Я должен быть сильным. Мы через многое прошли, моя жизнь должна была закончиться ещё там, в Запретном лесу, среди тёмных деревьев, на холодной каменной земле. Но я выжил, а Северус, по злой иронии судьбы, сейчас завис где-то между «здесь» и «не здесь». Чувствует ли он что-нибудь? Слышит ли, о чём я с ним говорю? Мистер Лэнг утверждает, что Северус всё слышит. Мне хочется в это верить. Но больше этого мне хочется, чтобы он уже открыл, наконец, глаза и посмотрел на меня. Я столько раз представлял, как он удивится, скривит губы и скажет: «А, Поттер, никак от тебя не отделаешься, ты хуже горькой полынной настойки». Но вместо этого он лежит, его тело статично, как оплывшая восковая статуя, глаза закрыты и только едва-едва приподнимается и опускается грудь — единственный признак того, что он жив.
Я должен быть сильным, но с каждым днём у меня, как это ни странно звучит, сил на это остаётся всё меньше. Мне не перед кем храбриться: Северус меня не видит, а персонал Мунго (в том числе и мистер Лэнг) видят меня насквозь своим намётанным целительским глазом. Если даже я в зеркале перед собой вижу что-то, похожее на инфернала, то что говорить о них?
Цепляться за надежду — хватать её за горло, вонзаться в этот полупрозрачный призрак ногтями и зубами, бежать за ней изо всех сил — это, видимо, то действие, которое помогает таким, как я, (обречённым и потерянным в ожидании хоть чего-нибудь), не сойти с ума. Надежда — как шёлк. Она прекрасна, но ускользает меж пальцев, не оставляя после себя никакого следа. Схватив её слишком сильно, можно порвать.
Мой каждый день похож на предыдущий, и я знаю, что следующий будет таким же.
После судебного разбирательства у меня не было причин покидать больницу и Северуса. Я внимательно наблюдал за всеми манипуляциями санитарок и в конце концов попросил мистера Лэнга заниматься этим самостоятельно: мне не нравилось смотреть, как чужие руки трогали и касались Северуса в тех местах, которые он всегда прячет под одеждой. Дело даже не в ревности — этически целители такие же бесполые, как и маггловские врачи? — дело в том, что я знаю: Северусу бы точно не понравилось, что кто-то видел его тело, видел его таким беспомощным и уязвимым.
Конечно, он и меня не хотел бы подпускать к своему телу, но я взял на себя смелость и решил, что лучше всё же это будут мои руки — руки любящего его человека — чем чужие и холодные.
Каждое утро я менял ему постельное бельё и сорочку, застилая кровать клеёнкой и двумя слоями белого казённого хлопка. Такого застиранного и жёсткого от глажки, что мне перед этим приходилось несколько минут мять в руках стоящую колом ткань, чтобы она стала более мягкой. После я обтирал его влажным полотенцем, осторожно переворачивал набок, чтобы не было пролежней, проходился по всем нужным местам асептическими зельями. На глаза клал по кусочку ваты, смоченных в прозрачном и ничем не пахнущем зелье: чтобы не пересыхала слизистая. Нос и рот тоже приходилось увлажнять, но для этого мне подсказали нужное заклинание.
Грязь и беспомощность, слабость и серый цвет кожи иного человека могли бы отпугнуть, но мне было всё равно. Это мой Северус. И я ухаживал за ним без брезгливости и отвращения. В чём-то мне всё же помогал мистер Лэнг, но я хотя бы могу сказать, что самую интимную часть ухода за Северусом я взял на себя.
Всё это я делал такое количество раз, что довёл до автоматизма. Научился справляться с его ещё более исхудавшим телом — выступающие больше обычного кости, обтянутые серовато-белой кожей, напоминали мне фестрала, — научился предотвращать пролежни, делал ему массаж и что-то рассказывал. В основном что-то хорошее. А так как и в его, и в моей жизни хорошего было мало — я придумывал будущее. Рассказывал, что будет, когда он выйдет из комы, как он уверенно пойдёт на поправку, что я буду рядом с ним всё это время. Сочинял, как мы будем пить с ним где-нибудь вместе вкуснейший чёрный чай с мятой и чабрецом, как он снова станет называть меня «Поттером», а потом смилостивится, и голос его — обволакивающий и прекрасный, как глубочайшее дно ночного неба — снова вернётся к простому и тихому: «Гарри, Гарри».
Порой я так далеко заходил в своих фантазиях, что при возвращении из них ударялся об реальность своим многострадальным лбом. После всех этих уютных, пасторальных, тянущихся и прочих сцен, где мы вместе и он в порядке, я вновь видел перед собой полуживого человека. И тогда мне становилось совсем плохо.
«Ты должен быть сильным. Ты должен быть сильным!», — твердил я себе, обнимая его ладонь своей, поднося его прохладные пальцы к щеке, вжимая кожу в кожу со всей силы. «Соберись. Что бы он сказал, увидев, как ты тут сидишь и ревёшь? Обозвал бы глупой гриффиндорской первокурсницей», — тогда я вытирал слёзы и целовал его ладонь, прижимал её к своему сердцу и думал о том, что ни в чём мне не суждено быть нормальным: ни в детстве, ни в школьных годах, ни в любви, ни в судьбе. Но если быть нормальным значило бы не любить Северуса, то я не хотел бы этой нормальности.
Днём я читал ему что-нибудь вслух. Что-то из этого ему наверняка бы не понравилось, но, может, наивно думал я, что так он быстрее придёт в себя? Откроет глаза и скажет: «Поттер, прекрати издеваться над моими ушами, они достаточно настрадались, слушая твои жалкие ответы на уроках».
После я шёл помогать мистеру Лэнгу или санитарам, скользил по больнице, как тень, стараясь не пересекаться взглядами с другими людьми: моё имя и до этого знал каждый маг Великобритании, а теперь и подавно. Мне не хотелось поддерживать дружеские беседы, принимать соболезнования и отвечать тем же. Мне болезненно давалось видеть слабость и смерть знакомых людей, мне хватало Северуса.
Персонал больницы меня не трогал, в основном я ходил вслед за миссис Джи и помогал ей ухаживать за теми, к кому больше никто не придёт. Я чувствовал острую жалость к ним всем и в один день спросил миссис Джи: как, за столько лет, её сердце до сих пор не разорвалось от боли? Она тогда посмотрела на меня и грустно улыбнулась. «Всех не пережалеешь, Гарри. Когда ты годами смотришь на чужую боль, приходится абстрагироваться, чтобы не убить себя». «И всё же, — в замешательстве ответил я, — неужели всем вам будет всё равно, если завтра умрёт ребёнок?». Миссис Джи мне ничего не ответила, но я видел по её остекленевшему взгляду, что боль всегда живёт рядом с ними, в них самих, пропитала их души и лимонные мантии своим смрадом, загрязнила сердце, и ничем её было не отмыть.
После того разговора я понял, что никогда не задумывался о том, как тяжело на самом деле приходится персоналу больницы. Сколько бы они ни говорили, будто всех пожалеть нельзя и невозможно оплакать каждого умершего, а я знал, что это люди с самым большим сердцем.
После вечернего обхода, перед сном, я разговаривал с ним. Именно в те часы, когда за окном уже стемнело, в стекло тихонько бился кончик ветки какого-то дерева, а из коридора всё реже доносились звуки шагов, мне особенно хорошо удавались мои фантазии.
Но сегодня мне не хотелось ничего придумывать: с каждым разом возвращаться в грубую реальность становилось всё тяжелее. Мистер Лэнг на вечернем обходе сказал, что уже завтра к обеду зелье будет готово. Я одновременно и ждал этого, предвкушая хоть какие-то сдвиги в этой мёртвой статике, и волновался: а вдруг зелье не подействует? (Такие мысли я гнал от себя прочь.)
Сегодня я хотел как-нибудь подбодрить Северуса, обрадовать его, обнадёжить. Поэтому я сел возле него в привычное низкое кресло у кровати, снова взял его за руку — неожиданная роскошь: если бы Северус был в сознании, то не позволил бы мне эту вольность — и несколько секунд пытался определить хотя бы для себя: а что я хочу ему сказать прямо сейчас?
— Мы, Северус, с тобой слишком многое прошли для того, чтобы всё закончилось вот так, — начал я, поглаживая тыльную сторону его ладони подушечками пальцев. — Не ради этого мы так рисковали весь последний год, обмениваясь письмами. Не ради этого я выжил. Не ради этого терпел ворчание Рона, его глупую обиду на меня. Мне дали второй шанс, разве не этого ты хотел? Тогда возвращайся ко мне. Я тут, я рядом, я с тобой и больше никуда не уйду. У меня нет никого роднее тебя. Я жду тебя, Северус. Мистер Снейп, сэр, — с горькой улыбкой я добавил последнюю фразу, которая так раздражала Северуса в те странные первые месяцы шестого курса, когда мы только начали сближаться.
Я вдруг и сам в полной мере осознал смысл своих слов.
Весь тот год, что мы с Роном и Гермионой провели за поисками крестражей, сколько было этих писем? Сначала на площади Гриммо. Бывало, я просыпался на пыльном матрасе от того, что Кричер совал мне под нос желтоватый конверт. В такие моменты я думал о том, что утро действительно доброе: я знал, от кого эти письма, знал, что нельзя открыть конверт, не капнув на печать каплю крови, удостоверяющей личность (в противном случае, при попытке чужого человека прочитать письмо, бумага самовозгоралась). Я радовался даже не столько самим письмам (хотя им тоже), сколько самому факту: если отправил — значит, ещё жив.
После того, как нам пришлось сбежать с Гриммо, письма стали появляться реже. Северус прятал их в каком-нибудь месте и посылал патронуса, который сопровождал меня до тайника. Встречи стали для нас строжайшим табу, и куски пергамента — единственное, что у нас было в то время.
Последнее письмо оказалось у Добби перед самой его смертью. Он не успел мне его передать. Я, конечно, уже не мог его спросить, как так вышло, что письмо оказалось у него, хотя и думаю, что это очевидно. Но Добби спрятал конверт где-то в складках своей одежды, и его рана от клинка Беллатрисы залила чужой кровью волшебную печать, которая приняла это за попытку вскрытия — письмо самовозгорелось, подпалив синтетическую одежду. Собственно, только тогда я о нём и узнал.
Горло сомкнуло болезненным спазмом, воздух бешено метнулся к грудной клетке и застыл в трахее. Я сглотнул эту мешанину и расправил ссутуленные плечи, продолжая говорить:
— Что было в том последнем письме, Северус? Ты же знаешь, какой я любопытный, ты должен очнуться хотя бы для того, чтобы рассказать мне о содержимом того конверта.
Больше писем не было, но вскоре, после ограбления банка, я увидел тебя в Хогвартсе. У нас в запасе оказалось несколько мгновений наедине в директорском кабинете. А после я стоял там, среди своих однокурсников, и смотрел на тебя словно впервые за долгие, долгие месяцы. Словно не видел тебя несколькими минутами ранее. Злость и жёсткость, прилипшие к твоему лицу, будто хворь, испугали меня. Я смотрел на твой холодный взгляд, слушал, каким ядовитым, шершаво-бархатным шёпотом ты призывал всех раскрыть моё местоположение, и вдруг я усомнился, будто у нас с тобой действительно был один план на двоих — возможно, план был только у тебя? У меня не укладывалось в голове: как мог человек, писавший мне такие нежные, пусть и очень сдержанные (я бы даже сказал пуританские) письма, выглядеть вот так? Говорить таким свистяще-колючим шёпотом, от которого хотелось закрыть уши? Как искусно ты играл свою роль, но в тот момент я испугался: а что, если это была не роль? Что, если?..
Ты покинул школу под возгласы Макгонагалл. Она кричала тебе в спину: «Трус», бросала проклятия, но я-то знал, что ты — самый храбрейший из людей, которых я знаю. И по сей день так и остаётся.
Я знал о своей роли с самого начала — с тех самых пор, как узнал о ней ты. Ты ничего не скрывал от меня, в отличие от Дамблдора, — тебе так было легче смириться с тем, что мне придётся покинуть тебя в тот момент, когда мы только нашли друг друга.
Суждено ли было нам полюбить друг друга? Насколько это было логично? Я не знал, тогда я не думал об этом ни минуты. На шестом курсе я знал только то, что это — мой последний спокойный год, что осталось мне немного, и что у меня есть время свыкнуться с этой мыслью, но, самое важное, у меня было время побыть для тебя кем-то большим, чем сыном подруги и старого врага.
Дамблдор хранил в секрете огромное количество планов, многие из которых напрямую касались нас, но выдавал он их дозированно, будто из благих побуждений, но я представить не могу, что бы чувствовал, если бы узнал о необходимости своей смерти за несколько часов до неё. Зато я примерно могу представить, что чувствовал ты, говоря мне эти слова. Каким палачом, должно быть, ты себе казался.
Всю ту ночь мы не спали: гуляли по Запретному лесу, ты собирал какие-то травы в холщовые мешочки, наверное, только для того, чтобы чем-то отвлечь себя. В бледном свете луны твои руки казались совсем белыми, я видел, как подрагивают призрачно-сияющие пальцы, но после мы углубились в самую чащу, и кроны деревьев наглухо сомкнулись над нашими головами — мы очутились в полной темноте.
Я не мог видеть твоего лица, ты светил масляным фонарём только вперёд, на одному тебе известную тропинку, по которой мы шли. Лес дышал прохладой, шорохами, густым туманом и редкими возгласами сов. Я шёл позади тебя и ничего не боялся. Мне так сильно хотелось поцеловать тебя или хотя бы взять за руку, но ты никогда не позволял мне этого, считал себя растлителем, говорил, что нужно подождать. И всё равно я рискнул, дотронулся до твоей руки, и мы остановились посреди узенькой тропинки. Ты медленно повернулся ко мне и сказал, что ещё не время. И тогда я совершил ужасную ошибку, спросив: «А когда будет время? Уж не смерти ли ты моей ждёшь?».
Мы оба в ту ночь находились на пределе, и я совсем не хотел этого говорить, но сказал. И в тот момент, помнишь, ты шагнул ко мне вплотную, так близко, что привыкшие к темноте глаза смогли выхватить отдельные фрагменты твоего жёсткого лица. Я думал, ты ударишь меня (и был бы, наверное, прав), но ты не из тех, кто решает конфликты грубой силой, когда можно обойтись без неё. Ты применил другую силу, не менее действенную: поддался на мою совсем детскую провокацию, сжал подбородок своими пальцами и поцеловал меня. Так крепко и отчаянно, что моя душа провалилась сквозь землю вместо меня. Я наконец ощущал твои упругие холодные губы, их влажность, твой запах. И мне стало так стыдно, потому что я наконец добился желаемого, но совсем не тем путём, которым хотел. Но мысль об этом я пинал от себя подальше, пытаясь сосредоточиться на нашем первом поцелуе.
С тех пор я вызывал патронуса только вспоминая ту прогулку по ночному звенящему угрозой лесу. Из-за любого дерева на нас могла обрушиться опасность, но мы продолжали стоять там, и фонарь, светящий под ноги, образовывал вокруг нас желтоватую лужу света.