Знаки войны

Примечание

Двадцатый век был так жесток к братьям-немцам, он оставил на их телах множество ужасных следов. Но Германия объединилась - и это именно то, что может их исцелить.

Иллюстрация с Гилом и его шрамами

Пожалуй, не существовало воплощения, у которого бы никогда не было на теле тех или иных отметин: от потрясений, от войн, от кризисов и революций или же даже от каких-то коренных преобразований, мирных или нет. Они обычно появлялись и постепенно исчезали — с той скоростью, с какой в народной памяти это переставало быть болезненно важным.

Особо памятливые страны имели обычно много уже слабых, порой едва заметных, но всё-таки ещё остававшихся отметин. Потерявшие память или отпустившие свои прошлые боль и обиды имели чистую кожу — по крайней мере, из того, что было на виду.

Гилберт всегда всё хорошо помнил — а что не помнил, было зафиксировано со всей немецкой тщательностью в его библиотеке дневников, и потому сетка слабых шрамов там и сям испещряла его тело. Но особо яркими и бросающимися в глаза, когда экс-Пруссии доводилось быть в открытой одежде или вовсе на каком-нибудь пляже, на сегодняшний день, в уже новом наступившем веке было всего несколько.

Самым крупным, хотя уже и не глубоким, но расползшимся по бедру Гилберта с внешней стороны неровным пятном ожога был след, оставленный войной в Дрездене. Тыловой и беззащитный город без всякого военного значения, со множеством беженцев и пленных из самих же американцев — в самом конце войны, когда Германия и так давно проигрывала, его сожгли самолёты Артура и Альфреда, сотворив гигантское пекло и погубив десятки тысяч, а может, и сотен тысяч жизней. Никто так и не смог сосчитать обращённых в пепел и спёкшихся в неразделимое точно…

Самым заметным был глубокий шрам на руке: зарубка как от топора на левом плече, рабочей руке Гилберта. Это был след вырезанного из немецких земель Кёнигсберга — переставшего быть и прусским, и немецким, перекроенного и изменившего свою суть. Гилберт не любил вспоминать этот шрам и не любил обращать на него внимание: иначе эта рана не дала б ему спокойно жить.

Однако, зарубка образовалась не сразу: сначала там тоже был сильный ожог, как от Дрездена, чья красота сгорела по воле британских и американских ВВС и как от Гамбурга — на теле у Людвига, где тоже был устроен ад зажигательными бомбами, превращающими старые немецкие города в гигантские свечи. Но ожог был стёрт вместе с последними немцами, которых депортировали из новой области Советского Союза — и длинный шрам протянулся через левую руку Гилберта и левый бок, когда от его тела отсекли его коренные земли: не только Кёнигсберг, но и Померанию, Силезию, Мемель. Всё то множество земель, которое до сих пор могло похвастаться остатками его тевтонских крепостей — почти все они оказались после войны в польских, русских и литовских руках.

На плече другой руки тоже всё ещё оставался шрам: он был грубо и наспех, кривыми стежками зашит ещё во времена ГДР, когда Гилберту слишком часто приходилось видеть Польшу и Чехословакию — которые с позволения союзников устроили ответный геноцид немецкого населения после войны, как только им обоим отошли немецкие же земли. Жертв среди выгнанных из своих домов, городов и деревень немцев, которым зачастую даже не разрешали с собой ничего брать на их пешем пути в обгрызенную Германию, было достаточно — больше двух миллионов. И порой уже в советском блоке ярости Гилберта не было предела, если кто-то из этих двоих считал, что разделённая, раскатанная, раздавленная и обескровленная Германия, потерявшая в итоге больше, чем каждый из них, ещё что-то им должна.

Поэтому Брагинский зашивал его лично, заставляя молчать на эту тему.

Но был ещё один небольшой шрам — неровная звёздочка на левой стороне груди, примерно там, где находится сердце.

Первого марта 1947 года союзники объявили, что государства Пруссия более не существует, — и это было ложью в такой же степени, в какой это было издевательством и пыткой. Все они, абсолютно все знали, что такого государства уже давно нет: Пруссия объединила Германию и вошла в её состав ещё век назад! А в тридцатых Гитлер и вовсе лишил Гилберта каких-либо преимуществ и какой-либо автономности практически одним росчерком пера. Но союзникам так нужен был этот формальный закон — иначе бы как они объяснили оставшимся немцам и другим народам, что надо перекроить столько немецких земель? Нужен же был предлог…

Но в этот день произошло не только устное заявление. Тогда все союзники выстрелили Гилберту в грудь, ровно в одну точку. Это не могло его убить — ведь ещё годом раньше была создана Германская Демократическая Республика, воплощением которой он стал. Но оставило свой след, хотя вот уж о нём Байльшмидт вспоминал реже всех.

Все эти шрамы стали бледнее, когда Германия объединилась, и Гилберт смог вернуться к своему ненаглядному брату. Они как будто истощались, слабели прямо под руками Людвига, когда тот снова и снова дотрагивался до вернувшегося старшего, обнимая, утешая, лаская. След от выстрелов в грудь и вовсе мгновенно побледнел из ярко-розового, стал почти незаметным, стоило только его брату поцеловать. Ведь с ним, именно с ним как ни с кем Гилберт чувствовал себя поистине живым! И кошмарная издевательская бутафория 1947 года забывалась, отступала в пелену прожитого.

Шрамы на самом Людвиге, увы, не могли ослабеть так просто — Германия слишком глубоко переживал их падение, и на его груди был до сих пор хорошо виден вертикальный след, как будто ему взрезали всю грудную клетку от ключиц до живота, и только чудом рана смогла затянуться. Но Германия был сильным и крепким — и шрам парадоксальным образом подчёркивал его силу, проходясь строго по ложбинке между грудных мышц и пресса. Остальные следы у Людвига: ожоги от разбомбленных городов, кольцевой знак от берлинской стены по плечу, снова отрезанные Францией земли — тоже стали на нём значительно бледнее, чем раньше, когда они вновь разделили столицу, дом и постель.

Иногда после какого-нибудь особо бурного, лишённого всяких запретов, долгого и страстного, длящегося часами секса, когда они полностью, до самого конца отдавались друг другу, Гилберту казалось, что шрамов на их телах нет и как не бывало. Что их единение и растворение друг в друге, последующее за этим расслабление и умиротворённость дают им ненадолго забыть обо всех бедах, дают снова стать собой безо всяких потерь. Что пока они целое — они целые.

Конечно, потом он снова замечал проступающие на коже кривые линии и пятна. Но какие-то из них каждый раз чуть-чуть отступали, а какие-то оставались как раньше. Гилберт знал: рано или поздно все эти следы исчезнут — и на нём, и на его брате, как исчезли у него самого следы от Грюнвальдской битвы и Тридцатилетней войны, прокатившейся когда-то по всем немецким землям, а у Людвига — крестовой рубец во всю спину от Первой Мировой, когда нацисты пришли к власти.

С наступлением новой эпохи всё менялось, новая веха, новые устремления стирали предыдущее. Всё исчезало…

Гилберт Байльшмидт чаял только, чтобы Германия и дальше жила, оставаясь единой, неделимой, правильной. А остальное ему казалось куда менее важным.