Суровый октябрьский ветер трепал полы моего твидового бежевого пальто. Я притянул руку с сигаретой к губам и затянулся с меланхоличным видом. После выяснения обстоятельств, при которых я был найден полураздетым на окраине кампуса в состоянии наркотического опьянения, меня ждала неприятная беседа с ректором Йельского университета – Ханной Холборн Грей, которая четко дала мне понять, что после подобного скандала моя репутация восстановлению не подлежит, и обучение мне придется продолжать уже в стенах другого учебного заведения.
Я молча выслушал ее с достоинством Перси Шелли, которого когда-то тоже приговорили к исключению из Оксфорда за маленькую провинность, и, когда она закончила свою долгую вдохновляющую речь о вреде наркотиков, без задней мысли вспомнил о том, что все гениальные люди своего времени – Фрейд, Берроуз, Булгаков, Кэрролл – использовали различные вещества, чтобы стимулировать мыслительные процесс и расширить границы своего сознания. К сожалению, мой довод показался миссис Грей недостаточно убедительным, и она с жестокостью, свойственной разочарованным в молодежи взрослым, заявила, что только единицы из наркоманов выбиваются в гении, а меня, гораздо вероятнее, постигла бы участь бесславного торчка.
Итак, я столкнулся с бурным осуждением за употребление наркотиков, оказался выставлен на посмешище перед всем университетом (постеры с моей фотографией для личного дела даже использовали в качестве не очень успешной кампании против наркотиков «Скажи «нет» наркотикам») и потерял место в престижном Йельском университете, выстраданное мною ценой нарушенного сна, расшатанного психического состояния и усугубившейся зависимости.
Я стоял, дрожа на промозглом ветру, и докуривал сигарету после личной беседы с ректором университета, размышляя о том, как быстро произошел крах моих мечтаний. В целом, я всегда подавал большие надежды, но не ожидал кончить подобным образом так быстро, поэтому меня обуревало смятение, когда речь заходила о моем туманном будущем. Теперь оно даже казалось мне преисполненным некой трагичности.
Признаться честно, дальнейшие перспективы были не очень-то ободряющими. Чтобы перевестись в другое учебное заведение, мне нужно было вновь написать мотивационное эссе и пройти собеседование. Кроме того, рекомендательное письмо с не лучшими характеристиками от Йеля могло все испортить. Единственное, на что я мог надеяться, это безупречные отметки в школьном дипломе и сданные на высшие баллы экзамены.
Мысль о том, чтобы вернуться в отчий дом, приводила меня в сущий ужас. Я представил, как моя мать бьется в истерике и причитает: «О Боже, Гилберт, наш сын – наркоман», а отец, вероятно, уже распечатал письмо от администрации Йеля, в котором сообщалось о моем немедленном исключении, и отвечает ей что-то в духе: «Наш сын – неудачник, Тереза, он даже двух месяцев там не продержался».
Они изначально с недовольством отнеслись к моей затее переехать в Нью-Хейвен, штат Коннектикут, и получить высшее образование в престижном университете, поэтому неудивительно, что моя скорая неудача, скорее, вызовет у них реакцию наподобие: «Ну мы же тебя предупреждали», чем я получу от них полную молчаливого сочувствия поддержку. Я уже представлял, как перешагиваю порог родного дома с чемоданом в ненавистном мне Саут-Берлингтоне, а родители суетливо встречают меня со словами: «Зря ты нас не послушал, надо было поступать в юридический колледж, далась тебе эта бесполезная литература», и мне становилось дурно.
Конечно, нельзя винить моих родителей в том, что они с предубеждением относились к гуманитарным наукам, к которым я так тяготел, однако временами у меня складывалось стойкое впечатление, что они даже и не пытались постичь мой сложный внутренний мир. Ребенком я был угрюмым и замкнутым и даже не думал искать поддержку в вечно занятых своими примитивными «взрослыми» проблемами родителях. «Опять он уткнулся в свои книги», - причитала мать, просматривая счета за дом. «Иди и поиграй с другими детьми на улице, иначе я выкину все твои книги», - грозился отец, отрываясь от утренней газеты. А мне и не хотелось общаться со сверстниками – шумными, вечно вымазанными в грязи, с ободранными коленками. Я любил тишину, старался быть опрятным и втайне мечтал о приключениях Тома Сойера и его живом характере, которого мне не хватало. Не то, чтобы я обижался на своих родителей, но впечатления о детстве и взрослении у меня остались смутные и смазанные и никак с ними не связанные. Полагаю, в этом кроется одна из причин, почему я вырос немного мрачным и отрешенным от мира.
Закончив школу, я столкнулся с еще одним непониманием со стороны своих родителей. Они наделись на то, что я буду помогать отцу в хозяйственном магазине, который он содержал, и поступлю в юридический колледж в нашем штате, а затем устроюсь работать в районное здание суда. Каково же было их удивление, когда я молча показал им письмо из Йеля, в котором говорилось о моем зачислении на факультет английской словесности. Отец был так рассержен, что не говорил со мной целую неделю. Мать не знала, радоваться ей или плакать. Но я определенно знал, что было нужно делать – уехать от них как можно скорее и как можно дальше.
Родившись в бедной семье, я часто с завистью наблюдал за обеспеченными детьми. Они выглядели так, как я рисовал себя в своих мечтах, имели все, что могли пожелать, и что более важно, с их мнением считались. А вот я, к сожалению, был лишен подобной роскоши. Проглотив роман Теодора Драйзера «Американская трагедия» за две ночи, я с красными воспаленными глазами бредил о том, что хочу утолить свои юношеские амбиции. Я буквально мечтал о том, чтобы быть окруженным умными и интеллигентными людьми, которые смогут разделить мои интересы. Я желал «выбиться в люди», наконец, и оставить в прошлом пыльный, пропахший бензином с автозаправки Саут-Берлингтон, где жизнь всех взрослых была до тошноты примитивной и лишенной всякого романтизма.
Всю свою юность я находил своеобразное утешение в книгах. Знание было моим оружием. Оно открывало мне доступ к безбедному существованию, но родители никогда не одобряли моей чрезмерной тяги к знаниям. Им казалось, что я должен думать о более приземленных вещах, в то время как я размышлял о возвышенном. И вот, теперь я должен был принять свое поражение, вернуться к ним и признать, что они были правы, и все это лишь претенциозные мечты.
Я бросил окурок покрасневшими от холода пальцами и, поплотнее запахнув пальто, двинулся навстречу плавающим в редком сизом тумане далеким огням общежитий, оставляя позади высокие псевдоготические шпили зданий Йельского университета, сумрачные библиотеки со стрельчатыми окнами, наполненные тихим шелестом страниц, прелесть бессонных ночей, проведенных за написанием стихотворений и горечью кофе на кончике языка.
На пороге моей одинокой комнатушки в общежитии стояли собранные чемоданы, которые тактично напомнили мне о том, что теперь я больше не принадлежу сообществу студентов Йеля. В комнате было идеально прибрано, словно меня здесь никогда и не было. Окидывая взглядом этот образцовый порядок, я внезапно загорелся желанием оставить после себя хоть какое-то воспоминание о себе в этих стенах и перочинным ножиком вырезал свои инициалы на деревянной ножке кровати. За этим актом вандализма, вероятно, крылась моя отчаянная последняя попытка отомстить этому месту за то, что оно так и не сумело принять меня с распростертыми объятиями.
Уезжая из Нью-Хейвена, я оставлял за собой девиз «Lux et veritas[1]» своей первой альма-матер и неудачную попытку влиться в общество студентов Йеля с их приверженностью к университетским традициям, обязательными факультативами и кипучей жизнью. Возможно, я не смог стать одним из них по той причине, что выглядел в их глазах заурядно, и мои интересы не имели ничего общество с интересами многочисленных Томов, Питеров, Эндрю, которые кичились своими богатыми родителями, предпочитали учебе шумные вечеринки и обсуждали последние спортивные новости.
Признаться честно, мои социальные навыки оставляли желать лучшего, и большую часть своего времени я старался избегать людей, особенно если они заводили разговоры о погоде или футболе. Вместо того, чтобы налаживать связи, я с куда большей охотой просиживал свободное от занятий время в дальнем углу библиотеки, занимая себя чтением. Родители всегда считали эту мою черту моим главным недостатком, но лично я не видел в этом ничего предосудительного. Я никогда себе в этом не признавался, но я был излишне избирательным в плане общения, поэтому неудивительно, что у меня никогда не было друзей.
Не успел я перешагнуть порог родительского дома и вдоволь пресытиться упреками своих родителей в ненадежности жизненного пути, на который я встал, мне выслали информационное письмо из Нью-Гемпшира, в котором сообщалось о том, что меня готовы принять на факультет английской словесности без дополнительных экзаменов. Я вздохнул с облегчением, ибо проведи я эти дни мучительного ожидания ответа от колледжей в обществе своих родителей, я бы определенно сдался под их натиском и забросил мечты об академической славе.
После блестящего прохождения собеседования, с меня сошел мандраж, который владел мною в течение всего моего пути до университета, и вот, полный надежд на блестящее будущее, я уже начал потихоньку обрисовывать свою студенческую жизнь. Наконец, долгожданный вердикт комиссии: «Поздравляем, вы приняты в число наших учащихся» ознаменовал новую главу в моей жизни. Я собрался немедля, окрыленный успехом, и, провожаемый ворчанием отца и сожалениями матери о моем скором отъезде, отправился в Нью-Гемпшир первым же поездом.
При въезде меня встретил сопровождающий, который провел мне краткую экскурсию по кампусу. Нью-Гемпшир поздней осенью казался оплотом увядающей красоты. Шагая по ухоженным каменистым дорожкам в окружении позолоченных деревьев, я с любопытством осматривался вокруг, вдыхая полной грудью сладковато-прелый запах опавшей листвы. Окрестности кампуса представляли собой весьма живописное зрелище: некогда бывшие зелеными лужайки с ровно подстриженной травой, печальные ясени, охваченные багрянцем, усыпанные золотом осины с прелестно дрожащими листьями и кусты мускатного ореха. Посреди всего этого великолепия гордо возвышались красные каменные стены и башни университетских корпусов с арками, выполненные в изящном романском стиле и напоминающие викторианские часовни. Перед главным административным зданием со старомодными часами и пустыми глазницами бойниц ввысь стремился высокий белый шпиль, на конце которого ветер развевал флаг.
Общежитие оказалось уютным. В гостиной стоял камин, пол был густо покрыт слоем лака и поблескивал в тусклом свете ламп. Огромный потрепанный диван с подушками и пледами стоял напротив камина. У стены в ряд выстроились книжные полки, часть из которых занимали вялого вида комнатные растения. Мое новое жилище находилось на мансардном этаже и представляло собой суженное из-за наклонных стен пространство с одинокой кроватью, тумбой, гардеробом для одежды и письменным столом напротив единственного окна. На подоконнике стоял горшок с одиноким разросшимся фикусом, который, судя по его виду, давно не поливали.
Сопровождающий объяснил мне, как пройти к учебному корпусу, и оставил меня обустраиваться в новой комнате. Она была довольно тесной, но я не привык жаловаться, поэтому принялся с энтузиазмом раскладывать свои малочисленные пожитки. В комнате приятно пахло деревом, и половицы тихонько поскрипывали от моих шагов, меривших пространство. Книги Лондона, Хемингуэя и Достоевского, которые я горячо любил, отправились на прикроватную тумбочку, письменные принадлежности и пухлые блокноты заняли свое место на столе рядом с тусклой настольной лампой и очками. Свои поношенные костюмы, шерстяные свитеры и свободные рубашки я повесил в гардероб, уложил аккуратной стопкой брюки, блейзеры и водолазку. На нижней полке шкафа примостилась моя скромная коллекция обуви: мягкие кожаные туфли, ботинки с потертыми внутренностями, натертые до блеска лоферы.
Закончив с обустройством комнаты, я распахнул небольшое окно и в состоянии абсолютного удовлетворения окинул взглядом наполняющиеся студентами двор и лужайку кампуса. Некоторые весело смеялись, выглядя беззаботными, другие плелись к учебным зданиям с уставшими лицами, в которых читалось желание забыться крепким безмятежным сном. «И вот я, наконец, здесь», - подумал я, преисполнившись приятных надежд на свое будущее. Йельский скандал, проблемы с зависимостью, финансовое неблагополучие – все было в одночасье забыто, стоило на горизонте замаячить новым перспективам.
Я познакомился со своим учебным куратором – Кристианом Морриганом в первый же день. Он являлся преподавателем филологии и английской словесности и представлял собой весьма загадочную и романтичную личность, которая привлекала внимание. Профессор Морриган обладал располагающей внешностью и изысканными манерами, был со вкусом одет и производил впечатление благонадежного человека. Я почти сразу почувствовал к нему прилив симпатии.
- Итак, Вы собираетесь продолжить обучение на литературном факультете, Уильям? – дружелюбно поинтересовался он, оценивающе глядя на меня. – Позвольте узнать, что побудило Вас выбрать столь сложную и многогранную дисциплину?
Я любил читать. Ответ был прост. Я всегда был одинок, и чтение позволяло мне с головой погрузиться в неизведанный для меня мир и стать сопричастным к нему. Литература давала мне пищу для размышлений, неоднократно заставляла задуматься над своей жизнью, благодаря ей я сформировался как личность. Именно книги сопровождали меня на пути взросления, компенсировали мне недостаток общения, сделали меня тем, кем я являюсь.
Не задумываясь, я искренне ответил о том, как страстно люблю литературу и все, что с ней связано, так как все прочитанное за недолгую жизнь оказало на меня огромное влияние. О книгах я мог рассуждать часами, говоря о них с радостным волнением.
- Всем, что есть во мне и всем, что будет, я обязан книгам[2], - процитировал профессор Морриган с улыбкой. – Приятно видеть, что эту дисциплину выбирают осознанные студенты.
Мы сразу нашли с ним общий язык. Профессор Морриган держался со мной наравне. Его манера вести дружескую беседу действительно впечатляла. Он ознакомил меня с расписанием занятий, рассказал о факультативных курсах, выдал список учебной литературы и проводил до библиотеки. К тому моменту, как мы дошли до нее, я успел ненавязчиво расспросить его о системах привилегий для лучших студентов и узнал от него, что он является основателем закрытого литературного клуба, в котором состоят самые одаренные молодые люди курса.
Я заинтересовался этим клубом, однако профессор Морриган вежливо уклонился от моих расспросов и заявил, что попасть в клуб очень сложно, поэтому мне лучше следует сосредоточиться на своей учебе, если я мечу в его «любимчики». Я натянуто улыбнулся, понимая, что мы сменили тему по его инициативе, и на этой ноте мы распрощались. Профессор Морриган пожал мне руку (его рукопожатие было быстрое и крепкое) и, изъявив желание видеть меня на завтрашней лекции, удалился в сторону аудиторий. Я оглянулся через плечо и проводил его изучающим взглядом, ибо этот человек обрел крайне неизъяснимую притягательность в моих глазах с самых первых минут нашего знакомства. Кроме того, ему удалось пробудить во мне любопытство, связанное с его таинственным литературным клубом. Я поймал себя на мысли о том, что хотел бы взглянуть на этот клуб, так как в нем я, наверняка, мог бы найти себе единомышленников – таких же романтиков и мечтателей, которые жили книгами в своем закрытом, отгороженном от остальных мире.
По настоянию профессора Морригана я приобрел в библиотеке книги, необходимые для изучения курса, и дополнительно взял «Волшебную гору» Манна, чтобы приятно скоротать одинокие вечера за чтением. В библиотеке кампуса был приглушенный свет, который мягко лился из больших стрельчатых окон, украшенных викторианским орнаментом. Читательская зала располагалась сразу за объемными стеллажами книг и была обставлена круглыми столиками с настольными лампами и обитыми мягкими чехлами стульями. Запахи хрупких пожелтевших книжных страниц, старых переплетов, лакированной древесины, пыли и чернил владели этим местом безраздельно. Высокий библиотечный потолок и просторная зала, в которой хранились книги, создавал ощущение потерянности во времени и пространстве. В одно мгновение я был очарован неповторимой атмосферой этого места.
С кипой книг я направлялся к отдаленному уголку читального зала, где стал свидетелем жаркого спора. Мне пришлось остановиться и сложить книги на один из столов, за который я уселся и с плохо скрываемым любопытством посмотрел на юношу и девушку, которые сидели за последним столом. Приглушенный золотистый свет лампы создавал вокруг их голов мягкий ореол.
- Je te le dis, tu te trompes, Gabriel[3], - категоричным тоном произнесла девушка приятным хрипловатым голосом.
- Arrête de te disputer avec moi, Camille[4], - ответил ей раздраженно юноша, качнув головой.
«Да ведь они говорят на французском», - запоздало сообразил я, окидывая взглядом кипу раскрытых книг на их столе. Девушка держала в руке черную блестящую авторучку «Montblanc» с позолоченным колпачком и задумчиво прижимала ее кончик к губам, в то время как юноша перелистывал страницы с мерным шуршанием. Оба склонились над книгой так близко, что их изящные головы соприкоснулись, после чего юноша заметил:
- Судьба Карениной напоминает мне судьбу Бовари. Я убежден, что смысл романа в том, что она должна отплатить обществу за нарушение моральных норм. Измена, по Толстому, воспринимается, как грех, осуждаемый обществом.
- Ты мыслишь поверхностно, - возразила девушка. – На мой взгляд, союз Карениной и Вронского был основан на физическом влечении, что привело к его скорому распаду. Толстой осуждает подобную любовь, поскольку она иррациональна. Ему жаль Каренину, а ее самоубийство – это просто логичное окончание подобных отношений…
- Je m'en tiendrai à mon avis[5], - заявил юноша, захлопнув книгу и отодвинувшись от нее, после чего принялся энергично писать на листе бумаги, скрипя допотопной перьевой ручкой и время от времени яростно и размашисто что-то зачеркивая.
- Как пожелаешь, - фыркнула девушка и последовала его примеру. Ее роскошная фирменная ручка с плавным шорохом заскользила по бумаге.
Я принялся невольно рассматривать их спины. Девушка была облачены в черный кашемировый свитер крупной вязки с высоким горлом. Она куталась в него и зябко дергала плечами, когда из приоткрытого окна задувал промозглый ветер. Ее шелковистые темные волосы были собраны в высокий пучок черной бархатной лентой. Выбившиеся из прически пряди обрамляли лицо. Пальцы ее рук и изящные кисти создавали впечатление обманчивой хрупкости. Юноша был одет в атласную рубаху, поверх которого сидел черный бархатный жилет. Он был хорошо сложен, а его голову венчали изумительно-густые вьющиеся волосы, и у меня отчего-то возникло ощущение, что, если он обернется через плечо и посмотрит на меня, я увижу лицо прелестного ангела с картины Филиппино Липпи.
Профессор Морриган предупредил меня о том, что завтра они будут обсуждать творчество Толстого, поэтому первым делом я принялся за «Анну Каренину» в сокращении, чтобы освежить память. Язык повествования был сложен, так как Толстой уделял очень много внимания деталям, и я часто тер покрасневшие глаза и делал заметки на полях книги, чтобы вернуться к моментам, оставившим у меня вопросы.
За окном стремительно темнело. Облака приняли угрожающе-фиолетовые оттенки, а обнаженное полотно беззвездного неба, что изредка выглядывало из-за них, окрасилось в густой чернильный цвет. Бледный лик луны проливал свой печальный тусклый свет, в котором отчетливо вырисовывались кружащиеся в воздухе пылинки. Их танец в моих воспаленных уставших глазах принимал причудливые формы. Строки расплывались перед моими глазами, и я отрешенно смотрел на них слипающимися глазами, после чего сам не заметил, как не в силах более сопротивляться приступам сонливости погрузился в дремоту.
Меня пробудило невесомое прикосновение чужой ладони к плечу. Открыв глаза, я сонно моргнул и постарался сесть прямо на стуле. В полумраке опустевшей библиотеки передо мной вырисовывались силуэты юноши, державшего книги, и девушки, обнимавшей его руку.
- Библиотека закрывается, - произнесла она, когда я попытался сфокусировать взгляд на ее лице. В полумраке плохо удавалось различить их черты, но мне показалось, что она была неуловимо красива.
- Ты же не собираешься здесь переночевать, приятель? Идем, - позвал меня юноша насмешливым тоном, видимо, забавляясь над моим растерянным видом.
- Благодарю, - кивнул я им смущенно и в спешке принялся собирать в кипу свои книги.
- Regarde-le, Camille. Un autre fou qui aime veiller tard dans la bibliothèque[6], - прошептал юноша с беззлобным смешком.
- Tout comme nous, tu veux dire [7]? – выразительно поинтересовалась у него в ответ девушка. – Он, верно, очень устал, - еще тише добавила она, однако я прекрасно их слышал.
- Неудивительно, ведь Толстой сморит скукой любого, - ответил ей юноша, прыснув. Девушка смерила его взглядом, полным неодобрения.
Втроем мы вышли из библиотеки, и почти сразу на нас налетел жестокий порыв ветра, который растрепал мои волосы и грозился выхватить у юноши кипу исписанных его небрежным почерком листов, которые он нес подмышкой. Девушка запахнула свой плащ поплотнее и прижалась к нему в поисках тепла. Они шли чуть впереди меня, и изредка ветер доносил до меня обрывки фраз на прекрасном чистом французском, которыми юноша с девушкой лениво обменивались, но значения которых я, увы, не понимал.
- Нам туда, приятель, - произнес юноша, когда мы дошли до развилки. – Доброй ночи, - он дружелюбно подмигнул мне. Мы неловко попрощались, и только, когда я уже дошел до жилого корпуса, то осознал, что так и не узнал их имен. Этой ночью усталость сморила меня так сильно, что я, добравшись до своей комнатки, бросил пальто на спинку стула, упал на постель и забылся тяжелым сном прямо в костюме.
Следующее утро встретило меня ощущением разбитости, которое часто возникало, когда я долго читал перед сном. Однако это не смогло уменьшить моего воодушевления, поэтому я умылся и уложил свои темные волосы, в которых уже прослеживалась редкая седина. Мать говорила, что эту черту я унаследовал от отца. В целом, лицо, которое отражалось в зеркале, я бы охарактеризовал как «невзрачное». Я выглядел довольно заурядно, был невысокого роста, худощав, за что меня часто дразнили в школе. Кожа у меня была бледной из-за того, что я страдал от анемии. Раньше меня часто преследовали ощущение нехватки кислорода и учащенное сердцебиение. С возрастом я просто начал быстро утомляться и иногда страдал от головокружений, особенно, стоило мне сделать какое-нибудь резкое движение. Шея и лицо мои были покрыты мелкими вкраплениями темных родинок.
Назвать себя «некрасивым» я тоже не мог. Я выглядел всегда опрятно, у меня были правильные, но скучные черты лица, глаза болотного цвета (хотя мать уверяла всех в том, что они, на самом деле, зеленые) и аккуратные уши. Вряд ли я мог бы привлечь чье-нибудь внимание, так как я привык быть «невидимым» для остальных, поэтому я не беспокоился по поводу того, вольюсь я в новый коллектив или нет. В лучшем случае, меня просто не заметят, как и всегда. Одежду я подбирал тщательно, так как хотел произвести благоприятное впечатление на преподавателей. Надев поверх белой рубахи с галстуком темно-синий блейзер, я нацепил очки и накинул пальто с шарфом.
Аудитория, о которой говорил профессор Морриган, находилась в отдаленном корпусе им. Хамилтона Смита, в котором помимо нас, занимались историческое и театральное отделения. Это было красивое опрятное здание в духе классицизма с белыми фронтонами и колоннами, стоявшее в окружении тисов, дубов и высаженных на дорожке вдоль здания кипарисов и боярышников с их ярко-алыми спелыми плодами. Утренний вязкий туман окутывал деревья, шпили университетских зданий, тускло горевшие фонари и крошечными каплями оседал на волосах и одежде. В воздухе пахло осенней промозглой сыростью. Вместе со мной в корпус им. Хамилтона Смита торопился поток заспанных студентов, которые обменивались вялыми приветствиями и проходили мимо меня, изредка задевая мою одинокую фигуру локтями или плечами.
Когда я вошел, аудитория была почти полной. По мне скользнули изучающие взгляды, но я придал себе отстраненный вид и выбрал отдаленное место на первом ряду. Аудитория была выполнена в лучших традициях классического стиля: высокий потолок с лепниной, огромная люстра с красивой резьбой, белые стены, отделанные вензелями.
Массивный стол из красного дерева, который, вероятно, принадлежал профессору Морригану, был уставлен различными интересными безделушками: чернильницей со стальным пером – отголоском романтизма девятнадцатого века, безупречным гипсовым бюстом Байрона, коллекционными изданиями «Войны и мира», ежедневниками в толстых кожаных обложках с ляссе, кипами старомодной бумаги желтоватого оттенка, потрепанными временем томиками стихотворений позднего сентиментализма. Я огляделся и с безмолвным удивлением заметил, что многие студенты были вооружены перьевыми ручками.
Профессор Морриган вошел последним, внеся с собой в аудиторию благоговейную атмосферу. Все шепотки и разговоры мигом смолкли. Я подобрался на своем месте, внимательно наблюдая за его движениями, наполненными грацией и чувством собственного достоинства. Уже тогда я возлагал на него большие надежды, как на преподавателя, и он оправдал их. Полностью.
- Я полагаю, ознакомившись с романом Толстого «Анна Каренина» вы поняли, почему его называют мастером слова, - начал повествование профессор Морриган своим бархатным голосом. – Однако нам нужно прояснить, в чем заключается необычная притягательность этого романа, и почему он и по сей день не теряет своей актуальности.
- Мне кажется, роман притягателен из-за трагизма судьбы главной героини, - предположил знакомый мне глубокий голос. – Особая прелесть произведения – в ее душевных страданиях.
- Это интересная мысль, - профессор Морриган удовлетворенно кивнул. – Но почему чужие страдания вызывают у нас столько душевного отклика?
- В трагичности кроется красота, - мечтательно ответил звонкий голос с придыханием. Я очарованно обернулся. – Мы привыкли считать, что любовь – прекрасное чувство, но Каренина умирает из-за нее, преисполненная страданий. Нас привлекает эта двойственность любви в романе, - говорила девушка с последнего ряда, сидевшая рядом со знакомой мне парой, которую я вчера встретил в библиотеке. - Любовь, приносящая мучения, что может быть романтичнее?
- Но ежели для истинной любви
Страдание всегда необходимо,
То, видно, уж таков закон судьбы.
Научимся сносить его с терпеньем.[8] – Процитировал профессор Морриган вдохновенно. – Прекрасно. В центре романа трагизм Анны Карениной, который вызывает у нас смешанные ощущения. Кто скажет, в чем он заключается?
- Это столкновение двух противоборствующих понятий: «долг» и «любовь»? – вырвалось у меня. Профессор Морриган поправил изящное пенсне с позолоченной цепочкой и подошел ко мне поближе, заложив руки за спину.
- Объясните, что Вы имеете в виду поподробнее, - попросил он, посмотрев на меня с легким оценивающим прищуром.
- Эти понятия, на самом деле, очень близки, - волнуясь, начал я. – Их связывает ответственность. Однако внутренний конфликт Анны произошел из-за того, что любовь оказалась скоротечной опустошающей страстью, а осознание долга осталось и мучило ее, ведь она по сути своей – натура эгоистичная.
Профессор Морриган выглядел чрезвычайно довольным моим ответом.
- Трагедия Анны проистекает из ее эгоистичности, - заговорил он задумчиво. – Но вот в чем проблема: если в романе «Воскресение» герой Толстого смог осознать и справиться со своими эгоистичными страданиями, в романе «Анна Каренина» героиня погрузилась в омут отчаяния с головой. Так в чем же истинная причина ее «падения»? Кто работал над анализом романа?
- Как мне кажется, ее погубила депрессия, которая заложила червоточину сомнений и ревности в ее душе. Она изначально была довольно истеричной личностью. Отсутствие возможности блистать в высшем обществе и поощрять свой внутренний эгоцентризм привели ее к депрессии. Она постоянно употребляла опий в немалых дозах, неудивительно, что это усугубило ее состояние. Из-за веществ у нее было нарушено восприятие реальности, — произнес темноволосый молодой человек мрачного вида.
- Как просто и как страшно одновременно, - согласился с ним профессор Морриган. – Возможно, причиной печального конца Анны стала ее зависимость, которая усугубила гнездившуюся в ней душевную болезнь. Вместе все это привело к драматичному финалу, который всем нам известен…
После окончания лекции я поймал себя на мысли о том, что пребываю в состоянии очарованности стилем преподавания профессора Морригана. Многие вещи я старательно записывал, поскольку мне нравилось делать различного рода заметки, но еще больше меня впечатлило то, что его ученики имели возможность свободно высказываться, оспаривать его мнение, вступать в дискуссию и задавать интересующие их вопросы. На протяжении всего занятия меня постепенно отпустила робость, и, осмелев, я высказался по нескольким моментам, получив одобрение профессора Морригана. Такой метод преподавания мне однозначно импонировал, и я надеялся заслужить его благосклонность своими умом и эрудированностью.
Собирая свои принадлежности, я заметил на последнем ряду компанию молодых людей, от которых отделились юноша и девушка, встреченные вчера мною в библиотеке. Они направлялись в мою сторону, держась за руки, и я приостановился, чтобы дать им возможность приблизиться на достаточное расстояние для того, чтобы поздороваться с ними.
- О, поклонник Толстого, - произнес с дружелюбной усмешкой юноша. – Здравствуй.
Я с некоторой завистью отметил, что он был ангелоподобно красив. У него были мягко очерченные черты лица, крупный рот с чувственными губами и ясные темные глаза, которые оценивающе прошлись по моему скромному деловому одеянию. Подобных розовощеких юношей с пленительной красотой можно было увидеть на картинах Рафаэля.
Его спутница кивнула мне с высокомерным видом и прошлась по мне равнодушным взглядом. Мне вдруг стало неуютно в ее обществе, ибо она, как мне показалось, обладала необъяснимой «тревожной» красотой, и ее бездонные глаза, казалось, проникали в самую глубину моего существа, вытаскивая из него некоторые неприглядные подробности. Я нервно оправил галстук, пригладил волосы, облизнул вмиг пересохшие губы и отвел от нее взгляд.
- Ты, кажется, хорошо разбираешься в литературе? – тем временем непринужденно поинтересовался юноша.
- Можно сказать и так, - скромно ответил я, хотя, несомненно, область моих познаний в этой дисциплине была весьма широка, благодаря моей безудержной страсти к чтению.
- Профессору Морригану нравятся сообразительные студенты, - подмигнул мне юноша.
- Прекрати его смущать, Габриэль, - строго одернула его девушка. - Тебя зовут Уильям, верно? – поинтересовалась она деловито.
Я зачарованно кивнул. В их произношении я подметил мягкий акцент, делающий звучание их голосов особенно поэтичным и наполненным особым шармом.
- Ты ведь знаком с полной версией «Анны Карениной» Толстого? – девушка вопросительно приподняла изящные брови.
- О, Камиль, ради всего святого, - простонал Габриэль и умоляюще посмотрел на меня. Я опять кивнул, стоило мне встретиться взглядом с его спутницей.
- Тогда разреши наш спор, - продолжила Камиль, словно испытывая меня. – Недавно мы с Габриэлем коснулись вопроса о проблематике романа, и у нас возникли некоторые разногласия.
- О том, почему Каренину ждала подобная судьба в конце романа с морально-этической точки зрения? – спросил я без задней мысли.
- Ты нас подслушивал? – нахмурилась девушка, помрачнев.
- Вовсе нет! – воскликнул я горячо. – Вы просто спорили очень громко.
- Est-ce vrai[9]? – простодушно удивился Габриэль. Я растерянно посмотрел на него.
- Габриэль, будь добр, манеры, - напомнила ему Камиль раздраженно. – Notre ami [10]не говорит по-французски. Прости нас, мы часто этим грешим, - повернувшись ко мне, извинилась она. – Так вот, возвращаясь к предмету обсуждения, мне хочется отметить, что роман Карениной с Вронским изначально порицался Толстым, потому что он строился на взаимном кратковременном влечении. Как сказали бы древние греки, эрос – это эгоистичная любовь. Союз, основанный на страсти, изменчив и разрушителен, поэтому трагичный финал – это вытекающее из этого союза последствие. Я считаю, что смысл романа в том, чтобы продемонстрировать, к чему ведет подобная любовь, лишенная духовной связи и взаимного уважения.
- Толстой превыше всего ставит семейные ценности в своих произведениях, - возразил Габриэль, распаляясь. – Взять хотя бы его «Войну и мир». В этом произведении осуждается поведение Карениной, которая нарушает социальные нормы и порядки описанной эпохи. Измена всегда считалась грехом, а Каренина предалась этому греху, за что была наказана в конце романа.
- А ты что думаешь по этому поводу? – обратилась ко мне Камиль. Они оба выжидающе смотрели на меня, и я вдруг явственно ощутил, что как будто бы, сам того не заметив, оказался меж двух огней.
- Общественные устои всегда относительны, а Толстого, как писателя, наверняка, интересовали вечные проблемы, - произнес я, стушевавшись. – Но я согласен с тем, что в романе противопоставляются, в первую очередь, эрос и агапэ на примере любовных линий Каренина-Вронский и Левин-Китти. Первых постигла печальная участь, а вторые смогли построить крепкий союз на доверии и взаимоуважении.
- Ты просто очарован моей сестрой, поэтому принял ее сторону в этом споре! – возмутился Габриэль, заставив меня сконфуженно покраснеть.
- Научись принимать поражения с достоинством, младший брат, - проворковала Камиль, победно улыбнувшись.
Так, я с удивлением узнал, что они являются не парой, а братом и сестрой. Это было далеко не так очевидно, так как они почти не были похожи друг на друга, на первый взгляд. Чтобы найти между ними сходства, нужно было внимательно приглядываться к их манерам, привычкам, мимике. Если Габриэль виделся мне наполненным невинного очарования, то Камиль казалась мрачной Клитемнестрой, занесшей нож над Агамемноном.
Позже я узнал, что у профессора Морригана имелись свои «любимчики» на курсе, и среди них как раз числились брат и сестра Бенуа. Компанию им составляли еще двое одаренных учеников, с которыми профессор Морриган, так сказать, был на короткой ноге. Они предпочитали держаться особняком и не подпускали никого к своей группе. Их манера держаться на публике с некоторой долей холодности и пренебрежения к остальным одновременно и привлекала, и отталкивала меня. Иногда Камиль и Габриэль снисходили до меня и уделяли мне внимание, что радовало меня, ибо я неосознанно полюбил их, наделяя Бенуа в своем сознании какими-то таинственно-привлекательными чертами.
Вся четверка, которой покровительствовал профессор Морриган, демонстрировала прекрасный вкус в одежде. Как выяснилось потом, они имели довольно изысканные вкусы во всем, начиная от музыки и заканчивая литературой, и я начинал ловить себя на мыслях о том, что хотел бы принадлежать к их числу.
Камиль была родом из Франции, как и ее брат Габриэль. В них чувствовался этот особый «французский» шарм. Габриэль вел себя довольно естественно и непринужденно, даже если мы с ним были малознакомы, а вот рядом с Камиль с ее беспристрастным холодным выражением лица мне частенько на первых порах было неуютно, но признаться честно, когда взгляд случайно падал на нее, позже хотелось непременно посмотреть еще раз. Я не мог испытывать к ней влечение, ибо ее «неправильная», изломанная, страдальческая красота отвращала меня. Когда на меня накатывала бессонница, я мог часами размышлять о своих новых знакомых, и неизменно ко мне в голову закрадывалась мысль о том, что с ними что-то не так, но я не мог понять природу своего напряжения.
Камиль довольно тесно общалась с девушкой, которая очаровала меня на первом же занятии. Габриэль как-то назвал ее имя в моем присутствии – Ада, и я поразился тому, как чисто и сладко оно звучит. Вряд ли простой обыватель нашел бы ее привлекательной, но для меня она казалась прекрасной неуловимой ланью, порывом легкого играющего ветерка, водой, омывающей иссохшие от жажды губы. У нее был высокий чистый лоб, венчавший полнокровное округлое лицо с нежным пушком. В ясных серых глазах Ады светился живой ум. Когда я видел ее рядом с Камиль, то воображение рисовало мне образы Деметры и Персефоны, весны и зимы, жизни и смерти, расцвета и увядания.
Потакая своей слабости, я наблюдал за ней в те минуты, в которые, как я думал, она меня не замечает. Ада была бесстрастна и мечтательна, задумчива и печальна и существовала в своем собственном мире, где не было меня, Уильяма Хьюза, где я был лишь отголоском звенящей пустоты, и это невыразимо мучило меня, хоть я и не выдавал этого ни единым жестом. Это было еще одной причиной, по которой мне бы хотелось вступить в клуб профессора Морригана – тогда я бы смог открыто любоваться с Адой и, возможно, даже стать частью ее мира.
Кроме того, четвертым участником их группы и самым любимым студентом профессора Морригана являлся высокий молодой человек, к которому обращались не иначе как к Джеймсу. Единственное, в чем нельзя было упрекнуть Джеймса, так это в безупречном вкусе. Изредка я сталкивался с ним взглядом и торопливо отводил глаза, ибо в нем сквозила пренебрежительная снисходительность по отношению ко всем, кто мало-мальски отличался от него. Джеймс всегда носил строгие темные костюмы и вел себя столь утонченно, будто принадлежал к угасающему аристократическому роду. Не сказать, что он был привлекательным. Напротив, высокомерная отстраненность вкупе с тяжелой челюстью, римским носом и широким лбом делали его даже отталкивающим. Однако несмотря на мою первоначальную неприязнь к нему, нельзя было не отметить его магнетическую ауру.
Эта четверка частенько собиралась в библиотеке и просиживала в ней долгие часы, споря вполголоса и обсуждая учебные задания или вместе читая дополнительную литературу, которую нас просили изучать в огромных количествах. Их можно было застать за отдаленными рядами аудиторий, которые по праву принадлежали им. Они пользовались репутацией «любимчиков преподавателей», поскольку, насколько я мог судить, все четверо обладали пытливым умом и блестящими аналитическими навыками. Подсознательно я, возможно, приписывал этой группе некоторые привлекательные черты, несвойственные им в полной мере, так как неосознанно стремился походить на них.
Засиживаясь в библиотеке допоздна, окруженный ореолом своего гордого одиночества, я был приятно удивлен, что иногда привлекал их внимание к своей персоне. Я слышал, как они обсуждали меня, изредка бросая в мою сторону любопытствующие взгляды. Настораживало лишь то, что в то время, как я отчаянно желал стать одним из них, остальные почему-то сторонились их маленького замкнутого общества. О них ходили разные слухи, которым я старался не придавать значения. Этих четверых никогда не было на студенческих вечеринках, их нельзя было увидеть в сутолоке университетского кафетерия, и мне начинало казаться, что они живут в своем закрытом мирке, доступ к которому посторонним был воспрещен.
По прошествии двух недель, в течение которых я заработал положительную репутацию у профессора Морригана, он попросил меня задержаться после очередной лекции, на которой мы обсуждали мотив мировой скорби в лирике Байрона. Предчувствуя неладное, я весь подобрался, опасаясь, что разговор пойдет о моем эссе, в котором была расписана моя далеко не самая удачная попытка анализа одного из его стихотворений «Душа моя мрачна», но профессор Морриган отметил, что хоть работа и сыровата, но тем не менее, выделяется на фоне остальных. Я удивленно посмотрел на него.
- Честно говоря, Уильям, ты, кажется, довольно умен, - произнес он, передавая мне мою проверенную работу, чтобы я мог прочитать рекомендации по ее улучшению. – Я наблюдал за тобой. И мои студенты тоже.
Мои брови в удивлении взлетели от сказанного им.
- Что это значит? – вопросил я слегка резковато.
- Ты, вероятно, уже успел познакомиться с Камиль, Адалией и Габриэлем? – вопросил профессор Морриган, посмотрев на меня из-под стекол пенсне.
- Не совсем, но я встречался с ними пару раз, - нисколько не кривя душой, ответил я, пытаясь понять, к чему он ведет.
- Прекрасно, - отозвался профессор Морриган рассеянно. – Помнится, в начале нашего знакомства ты интересовался моим закрытым литературным клубом, верно?
«Ах, вот в чем дело, - мое сердце забило чаще, и я неуверенно кивнул. - Неужели, - и тут я медленно начал наполняться восторгом, – он хочет предложить мне стать частью их закрытого общества?»
- Мы бы хотели предложить тебе членство в нем, если тебя это все еще интересно, - профессор Морриган произнес это таким обыденным тоном, что я растерялся. Он снял пенсне и выжидающе уставился на меня, считывая мою реакцию.
- Правда? – переспросил я, вероятно, выглядя глупо. – Но почему?
- Видишь ли, Уильям, - профессор Морриган улыбнулся. – Я очень люблю общение с умными людьми. И мне показалось, что наши маленькие диспуты и собрания, где мы обсуждаем искусство, книги и философию были бы для тебя увлекательными. Разве я не прав?
Я заторможенно кивнул, все еще пытаясь осознать реальность его предложения. Сознание очень медленно подводило меня к тому, что это позволит мне сблизиться с Адой и окружить себя интересными людьми со схожими интересами, подобно Бенуа и еще одному члену их клуба.
- Да, - наконец, вымолвил я, едва вернув себе самообладание. – Конечно. Почту за честь, - мой голос слегка дрожал, выдавая волнение.
- Этого ответа я и ждал, - усмехнулся профессор Морриган. – Наши собрания проходят по четвергам, в моем кабинете на третьем этаже. Будем ждать тебя на следующей встрече, - он пожал мою руку, таким образом словно скрепляя нашу негласную договоренность, и я покинул аудиторию в неопределенном состоянии.
Будучи впечатлительным глупым юношей, жаль, что тогда, в самом начале своего пути, я еще не осознал, что «быстрое решение таит в себе быстрое раскаяние», и с нетерпением ждал первого собрания клуба, предвкушая наши совместные вечера, наполненные обволакивающим голосом профессора Морригана, низко и звучно произносящего слова: «…И хлынула ручьем молодая кровь, подобно дорогому вину…», смысл которых позже оказался пророческим.
Примечание
[1] Лат. «Свет и истина».
[2] (с) Гари Паульсен
[3] Фр. «Я говорю тебе, ты неправ, Габриэль»
[4] Фр. «Хватит со мной спорить, Камиль»
[5] Фр. «Я останусь при своем мнении».
[6] Фр. Посмотри на него, Камиль. Еще один сумасшедший, который обожает засиживаться в библиотеке допоздна.
[7] Фр. «Ты имеешь в виду, прямо как мы?»
[8] У. Шекспир «Сон в летнюю ночь»
[9] Фр. «Правда?»
[10] Фр. «Наш друг»