Было жарко и душно, жажда мучила. Язык прилипал к нёбу, а горле противно скрипело. Сколько ни сглатывай слюну – горло чешется изнутри. Лоб весь взмок, чёлка прилипла. Гоголь попеременно поправлял волосы, проводил рукой по лбу, после облизывал ладонь, пытаясь хоть как-то замедлить потерю влаги. Но пот солёный, и пить хотелось ещё больше. И ведь говорил Фёдор: возьми воду, мы едем далеко за город, – но нет же! Забыл. Этот месяц выдался уж больно жарким во всём мире. Даже Фёдор, что шёл впереди шагов так на пять-семь, был в светлой, крайне легкой рубашке. Непривычно видеть Достоевского таким. В соломенной шляпе, рубашке свободного кроя, в белых штанах, ткань которых шелестела от каждого шага. И самое странное – впервые за долгое время Гоголь видит Фёдора в открытой обуви. На плече у него тканевая сумка, и уж то, что он там несёт, было загадкой для Коли.
Гоголь знал, Достоевский перед выходом вылил на себя тонну солнцезащитного крема, потому что сгорал Фёдор под солнцем за пятнадцать минут. И всё же крайне необычно видеть Фёдора в этом облике, Гоголь уж слишком привык к его повседневному стилю из официального вида одежды. Он даже волосы собрал в хвост, и вечно болтающуюся челку заправил за ухо! Вот уж точно – подменили.
Сам Гоголь тащился в футболке и бриджах, босиком, в левой руке кроссовки. Уж больно потели ноги в такой обуви да по такой жаре. Гоголь всё диву давался, почему Достоевский в этот раз идет даже не наравне с ним, а впереди, ведь обычно Фёдор очень быстро уставал по такой жаре, начинал задыхаться и чуть ли не сознание терять.
— Коля, ты чего совсем плетёшься? Я же говорил, — уставший тихий голос, который сливается с шелестом листвы. Все-таки это был его обычный Фёдор.
— Да-да, воду взять, ага. Но я забыл, ты же знаешь, что я последнее время в принципе многое забываю! Даже голову свою могу порой дома оставить, а потом думать: «А где же мое тело?» — и Гоголь несколько болезненно рассмеялся.
— Ты таблетки пил?
— А… Да? Нет? Кто знает! И ведь не поймешь сегодня даже! Если будет галлюцинация – вдруг это тепловой удар? А если не тепловой, то кто ж его разберет. От транквилизаторов, знаешь, тоже есть галлюцинации.
Тяжелый вздох был ему ответом. Фёдор стоит, смотрит на него, Гоголь глупо улыбается и подходит ближе. Достоевский качает головой и, наконец, достает из сумки бутылку минеральной воды и протягивает.
— Спаситель… Что бы мы делали без тебя, а, Спаситель? — иронизирует Гоголь. Откручивает крышку, и газ из-под нее шипит. А Коля присасывается к горлышку.
— Сидели бы в своей квартире. Но, впрочем, это тебя угораздило поехать именно сейчас. Вот ведь не жить, не быть…
— Ой! А кто ж вас, о, великодушный, за язык-то тянул? Спасибо, — и протягивает опустошенную наполовину бутыль, — Ох, как воскрес, чес-слово. Долго ещё идти?
— Да нет, уже кладбище виднеется, а нам до него и доходить не нужно – свернём.
— Это ж как? Мы вроде на могилу идём?
— Все верно. Но, во-первых, он – суицидник, а кладбище христианское. Во-вторых, мы его тело не отдавали государственному моргу. Если бы мы вызвали бригаду в тот же день или в течение трех дней – они обнаружили бы множество составных элементов способности в крови, а значит можно было бы составить, как выглядело изначальное соединение белка способности. Как думаешь, что это значит?
Гоголь присвистнул и сказал:
— Они бы отправили его в компьютерную симуляцию и поняли, что это был за эспер.
— И, узнай про это любое правительство мира, – все пошло бы к чертям собачим, — Фёдор сказал это с неким раздражением.
Они наконец двинулись дальше. Гоголю стало чуть проще идти, а Фёдор замедлил шаг. Солнце было в зените, от него нигде не спрятаться, рядом – ни деревьев, ни зданий. Идут по дороге, две параллельные прямые линии голой земли разделяют огромное зеленое море. Оно шелестит и прибоем бьется к щиколоткам, оно пахнет цветочной сладостью и шепчет. Гоголя морит, клонит в сон, оа н продолжает идти. Кладбище, что недавно было только тоненькой полоской крестов и статуй, разрослось в треть обозримого пространства. Теперь видно, что там ухожено: аккуратные дорожки из камня, газон коротко стриженный, деревья, что свесили свои ветви. «Скорбят», — пронеслось в голове Коли.
Фёдор поворачивает в сторону от кладбища. Там совсем недалеко виднеется несколько деревьев. Здесь есть маленькая тропка, и нужно идти цепочкой, двоим места не хватит. Достоевский ведёт. Тишина между ними немного пугает Гоголя. Фёдор в этом месте не похож на человека. Весь светлый, тонкий, и до этого Гоголь давно не видел… Достоевский словно светился скорбью. Словно и для него тоже тот молодой человек был важен. И не как исполнительная функция плана. Что-то совсем за гранью для Коли. Ноги щекотал прибой зеленого моря. Ветер наконец-то появился, и воздух двинулся. Раскаленное вязкое марево стало чуть легче вдыхать.
Фёдор шел всё дальше. Что там, впереди? Гоголь не знает, не видит из-за спины Достоевского. Но доверился ему и послушно шёл за ним, не пытаясь начать разговор. Появились первые маленькие облачка на небе. Гоголь видит, как ползёт небольшая тень по волнам зеленого цветного моря, и задирает голову кверху. Синяя майолика неба попадает в глаз. Он останавливается – и глаз жжет от осколка. Кусок неба – душа – свобода. Он точно говорил что-то про свободу. И про счастье. В голове слышится стеклянный треск. Но, проморгавшись, Гоголь вспоминает про реальность и спешит найти взглядом Достоевского.
Фёдор стоит в пятнадцати шагах от него и смотрит. Через призму очков Коля видит – сожалеет. Вдвойне странно. Достоевский скорбящий и сожалеющий – невозможная редкость. Гоголь смущенно улыбается и, вцепившись в кроссовки посильнее, спешит догнать.
Достоевский замедляет шаг. Море шепчет, Гоголя морит в сон, и треск становиться всё слышнее. Где-то трещины расползаются, всё сильнее шумит счётчик Гейгера. Словно говорят, что дальше идти – опасно, дальше – ….
Фёдор останавливается. Гоголь, что до этого смотрел то под ноги, то ввысь к нему, – смотрит вперед. Деревья. Массивная каменная плита. Ландыши. Треск. Снова деревья, камень, ландыши. Шум наполняет голову. Оглушительное молчание со стороны Достоевского, скорбяще-сожалеющий взгляд. Ветви, опущенные вниз, плита, цветы. Море шумело, раскаленное марево двинулось в грудь. Волны били все сильнее о берег черепа, и Коля чувствовал, как вода уже по пояс. Дерево, камень, ландыши. Волна с шумом приближается, а Гоголь стоит и не может отойти. Молчание. Секунда. Волна накрывает Николая. Стекло проломило, а майолика неба раскололась на множество частей. Стоит стеклянной стене рухнуть – всё наполняется длинным истерическим детским смехом, кедром, ванилью, табаком. В висках стучит. Голос, что был забыт, снова обретает имя и звучит. Под надрывный смех: «Свобода и счастье не возможны одновременно!»
Гоголь хватается за голову и кричит, кричит, кричит, а море топит его. И он всё ниже и ниже опускается, голоса всё больше и больше. Он вроде что-то говорит, что-то вырывается из его рта, но горло заполнило соленой морской водой и саднит. Реальность медленно уходит вглубь. Чернота заполнила всё пространство, нос свело от горечи.
На долю мгновения появляется образ молодого человека. Волосы уложены аккуратно, костюм, перчатки, и он кидает к ногам браслет с кольцами на цепях. А через секунду браслет превращается в кандалы, и Гоголь почему-то в них. «Преступление невозможно без свободы!». В голове вспыхивает его имя. Женя.
Открыв глаза, он обнаруживает Достоевского, который обеспокоенно смотрит на него. Сам Гоголь сидит, прислонившись к дереву.
— Ох, что-то нехорошо мне. Прав был ты, не стоило в такую жару идти так долго.
— Не стоило пропускать прием таблеток, а жара… впрочем, ладно.
Они ненадолго замолчали, и Коля разглядывал камень. Дыхание было прерывистым, а его немного потряхивало. Тогда он решил делать так, как учила Анна. Вдох на четыре, задержать дыхание на четыре, выдохнуть на четыре и снова задержать дыхание. Раз. Ноги, ослабшие, ныли. Два. Глотка скрипит так, словно её вырвали. Три…
Через несколько кругов он успокоился. И в голове снова вспыхнуло имя.
— Его ведь Женей звали?
Достоевский, что всё это время стоял, прислонившись к дереву, поперхнулся. Перевёл взгляд прямо в глаза и изумлённо спросил:
— Ты вспомнил его? Даже без помощи?
— Ну как, вспомнил… Я слышал, как кто-то смеялся, а потом слова про Свободу и преступление… И в голове так ярко: Женя. Прямо отпечаталось, как оттиском железным.
Достоевский ничего не сказал и, наконец, покопавшись в сумке, достал цветы. Положил на могилу. Гоголь посмотрел весело.
— Я тоже хочу! Но мне твоих цветов не надо! Я сам соберу.
Он нашёл взглядом очки и напялил их на себя. После чего, пошатываясь, встал, отряхнул свои штанины. И, войдя в зелёное море, стал искать ракушки – яркие соцветия, что даже с его плохим зрением было видно. Он смеётся и все проворачивает у себя в голове слова про Бога, Свободу, счастье.
Когда собралась приличная охапка, Гоголь, искристо светясь, идёт класть цветы к камню. Он и сам не знает, почему на душе как-то легче стало. Он ведь догадывается, что парень не просто так умер. Достоевский наблюдает за этим.
— И всё-таки! Почему ты согласился меня сюда привести?
— Мне нужно было приехать, чтоб поговорить кое с кем из организации. Тебя я захватил потому, что обещал.
Гоголь злобно усмехнулся: «Тебя обещания никогда не ограничивали. Если это, конечно, не обещания расплаты за грехи». Брошенное едкое замечание, казалось, прошло совсем незаметно для Фёдора.
Когда цветы были положены, Гоголь снова сел под тень дерева. Пели птицы, шуршала трава. Достоевский тоже опустился на землю. Коля всё пытался заглянуть в его глаза и увидеть, о чём думает Фёдор. Странная игра продолжалась долго, Достоевский специально отводил взгляд.
— Чего ты хочешь? — не выдержав, вздохнул Фёдор.
— Хм, ответ, зачем ты приехал сюда?
— Мне нужно поговорить с некоторыми людьми, я же сказал.
— Нет, ты не понял вопроса. Зачем ты сюда приехал? — и Гоголь интонационно выделил «ты сюда».
— Чтоб проводить тебя до могилы.
— Ой-ли? Ты всегда делегируешь обязанности, если не считаешь это важным. Почему это важно именно для тебя?
Молчание. Фёдор шевелил ступнями, пока рассматривал. Гоголь понял, что поймал его, и теперь нужно выпытать, добиться своей цели – узнать, почему на самом деле совершил суицид этот парнишка.
— Фёдор. Отвечай.
Достоевский поднял глаза и, уставившись на Гоголя, сказал:
— Я пришёл, потому что знал, что тебя опасно отпускать в такое место с кем бы то ни было кроме меня. Ты слишком нестабилен. И это место однозначно вызвало бы у тебя триггер.
— Ты бы тогда просто не повёл меня сюда, если б дело было только в этом. Ты бы просто сказал: «Нет». На любые мои слова о поездке. Почему? Что тебя заставило согласиться?
Вновь молчание. Поют птицы, море зелёное качает волнами. Фёдор, весь из себя светлый, вдруг перестал искриться. И, с некоторой болью в голосе, начал:
– Потому что я знаю, что такое потерять близкого человека и практически забыть его. Потому что я знаю, каково это – считать, что именно ты повинен в его смерти. К тому же, один конкретный факт, который его заставил уйти из жизни, тоже имеет место быть в моей истории. Книга раскрыла ему то, что он уже жил на свете, но при других обстоятельствах, в другом историческом контексте. Меня точно так же прошибло после смерти Мишеля. Я знаю, как ощущается уход важного человека из жизни. Каким бы бесчеловечным я ни казался, но мне свойственны человеческие чувства и эмоции. Тогда ты был рядом со мной. Тогда именно ты стал тем человеком, ради которого я остался жить. Ты ведь наверняка догадываешься, почему я сбежал из дома. Почему я оказался там, где ты меня нашел? Я попытался сразу же уйти из жизни, и мне нужно было, чтобы меня нашли не сразу. Но ты меня нашёл, ты меня буквально с ложки кормил, лишь бы я с голоду не подох. И теперь, когда ты в такой же ситуации, – я должен тебя выкинуть и списать со счетов? Я ведь тоже практически не помню первые месяцы со смерти Мишеля. Точно так же, как и ты не помнишь сейчас его.
Договорив это, Фёдор замолк. Гоголь несколько был ошарашен таким ответом. Уж что-что, но ему казалось, будто Фёдор давно списал со счетов те события. Гоголь даже сейчас, перерывая те события, понимал, что тогда не заметил наклонностей. Речь не то смутила, не то вогнала в краску. Достоевский давно уже не казался человеком. Настолько отточенные реакции, движения мимики, слова, которые звучали как машинная запись. Но после этих слов, после этого взгляда, в голове вытащили из горы пыли и хлама старый образ Фёдора. Тот наивный мальчик, тот, по кому Коля скучал чуть ли не больше, чем по Мишелю, – вновь проявился в личности Фёдора. Он действительно внутри всё ещё тот, кем был.
Сейчас Гоголь смотрел в его уставшие, постаревшие глаза, видел эту тихую улыбку, и в голове вспыхнула сцена из прошлого. Они точно так же сидели под сенью дерева, и тогда еще Федя улыбался так искренне, говоря, что Коля может приходить к ним с Мишелем всегда, когда понадобится поддержка. Всегда… И, честно признаться, Гоголь после смерти отца чуть ли не жил в квартире Достоевских. Быть одному – невыносимо, а тогда ещё родители братьев работали допоздна. Даже если Коля засиживался, и родители уже звонили в дверь, чтоб им открывали, Коля одним прыжком выходил на лестничную площадку этажом ниже с помощью Шинели.
Да, глаза Фёдора действительно постарели, скопилось достаточно морщинок у уголков глаз, а сама радужка выцвела со временем. Если в детстве глаза были насыщенно тёмные – сразу и не поймёшь, что они фиолетовые, то теперь они были крайне разбавленного цвета. Словно выгорели от многолетней злобы, и не осталось в нём больше праведной ярости, ненависти. Осталось что-то бесцветное, безупречно небесное. Глядя в эти глаза, он понимал: будущее, что он приготовил для всех, – нечестное по отношению к Фёдору.
— Не смотри так. Мне нет места в мире, который будет после нас. Нет места. И не должно быть, уж поверь. Ты не можешь спорить с тем, что мы сотворили достаточно для Наказания. Уж я-то точно. Слишком много жертв у этого плана, чтоб я просто радовался новому миру. Ведь даже Замятин умер, а он больше всех других заслуживал увидеть новый свет. Тот, кто шёл с гордой, высоко поднятой головой; тот кто освободил многие города от гниющих трупов под окнами, вёл за собой – он ведь уж полгода как мёртв. И я не последний человек в этом решении. К тому же...
Гоголь отвёл взгляд и поменял положение. Положив голову себе на колено, он взглянул в очередной раз на полевой букет.
— Знаю. Мы никогда с тобой не сможем жить в новом мире. Мы в этот едва вписываемся, а тот… Тот слишком светлый, чистый. Не нам, положившим гору людей на погост, там быть. То, что люди забудут о происходившем, а тех, кого убили, вроде как и не будет существовать, – всёё это нас не оправдывает. Но, может, именно о такой свободе Он говорил в письме? О свободе-забвении?
— Может. Кто же теперь разберет, что Замятин имел в виду. Пошли, нам пора возвращаться в город.
Фёдор встал с земли и отряхнул штанины. Гоголь тоже поспешил собраться.
Уже отойдя на несколько сотен метров, Гоголь в последний раз оглянулся на могилу. По правой щеке скатилась одинокая слеза.
— Знаешь, я, наверное, впервые за долгое время понял, почему существуют верующие, все эти сказки про рай и ад, про жизнь после смерти. Ведь невыносимо думать, что всё, это конец – и больше никогда, никогда этот голос не услышишь. Я первые сутки не верил. Не хотел. Ну как возможно, что умер? Он просто уехал, уехал в далёкое путешествие, где нет связи. Стал космонавтом и обязательно вернётся. И сейчас я не хочу верить, что его нет. Ведь я не особо это понимал в детстве, после смерти отца, после смерти Мишеля. А вот ушёл он – и как свет в голове выключили. Нет больше мира, нет больше реальности. Я и таблетки из-за этого бросил. Ради кого пить…
Они отходили всё дальше и дальше, Гоголь продолжал говорить, а Фёдор его не останавливал. Словно знал и ждал, когда уже начнется этот монолог.
— Фёдор, твоя мать мне однажды сказала кое-что украдкой. Я ждал, когда вы соберётесь с Мишей, и мы разговорились. Она сказала, что, даже если человек умер, можно нести его свет в сердце. Идеи, желания, воззрения на мир. И тогда он будет жить, он будет маленькой батарейкой, к которой можно обращаться в тёмные времена, когда собственный свет в голове потухнет. Что батарейка заново запитает мозг электричеством, и снова станет светло… думаю, она отчасти была права. Я потихоньку начинаю вспоминать всё больше и больше про него.
Когда прозвучали эти слова, они уже отошли далеко и от кладбища, и от могилы.