала одна мысль: ты убил бабушку и расплатишься тем, что убьёшь королеву.

— Гвардейцы твои предпочли бы, чтобы на трущобы выпал дождь из булыжников, и им не пришлось бы больше возиться с кучей попрошаек. Они-то считают, подохнет кто-то — и никто не заметит, — Фельт жуёт губу. — Ну, в этом они не так уж и неправы.

Райнхард втягивает в себя воздух с еле слышным присвистом. Проносится в памяти: жалобы на патрули в трущобах, на попрошаек в переулках, на грядущее переполнение тюрем, на ходят в таком тряпье по улице, явно из трущоб, ты следи за ними, на снесли бы это всё и выселили в лес куда-нибудь, на меня схватила за рукав вчера нищенка — след остался.

Он мог в это поверить, вот в чём дело. Он не хотел — столь жестокое действо, совершённое ради чего, кого спасшее, кому помогшее? — но он мог.

Фельт поворачивается к нему.

— Ты опять будешь заниматься... этим своим?

— Чем — этим?

— Ну, этой хренью, когда ты топчешься на месте и бормочешь себе под нос. — Фельт корчит рожу. — Я вчера ночью пить ходила, так ты там в саду шатался, как лунатик полный. Это что, — её лицо всё поджимается, и на нём написано недоверие к собственным словам, — последствия, ну, всего этого в Пристелле или...

Райнхард останавливается на полушаге.

— Оу.

(Внезапно — непростительно поздно — его догоняет воспоминание о представлении кандидаток и о дерзких, неприличных, выделяющих его из толпы словах Субару. Его избили после этого прилюдно, на дуэли, в окружении всех гвардейцев королевства — Райнхарду не удаётся вспомнить, кто был его мучителем, должно быть, какой-то новобранец, — и тело его было страшным зрелищем. Райнхард пришёл к Субару тогда, прося прощения за эту бессмысленную жестокость — и Субару на его слова оскорбился.

Что могли бы сделать гвардейцы с юношей без роду и имени, осмелившимся насмехнуться над их рыцарской честью? Нашёл бы Райнхард Субару потом в заросшем поле с перерезанным горлом?)

Изучив его пристально, Фельт вздыхает:

— Ну, дело твоё. Я тогда пойду? Ты там, не знаю, по улицам пошляйся. Не отдавай кошелёк подозрительным дядям.

Не в силах выдавить ответ разумнее, Райнхард кивает:

— Да, пожалуй. Будьте осторожны.

— Поосторожнее тебя буду. Бывай.

Она неловко пихает Райнхарда в плечо кулаком. Недолго колеблется — морщится и несколько раз приоткрывает рот — но, тряхнув головой, машет на прощание рукой и уходит. Шагает быстро: ведущая в знатные кварталы дорога поднимается в горку, и Фельт доходит до нужного ей поворота наверху меньше чем за минуту.

— Какой у тебя интересный, оказывается, папаша, — комментирует Регулус. — И ведь всегда так. Человек, склонный читать каждому встречному нотации, как правило, к следованию собственным инструкциям относится халатно. Печальная правда жизни! Весьма безответственно, на мой взгляд. Меня, значит, отчитывают за мои справедливые чувства к моей собственной семье, а в пример мне ставится — кто? Это та самая семья, за единство которой я должен радеть? За единство которой ты решил радеть? Что за дурость. Желание пресмыкаться перед отбросами у тебя в крови.

— Я не читал тебе нотации и не настолько обманываюсь, чтобы ставить мою семью в пример, — отзывается Райнхард через паузу. Каждое слово приходится из себя выдавливать: — Мой отец... сложный человек. Он хотел моей защиты, но я... не счёл разумным рисковать жизнями всего города... ради защиты одного человека. Он был напуган. Возможно... вероятно, пьян.

Глаза Регулуса округляются. Его рот кривится сперва в улыбке, затем — в ярости.

— И ты ему позволяешь? Тебя родили уродом без хребта? Ты позволяешь животному — нет, не животному даже, твари в кожаной шкуре, не соображающей, что творит — указывать тебе место?

— Да, — Райнхард медленно кивает, — он мой отец.

— Тупица. Просто поразительно. Сказал бы я, что не могу поверить, но мне очень даже легко! Скот, управляемый вонючей жижей, — но ты всё равно ставишь его превыше себя, потому что ты цепляешься за эти ничтожные кровные связи! Чего ради? Ты думаешь, он тебя зауважает? Осознает ошибки? Подумает о ком-то, кроме себя? Исправится в один момент ради тебя, такого распрекрасного и послушного? Ты подотрёшь ему сто раз блевотину, и он прозреет? Что ты в один день ты будешь в тысячный рыдать «папочка, не пей», и это сработает? Да конечно! Мечтай! Наивный идиот! Придурок! Псина!

Райнхарду кажется иногда: говорить с Регулусом — как умирать снова и снова.

— Мне бы хотелось, чтобы так было, — говорит он почти что ровно, — но я осознаю, что на это я не способен.

— А кто способен? А кто способен?! По-твоему, есть какой-то секрет, в который тебя не посвятили? Правильный наборчик слов, который мы все от тебя скрываем? Навык выдирать бутылку из рук раз и навсегда? Нет никого секрета! Им плевать! Они живут как свиньи и сдохнут как свиньи, и им совершенно плевать! Ты хоть представляешь, сколько моя мамаша с моим отцом возилась?! Сколько вокруг него она скакала?! Сколько я... Вся семья вокруг него крутилась! Ты думаешь, помогло? Помогло?! Нихера не помогло! Никакого пьяницу ты не спасёшь! Некого спасать! Ребёнок у них любимый — это бутылка, а ты на втором месте, если повезёт! Они тебя не любили! Не любят! И никогда не полюбят! Ты почему до сих пор хочешь, чтоб полюбили? Почему?!

С трудом — каждая мышца в теле кажется ослабевшей в десятки раз, вышедшей из-под контроля, — но Райнхарду удаётся покачать головой.

— Он... мой отец.

Яростно и бесплодно Регулус взмахивает руками в воздухе. Из его рта доносится гортанный, ужасный звук.

Некстати Райнхард вспоминает.

— А, чуть не забыл.

Регулус смотрит на него с ненавистью:

— Чего?

Пошарив в кармане брюк, Райнхард нащупывает сложенный вдвое кусок бумаги.

— Это ещё что?

— Заказал, пока ты был, м-м, увлечён принтером. Не портрет, конечно, но...

С сероватой бумаги на него смотрит лицо Регулуса. Карандашный набросок, и не такой уж точный: рот у него шире, у носа изгиб немного сильнее и уши посажены по-другому. Но в общих чертах — похоже, и есть ещё кое-что, что придаёт поверхностному соответствию глубину, хоть Райнхард не уверен, как это объяснить: дело всё в выражении лица. Задумчивое и какое-то тоскливое, какое на Регулусе увидишь нечасто, но что-то в нём есть откровенное — как будто сполз слой кожи и обнажил спрятанное от чужих глаз.

Регулус шевелит губами беззвучно; его глаза похожи на два чайных блюдечка.

— Зачем? — наконец выдаёт он, и в его голосе слышен искренний ужас.

Райнхард пожимает плечами.

— Я буду держать его у себя в кармане, — говорит он, — сочти за приглашение.

***

Лопата в руках ему знакома. Бегущая до края черенка трещинка — её Райнхард видел, копая Ренольду могилу. Странно. Как она тут оказалась? Он ведь поставил её на место, и место было не здесь. Место было в столице, а он в Пристелле.

В Пристелле же, да? Через края ямы многое не увидишь, но, запрокинув головы, можно разглядеть карарагийского стиля крыши зданий и прорастающие сквозь дыры в черепице деревья, скрюченные точно болезненным спазмом. Очень тихо — слышен только плеск воды вдалеке, и никаких следов человеческой жизни. Должно быть, оставаться в городе опасно — должно быть, отравлена земля.

Под лопату попадаются камни. Они скрежещут о железо стонуще, визгливо, и сердце Райнхарда от этого звука всегда замирает, потом начинает идти быстро-быстро: тук-тук, тук-тук, тук-тук. Обнаружив, что это всего лишь камень, он вздыхает с облегчением, но и немного разочарованно.

Солнце в зените опаливает макушку. От влажной почвы исходит пар, и Райнхард утирает с лица мокрые капли рукавом. На нём чёрная рубашка, не форменный плащ — это хорошо.

Когда из рассыпавшейся земли появляется белый с бурым клок волос, Райнхард отбрасывает лопату и падает на колени. Он роет руками, раскидывает комья и камни. Грязь забирается под ногти, и они трескаются до кутикул, кожа идёт волдырями. Он не обращает внимания. Это неважно. Он словно голодная собака, с последней надеждой копающая запрятанные в прошлом месяце объедки.

Сперва показывается рука: рваный рукав, торчащая кость. Райнхард не тянет за неё, хоть его и захватывает порывом — он касается бережно чужих пальцев своими, переплетая их на несколько мгновений (из промежутка между указательным и средним выходят кровь и гной), и продолжает. Он находит развороченную грудную клетку и случайно опускает руки в мясную слизь между рёбер. В ней Райнхард нащупывает сердце — одно-единственное и навсегда остановленное. Мясо выступает из разошедшихся линий на ладонях, когда он их вытаскивает.

Вздувшийся желудок. Сломанные в десятках мест ноги, похожие изломами на те больные деревья. Вторая рука. Земля измазана в трупном жире. Серёжка, блестящая ярко, как на живом. Голова.

Никто другой не узнал бы это лицо. Родного сына таким бы не признали родители — а хотели бы признать?

Счистив всё, что можно было, Райнхард притягивает к себе тело судорожно. Держит за плечи, голову прижимает к груди и утыкается подбородком в проминающуюся макушку. На руках кожа чернеет, превращается в ветошь, отваливается лохмотьями, открывая обтянутые сосудами кости. Ему всё равно.

Слышно в небе: кричат стервятники. Жадные, отчаянные крики хищников, давно не встречавших мяса в отравленном краю. Они съедят их обоих и умрут, и трупы их выжгут под собой землю — так закончится цикл. Тело Райнхарда ван Астреи никто не будет даже и искать. Так начинается покой.

Он обнимает тело крепче и покачивается взад-вперёд.

Проснувшись, Райнхард не распахивает глаза широко и сразу: его голова чувствуется неожиданно тяжёлой, и он лишь слегка приподнимает веки, образуя щёлочку. Сквозь ресницы он видит полоску белого, нависающую над ним неподвижно.

Райнхард закрывает глаза плотно и притворяется спящим.

***

Когда вторым полднем до неизбежного на дверь в камеру Сириус опускается последний засов, новобранец кусает губы, стучит пальцами по рукояти меча и наконец решается.

— Святой Меча-сама, — брякает он, — не хотите ли пропустить по стаканчику?

— М? — Райнхард отвлекается от следования взглядом за спиной пожилого стражника. — Да, конечно.

(— Э? — вздёргивается Регулус. — Это кто вообще такой? Давно ты с какими-то болванами нажраться ходишь? Ничего себе образец для подражания. Потрясающе. Великолепно просто.)

Невозможно, чтобы им оказался он — ничего не сходилось. И всё же он навёл справки — и ответ Рейчинса был прост и в своей простоте ужасен: выходец из разорившегося знатного дома, сражался в войне с полулюдьми, женат, взрослый сын, говорят, семьянин, пьёт лишь по праздникам, в чём-то дурном не замечен. Обычный человек с закинутой на спину сумкой с инструментарием для пыток. Такая работа.

— Прошу прощения, как твоё имя? — Он поворачивается к новобранцу.

Тот вытягивается по струнке.

— Хельмут Лейман, Святой Меча-сама.

— Приятно познакомиться, Хельмут, — кивает Райнхард.

Подозрение — скорее чутьё, чем логика, но как бы отчаянно Райнхарду не хотелось, чтобы чутьё ошиблось, на деле так не бывало.

Ему хочется так сильно.

Ему хочется сказать: я был неправ, меня обманула моя же сила, простите, пожалуйста, не доверяйте мне такую ответственность никогда больше.

Они спускаются по лестнице.

Райнхард помнит, как стал новобранцем. Ему было четырнадцать, он был самым молодым гвардейцем и Святым Меча в истории, и все таращились на него как на диковинку, добавляли обязанностей и не говорили на равных — перед ним заискивали и одновременно смотрели сверху вниз. Первые месяцы были тяжелы, потом стало привычней. Он подружился с Феликсом. Где бы он был без Феликса? Вероятней всего, там же, но в полном одиночестве.

Новобранцем Райнхард был наивен, и мысль о гвардейце, убивающего безоружного бедняка, его бы обидела: не иначе как клевета, прямо как на отца.

Поднялась бы его рука на такое? А если бы ему приказали?

— Тяжёлая неделя? — спрашивает Райнхард участливо, глядя на тёмные круги под чисто-голубыми глазами.

Дай мне шанс быть неправым.

Хельмут смеётся слишком громко и долго.

— Да так, работой завалило. Сам знаешь, рыцарские обязанности, ух!.

— Я знаю, — кивает Райнхард; сердце стучит о грудную клетку. — А скажи, куда ты хочешь пойти?

— Я? О, ну знаешь, — он не сдерживает хихиканья, — тут рядом есть оч-чень приличные заведения...

(— Хи-хи. Ну ты посмотри, а. И с этим ты хочешь время провести, серьёзно? Совсем свихнулся. Да он же явно ненормальный! Ещё и урод. Тебе, может, глаза протереть нужно? На улицы с этим страхолюдиной выйти не стыдно? Чего он тебе так сдался?)

— Кто же о них не знает? Не уверен, что мне по нраву их атмосфера. — Он колеблется, но только секундно. В мозгу возникает образ Сириус, корчащейся в железном кресле. — А скажи, слышал ли ты об игорном доме у жилых кварталов? Рядом с таверной, в переулке? Мне рассказывали, что у них отличное вино.

— А? — Хельмут заметно белеет. — А-а-а, это... Врут всё! Тошнотворная дрянь. Даже и думать не стоит, ха-ха.

Райнхард стискивает в губы улыбку.

— Кодекс чести рыцарей не поощряет азартные игры. Впрочем, — один шанс, всего один шанс, — надо думать, ты был там не так уж и недавно.

Кивает Хельмут с ярой готовностью и явным облегчением:

— Да я так... случайно зашёл... это всего раз было... недели так две назад! Больше ни ногой, клянусь!

(— Лжец. Соплежуй. Бесхребетный. Это такую компанию ты теперь предпочитаешь, да? Твой выбор номер один? Ну-ну. С тобой ясно всё.)

— А, — Райнхард прикрывает глаза. Он долго молчит. — И пока ты там был, ты случайно... не перекидывался партией-другой с мужчиной по имени Ренольд Карр? Рыжий, с веснушками.

(— ...Э.)

Ужас в глазах.

— Д-д-да нет... не припомню как-то...

Он лжёт.

— Ты лжёшь.

Из бледности лицо Хельмута стремительно переходит в красноту, а из подобострастия в обиду, и его взгляд заставляет Райнхарда захотеть отступить. Так взглянул на него отец, когда понял, что Райнхард победил в дуэли — так взглянул на него Вильгельм-доно, осознав, что Райнхард уничтожил ходячий труп Терезии.

Виноват ли Райнхард и в этом?

Всё же он Рыцарь из Рыцарей. Неужели не было способа сделать... что-то? Задать пример? Если бы он был другим человеком, если бы он мог менять умы, а не ломать разом все кости в теле, разве не мог бы он изменить — всё это?

— Так вот в чём всё дело? А я-то думал... — Хельмута мелко трясёт, и голос его плаксив: — И это тебя волнует? Какая-то... трущобная шавка? Да он сам напросился! Обвинил нас в том, что мы жульничали, что мы забрали последние деньги его семьи, — что мы сделать-то должны были?! Да за такие обвинения в адрес рыцаря раньше языки отрубали!

Райнхарду кажется, что вся кровь отливает у него от лица и уходит тяжёлым весом в желудок.

— Я-я имею в виду, мы же этого не сделали! Да мы вообще его почти что не трогали! Так, помутузили немного! Кто ж знал, что он такой хрупкий? Да я вообще рядом стоял!

— Перед тем, как его вывезли из города и сбросили в канаву, ему пробили череп о стену, — слышит Райнхард свой голос, — и затем перерезали горло. Покажи свой меч.

— Что? Зачем это? Т-ты что, ты меня обвиняешь?!

— Покажи свой меч, Хельмут Лейман.

— На каком основании? У тебя нет оснований. И вообще, чем докажешь? У тебя доказательства есть? Может, я вообще шучу!

Покажи меч!

Крик разносится по башне сверху донизу. Хельмут оступается на ступени.

Нелепое выражение на лице — его тело наклоняется — он взмахивает руками, пытаясь уцепиться за воздух — ступеньки внизу, ещё десятки ступенек, каждая с острым краем, достаточно, чтобы сломать по кости на каждой, достаточно, чтобы...

Райнхард хватает его за ворот плаща.

Пальцы дрожат.

Восстановив равновесие, Хельмут вырывается. Демонстративно отряхивает плащ.

— Да кем ты себя возомнил, а? Обвиняешь людей ни с чего! Ты думаешь, ты всесилен, Райнхард ван Астрея? Думаешь, твоя семья встанет на твою сторону? Кто именно: отец-пьянчуга или дед, который от тебя отрёкся? Моя семья узнает о том, что ты оговариваешь сына одного из богатейших знатных домов — вот тогда и посмотрим, кто в этой стране сильнейший!

Он двигает челюстью характерно. Райнхард смотрит на него в ответ, и в последний момент Хельмут трусит: плюет ему под ноги, не в лицо.

И уходит.

(— Я ж говорю, омерзительный тип, — бормочет Регулус.)

***

Занеся руку, Райнхард никак не может собраться, чтобы постучать в дверь кабинета. Должно быть, он выглядит очень глупо.

— Войдите, — слышно изнутри. Сердце Райнхарда подскакивает в горло.

— Вы хотели меня видеть, капитан? — говорит он, убедившись, что ручка за ним защёлкнулась.

Маркос выглядит уставшим. Насмотренным взглядом уловить в нём еле заметную измождённость можно очень давно, многие годы, но сейчас она проявляется чётко: в тяжёлом взгляде, в пошедшем морщинами лбу, в опущенном рте, в осанке, в руках, в дыхании.

Он выглядит старше своего возраста, понимает Райнхард с ужасом. Маркос ведь немногим старше отца, но теперь кажется, что разделяют их не меньше двух десятков лет.

Не соверши Райнхард это, и как бы прошла его жизнь? Был бы он счастливее? Спокойнее?

— Полагаю, мне не нужно объяснять, зачем, — говорит Маркос. Голос звучит... смиренно.

Помедлив, Райнхард кивает.

— На моём столе, — Маркус подтягивает ближе кусок белой бумаги, — лежит письмо от главы дома Лейманов. Чрезвычайно вежливые формулировки. В твоей ситуации... его требования мягче, чем можно было бы опасаться.

Под рёбра Райнхарда словно кто-то суёт руку и дёргает.

— Я...

— Я уже отправил им ответное письмо с извинениями. Сказал, что ты ошибся и очень об этом сожалеешь. Они захотят извинений и от тебя лично, но примут и письменные — предположу, их сын не захочет тебя больше видеть очень долгое время. На неделю ты отстранён от рыцарских обязанностей. В казармах и королевском замке не появляйся. И где ты умудрился потерять свой плащ?

Райнхарду кажется, что его оглушили. Как будто на него снова наделили ошейник, и мир стал удушливо-тяжёлым и отдалённым недалеко, но недостижимо, как будто засунутым за стекло.

Шесть лет назад он стал рыцарем. Помнит ли он вообще, каково им не быть?

— Я... — Язык ворочается с трудом. — Я уверен, что он это сделал, капитан.

Маркос тяжело вздыхает.

— Я уверен, что ты уверен. Я высокого о тебе мнения, Райнхард. Я не сомневаюсь, что ты не набрасываешься на людей без повода.

— Но...

— Но есть ли у тебя доказательства? Свидетели, которым поверит суд?

— Свидетели у меня есть! Они... — Райнхард стискивает челюсть.

— Пьяницы, картёжники и жители трущоб, — завершает за него Маркос. — Ни их, ни тебя не станут слушать всерьёз. Прости.

Райнхарду хочется упереть взгляд в пол. Хочется через него провалиться: остаться в бетоне и быть замурованном в нём заживо на века.

— Я пытался проверить его меч, но...

Грохот. Маркос ударяет кулаком по столу.

Падает с края стопка бумаг.

— Ты нанёс оскорбление его чести и, по его словам, попытался на него напасть. Ты понимаешь, как это выглядит? — Он набирает в грудь воздуха. — Послушай, Райнхард. Ты хотел справедливости, мне это понятно. Но Лейманы... — Уши Райнхарда улавливают едва слышный скрежет зубов. — Лейманы делают щедрые пожертвования в королевскую казну с... выраженным пожеланием благоустройства гвардии. Твои обвинения ставят их золото под угрозу, а недоказуемость гарантирует слухи, и они будут не в твою пользу. Если гвардейцы, включая всех этих вспыльчивых новобранцев, лишатся новой мебели в казармах и разнообразия обедов, а затем узнают, что виной тому Райнхард ван Астрея и его порыв защитить пьяницу из трущоб... ты понимаешь, что произойдёт? На ком они сорвут злость?

Ему тяжело вдохнуть. Ничего Райнхард не жаждет так сильно, кроме того, чтобы Маркос исключил его из гвардейцев насовсем — здесь и сейчас.

(Эгоистично, не правда ли?)

Он наклоняется, чтобы поднять разлетевшиеся по ковру бумаги. В поле зрения попадает горельефный дракон на стенке стола: могучий и вросший в дерево.

Маркос издаёт звук, явно начинающий одёргивание, но останавливает себя.

— Я понял, капитан. — Райнхард кладёт стопку на край, ровно в то же место, где она и была. — Приношу глубочайшие извинения за мои... неразумные действия и доставленные вам проблемы. Я последую вашим указаниям и попрошу прощения в письме Лейманам в кратчайшие сроки.

Маркос трёт вздутой венами ладонью лоб.

— Вот и славно.

Райнхард сжимает и разжимает кулаки. Перчатки хрустят.

— Я могу идти? — его голос звучит жалко.

В него упираются взглядом. Райнхард ощущает себя вмиг ребёнком, только что убившим свою бабушку и по глупости не понимающим, почему взрослые его сторонятся.

— Однажды я хотел оставить свою должность, может, ты слышал. По причинам, которые, я подозреваю, оказались бы тебе понятны, — говорит Маркос. — Иногда... я и не знаю, зачем вернулся. Неприятная правда в том, что достичь полной справедливости невозможно. Люди даже не договорятся между собой, как полная справедливость выглядит. Наш долг, Райнхард, — приуменьшать количество несправедливости так, как возможно. Пожертвовать малым, если это защитит жизни многих. Я не люблю бюрократию — ты любишь бюрократию? — но в ней есть истина: она всё сводит к математике.

Откинувшись на спинку кресла, какое-то время Маркос разглядывает Райнхарда молча.

— Свободен. Иди домой, отоспись. И без плаща сюда не возвращайся.

***

Заголовок на первой полосе газеты одного дня до неизбежного гласит: «ЧТО СКРЫВАЮТ РЫЦАРИ: СВЯТОЙ МЕЧА ПОКРЫВАЕТ ПРЕСТУПЛЕНИЯ?»

Райнхард не видит смысла её выкидывать.

***

— Расследование зашло в тупик, — говорит Райнхард Дорис, окутанной сигаретным дымом и перегаром. — Нам очень жаль.

***

В ночь на неизбежное Райнхард сидит на кровати, уставившись в стену собственной спальни. Он не ложился спать.

В скрипах досок и гуле труб, в ветре снаружи и стоне деревьев, в насекомых, птицах и поздних прохожих ему чудятся предсмертные крики, в каждой тени — агония. Трупы выглядывают из каждого лица, которое только может породить его разум, их холодные руки ползают под одеялом, а их влажная кожа превращается в наволочку. Никогда — и это самое худшее — они не мерещатся нападающими: они просто смотрят, и в стеклянных глазах стоит ужас.

Как долго надо Райнхарду провести без сна, чтобы заметили высшие силы — и наказали возможностью не спать никогда?

— Эй, что с лицом? — Регулус наконец не выдерживает; он сидит на подоконнике, качая ногой в воздухе и сквозь стену, и уличный фонарь просвечивает через его лицо. — Ты там застрял или чего? Дышать хоть не забываешь? Созерцаешь свои бежевые стены? Достойное Рыцаря из Рыцарей развлечение, ничего не скажешь. Ты там всю ночь сидеть собрался? Ради кого такая жертва? Надеешься с синяками под глазами показаться всем вокруг, чтобы тебя по головке погладили? Ну-ну. Удачи с этим. Может, они тебя пожалеют.

В теле Райнхард как будто то разом тянут сотни верёвок — запоздало он осознаёт, что вздрогнул. Занятное ощущение. Почти человеческое. Но человеком он быть не может.

— Ни в коем случае, — говорит он: выходит очень тихо. — Это только моя вина, и мне и принимать последствия.

— Чего? Это каким же образом это «только твоя вина»? Кучка шутов тебя в свой балаган втянула, а ты и рад, ещё и на себя одеяло тащишь. Не лез бы, вообще не зацепило бы. Мазохистическая форма эгоизма. Чушь редкостная. Нет, что за чушь, серьёзно? Это ты, может, меня за дурака держишь? Ты меня на жалость развести пытаешься? Это каким же надо быть идиотом, чтобы решить, что я поведусь? Бред сивой кобылы. Только не говори, что ты сам в это веришь. Это у тебя какая-то дурная стратегия, да? Волк в овечьей шкуре. Ты притворяешься полоумным и везде виноватым, чтобы — чтобы что, а?

— Нет, конечно, — качает Райнхард головой. — Я не лгу. Хотя я не виню тебя в подозрениях. Ты смотрел на меня во сне, так что, возможно, мог заметить кошмары. Говорят, сны — это выражение нашего подсознания. Что ж, моё подсознание явно честно.

— Э?! — Жёлтый свет лагмитов смешивается с потемневшей трупно пятнами кожей. — Ничего я не!.. С чего ты взял, что!.. Не смотрю я на тебя во сне! Было бы на что посмотреть. Ха. Совершенно не на что. А если бы и было, на что, то всё равно это развлечение для пустоголовых дур. Приправленная фантазиями поверхностность. Мне это ни к чему совсем. Возмутительные обвинения! Как только в голову пришло! Да чтобы я!.. Уму непостижимо!.. Да я бы в жизни такой мерзостью не занялся! Ты порочишь моё имя. По какому праву ты порочишь моё имя. Ты недостаточно у меня отобрал? Имя — это то малое, чем я владею. Чем могу распоряжаться. Кто ты такой, чтобы брать его в свой грязный рот и!.. Даже и думать не смей. Не делал я этого. И всё тут!

Конечно, Райнхард отобрал у него достаточно, более чем. Что умеет Райнхард, кроме того, как отнимать?

(Но ведь отобрал он у Регулуса не только его, но и чужое. Чужие жизни, чужие сердца, чужие свободы, отобранные силой, украденные запросто, истерзанные и измученные, — такая жестокость Райнхарду близко знакома.)

— Ты ложился спать хоть раз после того, как получил Полномочие? Может, до, — слово давит на язык, — свадьбы? Снилось тебе что-нибудь?

Регулус соскакивает с подоконника.

— Ты на что это намекаешь, а?!

— Мне хотелось узнать, понимаешь ли ты... — начинает Райнхард. Глядя на нависшего над ним Регулуса — искажённое лицо, бегающий бешено взгляд — он заключает: — Если я предположу, что ответ — «да», я буду неправ?

— Неправ? Неправ?! О-о-о, я бы выбрал тут слово посерьёзнее. Ты что же, думаешь, я совсем тупой? Ты... — его глаза выпучиваются и переполняются паникой, — ты пытаешься мне в голову залезть! Опять! О да, не думай, что я не заметил. Ты! Подлец! Подле-е-ец. Ко мне в доверие втираешься, а? Чтобы что? С чего тебе это всё интересно? Какие у тебя на мою личную жизнь право? А ну сознавайся!

Райнхард цепенеет. На мгновение перед взглядом вспыхивает стол с горельефом дракона.

Как же глупо было ждать, что до такого разговора не дойдёт.

— Я.. — запинается язык, — хочу понять тебя. Как люди становятся такими, как ты. Что я могу сделать, — голос почти совсем затихает к концу, и он усилием его повышает: — Прости, что использовал.

Он хотел этого. Да, хотел. Красной нитью это хотение пронизывало бессчётные разговоры, наводящие вопросы, жадное вслушивание в обвиняющие речи, ловля каждого пустого слова, всё это было связано желание распутать Регулуса Корниаса, превратить его из неописуемого зла в человека, сделать его ответом на вопрос: почему?

(Но есть и но.)

Регулуса трясёт.

— Такими, как я? Что это ещё значит: такими, как я? Какими — такими? Людьми, осознавшими тупость всех тех идей, которыми вы всех пичкаете с рождения? Освободившихся от ваших мелочных похотей? Всеми, кто лучше других? Это зависть, да? Неудивительно. Как же типично. Такова цена. Я существую на совершенно другом уровне бытия, и полностью естественно, что остальным осознать это невозможно. Они могут только трястись от ненависти, как бешеные псины. Я совершен. Я нормальный. Ненормальные — это все остальные. Я нормальный!

Райнхард усмехается слабо и с горечью:

— Ты же знаешь, что нет. Вроде мы уже установили, что ты такой же, как я.

Но.

Хрип — предсмертный хрип, хрип агонии. Райнхард ловил себя на том, что представляет этот звук, последний живой звук Регулуса, — более булькающий, наверное.

— Что это вообще должно значить, — слоги клокочут у Регулуса в горле и царапают Райнхарду уши. На него наставляют обвинительный указательный палец. — Так ты всё-таки настолько ты меня ненавидишь? Поэтому говоришь все эти, эти, эти нелепые, абсурдные, бессмысленные до самого последнего слова мерзости?

Открыв рот, Райнхард не издаёт ни звука. Он не уверен, какие слова должны лечь в его ответ.

Регулус роняет руку. Осознание выворачивает в гниль его лицо.

— Или, — он шепчет, и в его голосе слышен край срыва, — ты жалеешь меня. Ты думаешь, я такое же ничтожество, как и ты, такой же слизень, как и ты, такая же бесправная тварь, как и ты. А-а-а, теперь мне всё ясно. По-твоему, я должен быть тобой, должен захлебнуться в чувстве стыда за своё существование, должен ползать на брюхе перед всеми, кто не так на меня посмотрит, должен молить о прощении и никогда не получать его, должен отказаться от самоуважения и начать считать себя нижайшим из нижайших, должен рыдать и каяться за каждый свой вдох, потому я что, мразь такая, не могу понравиться всем и каждому одновременно, и оттого перед ними всеми виноват так? Так?!

Внутри Райнхард — в грудной клетке, от сердца — распространяется жгучий холод.

Он встаёт. Скрипит кровать.

— Прошу прощения, но я хочу спросить. Ты хоть в чём-то считаешь себя виноватым, Регулус? Так много поступков ты совершил в своей долгой жизни, неужели ни о чём ты не сожалеешь? Никогда ты не вредил невиновному, никогда не бывал неправ? Женщины, которых ты звал своими жёнами, на них тебе было всё равно? А твоя первая жена? Ты ведь сам знаешь, что был причиной её горя. А твоя семья? Никогда в жизни они не сделали тебя счастливым, нет у тебя ни одного драгоценного воспоминания о них, пусть даже и из далёкого детства, воспоминания, от которого у тебя бы рука дрогнула, когда ты убивал их? Ты столько зла сделал людям, которым ты был дорог, — и ты не считаешь себя виноватым? Ты искренен в этом, Регулус? Можешь ты мне объяснить, почему?

На Райнхарда Регулус смотрит так, что ему почти хочется взять свои слова обратно, если бы они не рвали его изнутри так сильно. Люди смотрят на него иногда так, когда он режет их мечом.

(Он не смотрел на него так, правда.)

— Что мне объяснять? Ты не поймёшь. Ты никогда понять не сможешь. Воображай что хочешь, мы не одинаковы. Ты даже и представить не сможешь, как я прежде жил. Это ты можешь себе позволить за такую ненужную дрянь цепляться. У меня не было ничего! — Регулус смеётся без капли веселья в голосе. — Ничего, и ты даже не поймёшь, что это значит, потому что у тебя никогда в жизни не будет ничего так. 

(В его взгляде была тогда злоба. Он был поражён, да, и понял, к чему всё идёт, но главным чувством в мутно-жёлтых и вовсе не стеклянных глазах была лютая, всепоглощающая ненависть, в которой читалось ясно, что он убил бы его если бы смог, а это встречалось Райнхарду не так уж часто. В такие мгновения люди, отринув всё, пусть даже на несколько секунд, боялись за собственные жизни по зову инстинкта — редко кто ставил выживание на второе место, отдав приоритет жизни чужой, пусть даже в столь извращённом виде.)

— Ну, у тебя было всё, — говорит тихо, — как у меня. Был ты счастлив? 

Регулус замирает. Нездоровая улыбка озаряет лицо.

— Да. Да, я был счастлив! Ты ждёшь, что я упаду тебе в ноги, как зачуханная девица в беде, и начну рыдать, а? О-о, великий Райнхард, спасибо за то, что открыл мне глаза на правду! — Он смеётся. — О-о-о, я просто должен был навечно остаться в своей гнилой дыре вместе со всеми этими уродами, и тогда в один день мне на голову свалилось бы счастье, а? Да? Только знаешь что? 

Он придвигается ближе: клонится вперёд и то приподнимается на цыпочки, то опускается. 

— Если бы я так сделал, я бы был уже мёртв, понимаешь, да? Полоумный старик, выживший из ума от одиночества, которого мечтают прирезать все соседи! Повесился на суку, похоронен в углу кладбища, разложился, зарос травой, вот и сказочке конец! Всё! Ничего, кроме трупа, и не осталось бы. Я ведь знал такого. Он всегда гонял нас от забора и иногда кричал без повода. Все родители от него нас уводили. Говорили, он болен. Говорили, у него судьбы была тяжёлая. У него жена умерла. И дети уехали. А у меня и того бы не было. Не сделай я ничего, знаешь, что было бы? Мои родители нашли бы мне какую-нибудь самую завалящуюся работу, с которой справился бы пропивший мозги алкаш, моя, моя, моя первая жена вышла бы замуж за того урода, а я бы так и остался один, потому что никто другой на меня бы и не посмотрел, и все смеялись бы надо мной, смеялись, потому что они были бы правы, и я бы оказался в самом деле ни на что не годным ничтожеством, и я бы смотрел, как они все, и мои братья, и мои соседи, и их друзья, и их знакомые, и их жёны, и потом их дети, все, живут долго и счастливо, а я бы гнил заживо! В одиночестве, без никого, без ничего, без единого просвета. О да, и они бы смеялись. Для них я всегда был посмешищем! Неудачником! О, о, и они бы меня жалели. Уж не поскупились бы на жалость-то! Как же без этого? Как здорово, что этот дурачок родился, а то на чьём бы фоне мы приосанивались, а? Разве не замечательно? Давайте, давайте все пожалеем это ничтожество! Давайте посмотрим, как он живёт, как отшельник, как собака бездомная, чтобы мы могли сказать ему, что всё наладится, а про себя подумать, как же хорошо, что мы не такие, как он! Мы-то, может, и проживаем свои жизни бессмысленно и тупо, как скот последний, в нищете на краю света, но у него-то, у него-то вообще всё плохо! С ним-то в сравнении у нас всё ещё ничего! Удобно, правда? Правда, потрясающие люди? Мне их просто следовало возлюбить и принять, правда? Того старика мой брат нашёл, самый старший, безголовый олух. Ему было смешно. Лицо, мол, вздулось, как аблоко гнилое. Он всегда такой был, шут несчастный, с самого детства, уже тогда с ним было всё ясно. Моя мамаша его наказала, высекла хорошенько, но толку-то? Он всё равно так думал. Он бы и над моим трупом посмеялся, я тебя уверяю. У него-то всё хорошо было. Он женат был. Всем в лицо этим тыкал. Подчёркнуто слащавая парочка. Постоянно выпячивали. Ещё и едой подкупить пытались. Какое-то уважение к окружающим? Скромность? Какое ему до того дело? Воспитания никакого у него не было, уж не знаю, чем мамаша занималась. Отца из канавы очередной вытаскивала, наверное. Да и второй брат был не лучше. Он уехать собирался! В город! Сбежать! Видите ли, такой он мозговитый, ему в деревне пропадать негоже! Читать сам научился, понятия не имею, где. Рассказывал вечно всякие бесполезные глупости, дай только повод. Выпендрёжник. Умник! Неблаготворно мы влияем на него своей тупостью, наверное! Уж не знаю, на какие деньги. Вроде весь из себя умный, а вроде и наивный дурак. Да кому бы он там понадобился бы? Мало ли что он там хочет. Много кто много чего хочет. Такие хотящие каждый день в город стягиваются. Дурость несусветная. Даже родители мои это поняли, а они не семи пядей во лбу, я тебя уверяю. Я им сказал, мамаша чуть в обморок не упала. Орали на него полдня. Так и надо. Тоже мне. А то отлично как придумал! Он, значит, убежит, а я? А мне оставаться с родителями до седых волос! Пока они не подохнут, их жалобы на жизнь выслушивать! На жизнь? Ха-ха, забудь. Что я несу такое? На меня. Я ведь такое наказание, а не сын. Ничего-то не умею. Никуда-то не гожусь. Характер, понимаете ли, не сахар. Ха-ха, можно подумать, они — олицетворение успеха. Родились в нищете и в ней же сгнили. Для чего детей завели? Мне непонятно. Может, хотели добавить смысла своей жалкой жизни. Мой самый старший брат – он, уж извини за подробности, вообще, так сказать, несчастный случай. Насчёт меня не знаю. Кто в здравом уме заводит троих детей? Может, первые два их разочаровали настолько. Не повезло им со мной, правда? Думали, они смогут затянуть меня в их болото. Предел мечтаний – прятать от отца бутылки. Предел мечтаний – сидеть и выслушать, как моя мамаша кудахчет о том, как сожалеет, что я такой идиот несчастный. А, и криворукий ещё. Как же я мог забыть об этом. Они все так думали. Думали, если я буду жить один, я первым делом немедленно в печь свалюсь. Я же тупой такой! Мне доверить-то ничего нельзя. Интересно, что они собирались со мною сделать после того, как мои родители бы от старости окочурились. Хотя кого я обманываю, отец бы до старости не дожил. Жил свиньёй, ей бы и подох. Я, можно сказать, услуг ему оказал. Думаю, мне бы заставили с братом жить. В его счастливой семейке. Не то чтобы у меня был бы выбор. Откуда? На какие деньги? Ты в жизни своей о деньгах не тревожился, тебе не понять. Либо с его сосунками, либо на улице. Я бы предпочёл улицу, если честно. Глаза бы мои их не видели. Подох бы быстрее. Терять мне было бы нечего. Думаешь, было? Нет, не было. У нас еда даже была не всегда. Это не жизнь. Это оскотинивает. Ты живёшь и думаешь только о том, как бы сожрать что-нибудь. Как будто ты животное какое-то, не человек. Корова, брошенная в стойле. Никакого человеческого достоинства нет в этом. И не мечтай. Попрошайки хуже крыс. Плевать себе на лицо унижает меньше, чем у соседей еду выпрашивать. А он мне о счастье рассказывает. Счастье? Найди там хоть кто кого-то, кто был счастлив. Рассадник унижений. Да я услуг им сделал тем, что снёс это всё на корню. Любой из них бы с радостью так поступил бы. Любой! Легко петь оды тяжёлой, но благородной жизни, когда её не ты ведёшь. Это не жизнь. Там выживали-то едва-едва. Всё время хочешь и хочешь, хочешь и хочешь. Нижайшая форма существования. Нет никакого толка в пустых желаниях. Я понял это тогда. Я прозрел. Я превознёсся над всем этим, мне ничего не надо, никакого их мусора, который они чуть ли не на пьедестал ставили, никакого бессмысленного хлама. Я был свободен. По-настоящему, не те тупые идеи свободы, которыми раньше они упивались Богатство никому ни к чему, оно развращает. Никому не нужна хорошая семья, они все кишат змеями и крысами. Любовь – это насмешка. Смешная шутка! Все только воображают, что могут понять друг друга, но каждый сам себе на уме. Сколько угодно могут говорить, что любят, а про себя думать, что ты идиот полный. Все врут. А если не врут, то глупы. Сколько угодно от этого отмахивайся, не получится. Нет никакой настоящей любви, и нет в ней никакого счастья. Самообман, да и только. И только! И к чему мне это? Ответь, к чему? Оно и хорошо, что у меня никогда такого бы не было. Я бы, может, купился бы на всю эту звенящую тупость, если было бы. Пощадило. Не было – и хорошо. Не было – и прекрасно! Я увидел мир, как он есть. Я нашёл способ существовать в мире с собой. Я был полностью удовлетворён. Это и была та жизнь, которую я заслуживал вести. Я был счастлив. Я был счастлив! А ты хочешь от меня – что? Чтобы я распустил нюни, начал рассказывать, как на самом деле скучаю по тем временам, когда я шатался по улицам, как неприкаянный, голодный и ослеплённый идиотскими идеями, потому что — что? Потому что у меня были люди, которым я был, оказывается, дорог? Если бы я был им дорог по-настоящему, разве позволили бы они мне жить так? Разве они бы родили меня свет, зная, что обрекают страдать вместе с ними? Я не был им дорог. Не был! А если бы и был, то и что с того? Ничем бы мне это не помогло. Никак это бы меня не спасло. Это было невыносимо. Я бы там умер. Ты этого хотел? Вот это бы случилось! У меня не было другого выхода. Я не мог так жить. Если бы ты был на моём месте, ты бы понял. Ты бы поступил также. Но ты не там. Ты не на моём месте. Так что заткнись, а?

Будь он жив, и лицо Райнхарда было бы покрыто горячей слюной от лба до подбородка — так быстро Регулус тараторил, с такой яростью выплёвывал слова. Его бьёт дрожью; жадная, отчаянная нужда в том, чтобы ему поверили, написана на коже.

Вопреки всему Райнхарду хочется взять его за руку. Он видел, так делали другие, сообщая людям что-то ужасное. Райнхард нет — к прикосновению Святого Меча люди имели особенность относится трепетно.

Он заглядывает ему в глаза.

— Я несчастлив, Регулус. Но хотя бы я с собой честен.

Регулус сипит.

— Да конечно, — вырывается из его рта слабым, но всё ещё язвительным свистом.

Райнхарда вдруг захлёстывает отчаяние. Вот он, перед ним, человек, не изменившийся ничуть с того, дня, как он умер, человек, сделавший в жизни самые ужасные, неправильные, глупые выборы, и всё же человек, похожий на Райнхарда, как кривое зеркало.

Он пытается взять себя в руки.

— Я не знаю, можно ли назвать мои чувства ненавистью или жалостью. Я... — он медлит, — испытываю к тебе множество конфликтующих чувств. Я смотрю на тебя и думаю о том, что ты зовёшь меня слабаком, но, по крайней мере, я знаю, что из моей жизни нет выхода. Как бы ни приятно было бы погружаться в пустые мечты, я всегда останусь Райнхардом ван Астрея и сбежать от себя не смогу. Ты воображаешь, что нашёл выход, что тот ты, которого ты так ненавидишь, остался позади, — но разве это так? Разве в глубине души ты до сих пор не ребёнок, для которого родители — корень всех его бед? Взросление — это взятие на себя ответственности за себя, Регулус.

Регулус смеётся зло и слишком долго. Его губы складываются в издевательскую насмешку:

— Ах, вот как? Спасибо большое. Мне давно стоило понять, что взросление — это когда ты, как сопливый пятилетка, думаешь, что папочка пьёт, потому что ты его обидел, а не потому что папочка — слабовольная свинья! Когда у тебя самомнение настолько большое, что ты считаешь, что весь остальной мир — лично твоя ответственность, это и есть взросление! Как же я раньше не додумался!

Это даже не идея — это то, что Райнхард делает, не думая, без повода, причины и привычки. Может, это нетерпение, может, это попытка вернуть зрительный контакт с бегающими по его лицу в поисках чего-то глазами Регулуса — но двумя пальцами Райнхард поддевает воздух под подбородком Регулуса, бесплотным и пустым. Холод щиплет его за кожу.

И Регулус подчиняется. Он поднимает голову — вот так вот запросто.

— И куда твоя попытка избежать любой ответственности тебя привела? — выпаливает Райнхард, и его голос почти не дрожит от резко настигшего его чувства. — В мою спальню? Мёртвым? Что у тебя осталось, кроме самого себя, Регулус?

Регулус скалится, правда, пытаясь прикрыть смущение. Он не отстраняется, не убирает голову и не опускает её ниже, позволяя пальцам пройти насквозь. У Райнхарда есть предположение, что это что-то вроде привычки: вроде того, как он опирается на мебель или сидит на стуле или проваливается сквозь воду, хотя может проходить сквозь них свободно и летать в воздухе.

— О-о-о, теперь и в этом я виноват? Это я себя убил, так выходит?

Райнхард недолго молчит. По его коже ползёт ощущение, которого он никогда не испытывал, но представил так чётко: держать в руках труп, разлагающийся в слизь и жир.

— Нет, я убил тебя. Я виноват. Прости. Должен был быть другой выход, и я должен быть его искать, а не выбирать лёгкий путь. Кто, если не я?

Для Регулуса его слова не кажутся, должно быть, значительными: он принимает их за должное и лишь хмыкает.

— Какой «другой»? Где я сдаюсь тебе под белы рученьки, я правильно понял? Вместо Сириус, да? С какой стати? Ради чего?

Вырывается:

— Я понимаю! — Усилием Райнхард понижает голос. — Поэтому я и виноват, если бы я нашёл бы какой-то способ...

— Охо-хо-хо, да уж прям так искал, ночами не спал...

Холодный воздух и никакой земли под ногами, последние слова без пустотного отзвона в голосе, побледневшее впервые за столетие с десятками лицо. Райнхард может представить это перед собой так, словно это было вчера.

— Помнишь, ты убил меня? Мне стыдно было бы умереть от твоей руки, это правда. Но когда... за несколько секунд до того, как убить тебя, я вспомнил. Я вспомнил и пожалел. Если бы я умер тогда, это был бы выход. — Он стискивает плотнее челюсть. Вторая часть признания выходит хуже первой. — А в моменте тогда... да, это было позорно и мне бы того не понравилось испытать... но в последнюю секунду я вроде как испытал облегчение. Что всё закончится так. Что мне не придётся заканчивать это самому так... как я закончил в итоге. Убив тебя.

Глаза Регулуса расширяются, и в них появляется взгляд.

— Ты ненормальный. Тебя слушать страшно.

С готовностью Райнхард кивает.

— Я убил тебя. Нормально меня бояться. Прости.

И взгляд этот. У всех, кто глядит на Райнхарда, рано или поздно настаёт момент: они видят Райнхарда в первый раз, неважно, сколько были знакомы до этого — по-настоящему в первый раз, и понимают, что перед ними наивысшая угроза, наиопаснейшее животное, монстр, которого не следует упускать из вида ни на мгновение, чтобы не пропустить миг, когда он атакует, — но не упустить его из вида они не смогут. Это удивление, это ужас, это осознание неизбежной смерти, которая, может, и улыбается им сейчас — и это меняет их навсегда.

Но Регулус встряхивает головой и стряхивает взгляд, как стряхнул с себя смерть. Он смеётся — рвано, едко, хрипло и болезненно, но смеётся:

— Вот об этом я и говорю. Ты размазня и лжец. Ты меня убил уже. Что ты всё время это повторяешь? Я знаю это не хуже тебя, уж поверь мне! К чему это топтание на пустом месте? Ты даже смириться с этим не можешь. Святой Меча, тоже мне. Мог бы рявкнуть, что убил, потому что захотел, и что тебе было бы? Перед кем ты оправдываешься? Мной? Ты меня уже убил! На твоём бы месте я не оправдывался. С чего бы мне оправдываться. Так было правильно. У меня не было другого выхода. Что ты тут устраиваешь? Хочешь быть примером для подражания? Не будешь. Сильнейший человек в мире — просто смешно, ты даже не можешь отстоять свои решения. Неуверенность в себе через край. Кто ты, по-твоему, такой? «Монстр, охотящийся на монстров», что за тупость? Ты трус, да и всё тут.

На мгновение Райнхарду кажется так: у него останавливается сердце в груди и сжимаются лёгкие.

— Но ты тоже трус, Регулус, — говорит он, ведомый каким-то неведомым порывом. Вспоминается: возвращение с луны, отклик на зов Субару, лицо Регулуса.

— Заткнись. И-и вообще!.. — Регулус бодается: холод входит в кости пальцев. На Райнхарда он смотрит странными, большими глазами. — Знаешь что!..

Холод пронзает ключицу и рот Райнхарда. Губы словно прижали ко льду; зубы замораживает до кости, пробирая до глазницы; язык обжигает. От изумления веки впиваются в кожу: перед его взглядом лицо Регулуса близко, очень близко, так близко, насколько оно никогда не было, а сквозь него видна рука на его вороте и то, что он тянется на цыпочках. Происходящее доходит до Райнхарда спустя несколько секунд.

И Регулус держит глаза открытыми, разве так положено? Райнхарду кажется, что нет.

И что-то правда непонятное он делает языком.

И его кожа стремительно темнеет и пухнет, приобретает странную текстуру, местами похожую на крошащийся воск, и видны засохшие раны с комками крови внутри, открывающие Регулуса так, как должен открывать не любовник, а целитель, и от бьющей в нос горечи во рту слюна становится на вкус как отрава, и любой нормальный человек, осознаёт Райнхард резко и чётко, должен на этом моменте немедленно отпрянуть и взвыть: какая мерзость!

Но ему не хочется этого делать. По правде, мало чего ему не хочется делать сейчас так сильно, как это, и ну, кто не считал Святого Меча ненормальным, и вопреки всякому здравом смыслу Райнхард наклоняется ниже, не закрывает даже глаза и своими губами пытается поймать холод трупных губ Архиепископа Культа Ведьмы, Регулуса Корниаса.

И его разум вопит от ужаса.

И его сердце колотится о рёбра, грозясь вырваться.

И это ужасный, неправильный, глупый выбор.

— Плохая идея, — когда разум ненадолго обретает контроль, выдыхает Райнхард, и по звуку постыдно похоже на стон. — У меня было предчувствие, очень дурное. Уже девять дней как. О чём-то ужасном, что случится сегодня. Это оно, наверное.


Быть может, в этом причина — быть может, поэтому Регулус здесь. Испытание, посланное ему судьбой, проверка благодетельности Святого Меча, ещё одна битва, которую ему следовало выиграть. Справился ли он?


Нет, провалил.

Регулус отстраняется, но совсем недалеко. Прижизненное лицо на нём то появляется, то исчезает.

— Да ну? — На Райнхарда он смотрит надменно, но во взгляд просачивается осознание и постепенно тревога. — Говорю же, трус. Предчувствия — значит, думаешь слишком много. Это явно не твоё. И вообще, ты сам этого хотел. Я видел, какими глазами ты на меня смотришь. Глазами извращенца, это точно. Ненормально ты себя ведёшь, не находишь? Ха-ха. Я уж думал, ты никогда не решишься. Я бы и не сделал ничего, если бы ты таким чурбаном не был. О чём может предупреждать-то твоё дурное предчувствие, о твоём грядущем провальном браке с самой посредственной в мире женщиной? Тебе, просто к слову, нравился до этого вообще кто-то, кроме женщин? Чисто из интереса. На вид кажется, что нет. Удачное начало, а? Чем такое может не понравится? Тебе же не... Эй, а ты не ищешь оправданий, а? Лжец из тебя так себе, очень надеюсь, что нет. Потому что... — его лицо приобретает сложное выражение.

А может, испытание призвал на себя сам Райнхард. Может, так на него повлияло путешествие с Сириус, балансирующей чудовищно человеческое с непостижимо чудовищным, может, из головы у него никак не шла эта искажённая схожесть между ними, может, он был упрямым тогда, когда быть им не стоило, и совершать невозможное ему хотелось вовсе не на поле боя.


Может, и так.

Холод входит Райнхарду в грудь, как вошёл распоровший его воздух. Райнхард вдыхает с присвистом.

Студёная рука проскальзывает между рёбер, и те ноют до позвоночника, заставляя немного выгнуть спину. Содрогаются мускулы — по одному из них проводят подушечкой пальца, и он натягивается, как струна. Сосуды перебирают, как овощи на рынке: ощущается ясно, как лёд толкается между, изучающе проглаживается по их длине, игриво бултыхает кровь, зачем-то щиплет, затем движется дальше. Нащупав сердце, пальцы сперва его придирчиво тыкают, затем — обводят круги вокруг ведущих в него вен и артерий и вдруг проникают внутрь через них: входят вглубь и ощупывают изнутри стенки, словно пытаясь извлечь что-то из узкого горлышка. Выйдя же, скользят по складкам, словно запоминая ландшафт; похлопывают по бокам и снизу; путаются, втискиваясь в плоть. Удостоверившись в находке, они перестают ёрзать: ещё раз шлёпают снизу, слабо щекочут и несильно сжимают.


Райнхарду становится немного... плохо.


Копошась в его грудной клетке, Регулус молчит сосредоточенно, и наконец торжествующе ухмыляется.

— Хочешь сказать, это сердце не готово на то, чтобы отдать себя мне? На мой взгляд, на то непохоже. Совершенно, совершенно непохоже! Очень, ха-ха, трепетное сердце. Я бы даже сказал, что...

Райнхард приподнимает брови.

— Убедительно. — Он облизывает закоченевшие губы. — Ну так что, заткнись, да?

Ночь прячет их поступок, но не спасает Райнхарда от необратимой ошибки.

***

Неизбежное приходит с наступлением утра и вознёй в прихожей. Незнакомая поступь: для Фельт по-пожилому медленная, для Гримма и Кэрол слишком тяжёлая, неровная, будто с прихрамыванием. Райнхард вслушивается в неё настороженно: кто может быть это в такой ранний час?

Наклонившись к его плечу, Регулус выстукивает ритм — на детскую считалку походит — на кости:

— По-моему, вас грабят.

Тогда Райнхард и решает проверить. Встаёт из постели, набрасывает простую одежду и цепляет к поясу Драконий меч выходит из спальни, проходит по коридору и спускается вниз. Он двигается бесшумно — и когда он входит в прихожую с вежливым «Здравствуйте?», широкая тень вздрагивает и чертыхается голосом, от которого у Райнхарда душа уходит в пятки.

— Что вы здесь делаете, Вильгельм-доно? — спрашивает Райнхард растерянно.

С их прошлой встречи Вильгельм словно состарился на несколько лет. Правая нога всё ещё слушается его хуже левой, новые шрамы выделяются покрасневшей кожей на фоне прошлых, а его униформу никто так и не зашил.

Тревога подскакивает к горлу Райнхарда против его воли. Что он здесь делает? Отец имел привычку заваливаться в дом вдрызг пьяным в любое время суток, не утруждаясь ключом и вместо этого со всей силы барабаня в дверь и вопя, — но Вильгельм-доно не ступал в поместье уже многие годы.

Он передумал?..

— На моей памяти это всё ещё мой дом, Райнхард-доно, — он отвечает сухо, с презрением в лице, и у Райнхарда сжимает внутренности. Он узнаёт это выражение: ему словно опять пять лет, и Вильгельм-доно брезгливо смотрит на ладонь, которой он схватил его в ярости за плечо.

Нет, не передумал.

— Конечно, но в столь ранее утро... — говорит Райнхард, стараясь выдерживать спокойный тон, — и от вас не было писем, я не ожидал...

— Я повторюсь, Райнхард-доно. Это мой дом, и я нахожу оскорбительной саму идею, что мне требуется предупреждать вас о возвращении сюда. Отойдите с дороги.

— По какому такому праву этот хрыч так с тобой разговаривает? — встревает Регулус, опирающийся спиной на арочный проём. — Это кто вообще?

Вильгельм делает несколько шагов вперёд. Райнхарда тянет инстинктивным позывом сдвинуться с места.

Но он стоит.

— Зачем вы здесь, Вильгельм-доно? Я могу помочь, — на конце второй фразы язык запинается. Он добавляет тише, но твёрже: — Это и мой дом тоже.

Вильгельм останавливается и складывает руки на рукоять меча.

— Я пришёл забрать вещи моей покойной жены, — голос еле слышно подрагивает, — чтобы принести подношения ей на могилу. У Святого Меча имеются какие-то возражения?

Перед взглядом Райнхарда предстаёт чётко: все те немногие мелочи, оставшиеся от бабушки, исчезают в одночасье. Есть пыльные следы, которые смахнут тряпкой, пустые места, которые займут новые вещи, привычки проверять их, которые забудутся вскоре, — и так от бабушки не останется ничего, как будто Райнхард стёр её не только из жизни, но и из существования совсем.

Словно он и невиновен даже.

— Кэрол-сан расстроится, — выпаливает он первое, что приходит на ум. Кэрол, каждый день годами проверяющая обустроенную бабушкой клумбу, — как переживёт она это?

По лицу Вильгельма волнами проходят удивление, боль, затем гнев.

— Кэрол-сан не смогла даже воспитать сильнейшего человека в мире достойным человеком. Отойдите с дороги.

— Во даёт, — Регулус присвистывает. Подойдя поближе к Райнхарду, он осматривает Вильгельма придирчиво. — Что, даже слова в ответ не скажешь? Тебе ж дорога или как там эта старуха. Эй, а вы что, родственники или типа того?

Райнхард не сдвигается. Безрассудная мысль приходит к нему: перед ним человек, полюбивший труп, — разве Райнхард не способен найти общий язык с ним теперь?

(Быть может, вещи Терезии — как пустота для Вильгельма. Но это не только его ведь пустота. Регулус — пустота только Райнхарда, потому что нет в этом другого виновника.)

— Вильгельм-доно, давайте вы подождёте, пока все проснутся, и обсудите это с Кэрол-сан и Гриммом-сан. Я уверен, они помогут вам найти всё, что нужно. Было бы невежливо...

Свирепость во взгляде Вильгельма — огненная, разрушительная и страшная, полная боли и отчаяния. Такими были его глаза, когда прибыли гонцы с новостями о битве предыдущего Святой Меча с Белым Китом, такими были его глаза, когда он едва не подрался с отцом — такими, иногда Райнхард думал, были его глаза, когда в сражениях войны полулюдей он рубил врагов.

— Мне ни к чему нотации о воспитании от мальчишки, которого отстранили от рыцарской службы. До меня дошли новости. — Его руки подрагивают, а нога, кажется, начинает болеть сильнее — наступив на неё, он морщится невольно. Дыхание сбито и хрипло. — Прочь с дороги, Райнхард.

И без предупреждения — или предупреждением это и было? — он достаёт меч из ножен и замахивается. Лезвие рассекает воздух со свистом, кончиком режет обои и устремляется — к шее Райнхарда, он осознает мгновением позже, — на Регулуса.

Чувства поднимаются у Райнхарда от желудка к горлу. Горячие и холодные, сжимающе-выкручивающие, и распирающую грудь до слома рёбер, осушающие рот и увлажняющие глаза, но все горькие, болящие, нетерпимые и заставляющие действовать.

— Я просто пытался поступить правильно! — Райнхард хватается за рукоять Драконьего меча.

Он выходит из ножен.

Влажно.

Так и случается неизбежное.

Изо рта Вильгельма вытекает красная струйка, затем другая, затем ещё и ещё, пока не окрашивается целиком подбородок. Он смотрит на Райнхарда изумлённо — с сознанием своей правоты — облегчённо. Стеклянная поволока затягивает его глаза быстро.

Голая кожа руки, держащей Драконий меч, становится всё мокрей и мокрей.

— Нет, — выдавливает Райнхард, как будто его слова что-то да значат. — Нет, я не хотел...

Он отпускает рукоять меча так, как отпускают обычные люди оказавшуюся раскалённой сковородку. Вильгельм падает на пол. Дёргается несколько раз — и замирает.

Райнхард зовёт:

— Дедушка?

И он звучит совсем как ребёнок.

Красная лужа, пропитав ковер, вытекает на паркет.

Опустившись на колени с лихорадочной поспешностью, Райнхард тащит голову к себе на колени и беспорядочно касается липкой кожи. Обжигающе горячая — но он может, может, может сказать, что она начинает остывать, и на секунду ему кажется, что местами она превращается в кашицу, а местами — в рыхлый жир.

На дряблой старческой шее он пытается нашарить пульс. Феликс объяснял ему, как, но Райнхард не целитель, Райнхард тупица, Райнхард бесполезен, и он не находит ничего, потому что Райнхард...

В разломавшейся вокруг меча грудной клетки виден край неподвижного сердца.

Регулус опускается на корточки следом.

— М-да, — он опускает пальцы в разлом. — Ну, с этим ты точно покончил. А молодец ты. Показал ему своё место.

У Райнхарда стучат зубы. Медленно он переводит на него взгляд.

Вздохнув, Регулус вынимает руку из груди дедушки и хлопает Райнхарда по щеке.

— Ты знаешь, — говорит он доверительно, заглядывая в глаза и улыбаясь с неприятной честностью, — когда я убил мою мать, я — знаю-знаю, поверить сложно, но ты послушай — почти передумал. Насчёт всего — культа, Фактора Ведьмы, и прочего и так далее. Ну не наивным глупцом ли я был, а? Не осознавал даже масштабы собственной дурости. Это ещё не прозрение было: так, глаза слипшиеся на рассвете приоткрыть. Видишь, я умею признавать ошибки. А ты говоришь. Ну-ну. Но я тебя прощаю, как человек великодушный. Но что я сделал верно, так это то, что с неё я начал. Начал бы с кого-то другого — и... если кто-то и мог бы заговорить мне зубы... то это она, может быть. Ха-ха. А так? Другого выхода уже не было.

Райнхард не в силах ответить.

Цена Регулуса — жизнь Вильгельма ван Астреи.

По лестнице быстро грохочут шаги.

— Что за шум в такую рань? — недовольный голос Фельт приближается. — Я клянусь, в трущобах и то выспаться было проще, что тут вечно...

Райнхарда передёргивает всем телом. Фельт втягивает воздух с присвистом.

— Ты чокнутый, — выдавливает она с дрожью в голосе.

— Фельт, — и прежде, чем повернуть к ней голову, Райнхард бросает на Регулуса такой же просящий взгляд, — давай убежим.