Прощание

Выйдя из метро, Фёдор и Гоголь неспешно шли по Москве. В городе было жарко, душно и тошно. Гоголь ещё утром жаловался, что Москва – удушающе жаркий и безразличный город. Но сейчас, когда температура поднялась выше тридцати градусов, Гоголь чувствовал себя как в микроволновке. И, смотря на Фёдора, не понимал, как он может идти так быстро. Впрочем, быть может, излишняя чувствительность – одна из побочек таблеток, как и сонливость. От них было тяжко и тошно в любое время, когда бы ни выпил. Но сейчас, когда он оказался под палящим солнцем, силы окончательно его покинули.

И, как назло, ни одной лавочки или тенька от дерева. Только бесконечные асфальтные трассы, человейники и до безумия шумная во всех пониманиях улица. Яркие запахи, громкие звуки, мерцающий свет и ярлычок на футболке, что кусается. Боже, как тошно было. Одновременно хотелось и кричать, сорвать с себя вещи, убежать в темный угол, и также хотелось заткнуться и лечь на асфальт, без сил идти дальше.

— Тебе совсем плохо? — голос расплывчатый откуда-то из реальности. Гоголь узнает в нем фёдоровский, но не особо понятно, что тот имеет ввиду. «Совсем» – это как?

— Я не знаю, чего хочу больше – убиться или убить. Как люди здесь живут? Почему здесь на протяжении… сколько мы идем? Почему за все это время ни одного дерева или лавочки? Ноги еле волочу, — Гоголь остановился и посмотрел на Фёдора.

— Да уж вижу.

Он отвернулся и, оглядываясь, начал что-то искать глазами. Проехало три машины по дороге, прежде чем Фёдор вновь вернулся взглядом к Коле.

— Вон там можем посидеть.

— А мы можем просто вызвать такси и уехать..? Только я один не поеду. Я в таком состоянии вообще плохо соображаю. Черт бы побрал жару. Как контуженный шатаюсь, — и Гоголь потер переносицу.

— Хорошо, вызовем машину. Но ждать будем там, в тени. Давай, это пойти три дома, — Достоевский ткнул пальцем куда-то по левую сторону.

— Смерти моей хочешь, — обреченно прохрипел в ответ Гоголь и, шаркая ногами, побрел в сторону, куда указал Фёдор, — Зачем только я снова начал пить таблетки, а?

— Хочешь сказать, что галлюцинации, бред и повышенная агрессивность и мнительность лучше? — Фёдор хмыкнул и протянул бутылку с прохладной водой.

— Лучше не осознавать, как тебе плохо. Вот право, лучше бы я никогда не понял, что я больной человек. Меньше мучиться. Почему, стоило приехать в Москву, – и сразу она превратилась… — он открыл бутылку и отпил. После чего вздохнул, утерся и продолжил, — Почему? Тут ведь две недели был невыносимый холод. Стоило только здесь появиться – так всё! Господи, надеюсь хотя бы до конца недели доползем до кладбища.

— Сделай усилие воли, потерпи, скоро доберемся до квартиры, а там кондиционер, шторы и кровать, а ещё душ. Давай.

— Только ради тебя. Стоило сразу заказать такси…

— Ты же видел по картам – пробка восемь баллов. В машине в такое пекло в пробке…

— Да ёмае, кто отвечает за урбанистку в этом городе, руки ему открутить.

Они наконец дошли до лавочки в теньке. Коля, опустившись на нее, закрыл глаза и сел поодаль от Фёдора. Любые прикосновения сейчас выводили из себя, и он еле сдерживался, чтобы не заорать. Голова начала раскалываться, а к горлу подступала тошнота. Невыносимо было не то что говорить – думать было непосильной задачей.

Когда Гоголь оказался в квартире, он не особо понял, как это произошло. Просто в какой-то момент пейзаж стал сменяться пейзажем, свистел ветер в ушах, все произошло стремительно и странно. А мысли были слишком похожи на патоку, тянулись и струились, липли на каждый предмет. Гоголь давно не был в Москве и честно думал, что она стала лучше. Либо осталась такой, какой он ее помнил. Однако ничего из этого не было правдой. И от этого он ещё больше ругался. В городе практически не было зелени, и от этого становилось тоскливее и раздражительнее. Фёдор сказал, что привез его сюда, чтобы они посетили семейное захоронение Достоевских. И все, чего сейчас хотел Гоголь, – сходить туда и как можно скорее уехать из города. Он не был в состоянии терпеть больше двух дней. Настоящая пытка быть здесь.

Легче стало только после холодного душа. Мысли прояснились, и он наконец-то мог позволить себе лечь спать. Он занавесил окно, заткнул уши берушами, натянул маску для сна и, в надежде отдохнуть хотя бы час, повернулся на правый бок. Однако так стало слышнее биение сердца. Гоголь полежал так с минуту, после чего не выдержал, сдернул с себя маску и решительно встал с кровати. Он закинул в себя свой вечерний прием таблеток и снотворное, закрыл глаза и уткнулся носом в щель между подушками и стеной.

Тело постепенно начало слабеть. Он чувствовал, как руки наливаются свинцом, а голову заволакивает туман. Но лучше так, чем бесконечно лежать в попытке уснуть.

Он недавно научился отделять сон от реальности, и теперь каждый раз, находясь во сне понимал, – это все не реально, этих событий нет в реальном мире. И оттого каждый раз, засыпая, надеялся, что хотя бы сегодня во сне ему не придется видеть кошмары.

Но ожидания не оправдались. Чувство тошноты не оставило его и там. Желтый свет и серые дома-панельки, что-то грубое и тяжелое. Он вырывался из сна каждые пятнадцать минут с ощущением, что спит вечность. На двадцатый раз ему это окончательно надоело. Он выполз на кухню, там стоял Достоевский с кружкой. За окном смеркалось. Но сколько времени точно, он бы и не сказал.  Фёдор молчал, оценивающее осматривал Гоголя. И как-то хмыкнул.

— Что такое? — кинул Коля раздражено.

— Да вот думаю, когда лучше с таким состоянием появляться на улице…

— В этом городе – ни-ко-гда. Я думал, в Йокогаме плохо. О! Как наивно я ошибался, боже-боже. Таблетки жутко меня тормозят и перегружают. Я не хочу это пить. Честно. Нужно что-то другое. Но, с другой стороны, какой смысл, я все равно долго не продержусь…

Он замолк на несколько мгновений, а Фёдор продолжал въедливо смотреть ему в самый корень души.

— Я не хочу так жить. Нет, не так, я не хочу так существовать. Это невыносимо. Я не хочу даже пытаться менять лечение, оно мне не поможет. Я ничего не хочу. Только свободы. От этого разума, от агонии, от галлюцинаций, таблеток, эсперов, людей, мира, бога. Ничего этого мне не нужно. Я устал. Я… Не в силах больше врать себе, что хотел бы видеть мир. Зачем? Это все пустое и ненужное. Мир не примет меня, я не приму мир. Мы вечно враждуем, ненавидим друг друга. И ради чего? Болезнь ежедневно пережёвывает меня, превращает в кашу. Раз за разом уничтожает любую надежду на спасение. Ты должен знать, что, как только покончишь с планом и уйдешь из этого мира, – я незамедлительно уйду за тобой. И поверь, я это говорю не для того, чтобы тебя остановить или заставить передумать. Нет. Просто ты должен знать, насколько велика твоя власть надо мной. Потому что мне здесь больше незачем будет оставаться. Все они – они меня не знают. Стоит тебе уйти – и меня сдадут в психоневротический интернат, и правильно сделают. Потому что я не хочу быть никому обузой. Зачем им заботиться и переживать о том, кто напоминает им о прошлом мире? Булгаков так и сделает, будь уверен. Он нас с тобой едва выносит. Поэтому по-человечески прошу: не смей менять в книге мои намерения. Если уж я должен буду тебя убить – так тому и быть, но не смей, я повторяю тебе, не смей у меня забирать мою волю к смерти. Ведь я выполню твою просьбу, сделай мне посмертный подарок – дай мне умереть так, как я хочу.

Гоголь это говорил тоскливо-злобно, выплевывая каждое слово. У него тряслись руки. Он весь дрожал. Его знобило, как в температурном бреду. Фёдор стоял, опешив, сжимая руки на кружке. Еще немного – и она лопнет. На сердце тяжело.

— Я…

Гоголь его перебил:

— Ради всего человеческого, если мы с тобой неспособны на счастье и обречены на вечное страдание из-за наших прошлых решений, – прими пожалуйста это. Ты единственный из оставшихся, с кем я готов говорить открыто о собственной смерти.

— Я не буду кормить тебя завтраками и обещаниями, что станет лучше, — Фёдор остановился на секунду и продолжил, — И точно так же не собираюсь отговаривать. Но… Всё же продолжи пить таблетки, хотя бы ближайшие полтора месяца.

Гоголь грустно улыбнулся. Фёдор стоял против окна и его лица в сумерках практически не было видно.

— Так, стало быть, до конца плана осталось всего полтора месяца? И мы оба будем свободны?

— Да.

Единственное, что смог выдавить из себя Достоевский. Хотя Гоголь видел в мимике, в глазах, что Фёдор слишком многое опустил, и там слов было не на один трактат и исповедь. Но, видимо, Достоевский приберег это для их последней встречи.

— Они нас никогда не поймут, — грустно заметил Гоголь, — Ну, и поделом. Мне не нужно, чтобы меня понимали. Я устал объясняться и оправдываться перед миром. Я всего лишь хочу покоя. И, если у тебя появятся пожелания о том, как хочешь умереть, или про захоронение, – напиши. И прости за весь этот… Просто прости.

Последнее он говорил уже несколько сбивчиво и шмыгая носом. Фёдор смотрел непроницаемо куда-то вглубь его головы.

— Это я должен извиниться. Я же ещё тогда, в девяносто восьмом, знал, что ты не выдержишь этой жизни. Знал, что это уничтожит тебя. И что ты мог бы жить счастливо, если б я тебя туда не втянул…

— Не обманывайся. Тот год одиночества был хуже любого другого. Потому что ты был прав: эсперы варятся в котле с себе подобными. Чтобы твой план и идея сработали, не задев меня, я должен был не быть ни эспером, ни больным, ни твоим хорошим другом. Ведь иначе, рано или поздно пути, все равно бы пересеклись.

Фёдор вновь поджал губы и снова не сказал чего-то, что хотел.

— Впрочем, ну их всех! Это был тяжелый день. Не будем больше о тяжелом. Я пойду подышу свежим воздухом на балконе.  

Гоголь вышел с кухни, а Фёдор проводил его взглядом. На душе было тяжело. Да, трудно было не заметить, что Коля вообще не цепляется за жизнь, а каждый день для него выглядит как мучение. Нужно быть либо совершенно бесчувственным, либо же поверить в его игру, поверить, что ему смешно. Но правда в том, что весь смех Гоголя – смех истерический и смех отчаянья. Достоевский точно знал, как выглядит смех радости Коли. Когда он радостен, голова чуть наклонена вбок, а улыбка сверкает во всем его существе. Когда же он в отчаянии – запрокидывает голову к потолку, а после быстро тараторит, словно боится, что маска треснет раньше, чем он успеет договорить. Он не любит, чтоб хоть кто-то был свидетелем его слез. Ведь Арлекин должен быть всегда весел. Однако перед Фёдором он мог позволить себе расплакаться. Вот только это был уже третий раз за неделю. Поэтому он и сбежал на балкон. Таблетки действительно нужны другие…

«А тебе самому не нужны? Думаешь тебе не нужны антидепрессанты?» — голос, что молчал последнюю неделю внезапно проснулся. Наказание явно сдерживало свою злобу.

«Нет. Это не имеет смысла. Мне опостылело насилие. Я не хочу жить ни здесь, ни где бы то ни было ещё. Я не хочу жить. Я выкупил эту квартиру только для того, чтобы у меня было прибежище в Москве, не связанное с крысами. Ты же знаешь, что это не просто квартира. Его лучше оставить здесь», — Достоевский говорил это медленно у себя в голове. Потирая переносицу, продолжил: «Я съезжу в Йокогаму на несколько дней… же вернусь сюда, заберу его. Тебе же нужно будет забрать Сигму. И ты же убьешь Эйса. Помнишь обещал тебе дать расправится с мафией? Вот момент и настал.», — Фёдор выдохнул и начал рассматривать свои руки.

«Какой интересный, нет, вы посмотрите на него! А что будешь делать ты?» — голос возмущенный.

«Последний свой выход и макабр для эсперов. Я дарую всем эту безмятежную… всем страждущим упокоение. Мы все невыносимо больны. Скажи-ка мне, знаешь ли ты хотя бы одного здорового эспера, да к тому же не являющегося преступником?»

Наказание молчало.

«Вот то-то и оно. Быть может, меня обвинят в радикальности, но… Я слишком долго к этому шел, чтобы отказаться сейчас, когда план готов на восемьдесят пять процентов. Слишком много людей пало за этот новый мир, где имена писателей — это имена писателей, а не убийц, насильников и террористов мирового масштаба. Книга будет уничтожена, как и эсперы. Всё это окажется не больше, чем беспокойным сном Булгакова и Анны» — Фёдор закончил. Наказание не могло подобрать слов, но Достоевский и не собирался ему больше отвечать.

Он прошел в глубь квартиры и направился в свою комнату. Там под паркетной доской был спрятан его дневник и другие вещи, которые он прятал от отца и других. Об этом тайнике не знал даже Мишель. Фёдор усмехнулся. Квартиру продавали дважды, прежде чем он смог ее выкупить. Разумеется, тайники были не только в этой комнате. Но Фёдор уже проверял, остальные уже нашли другие. Думается, первым – тот, что в дырке в стене за обоями. Мишель и Фёдор хранили там часы, которые им отдала бабушка. Михаил Андреевич терпеть не мог собственную мать и поэтому запрещал детям с ней общаться. Но Мишель и Фёдор иногда проведывали ее.

Вооружившись тонкой металлической линейкой, он сковырнул с щели всю пыль и грязь, после чего шпателем и молотком подцепил доску и, вцепившись своими костлявыми пальцами, вытащил дощечку. А там пыль, паутина, серость… Наконец достал свой дневник, стряхнул пыль, мусор... и усмехнулся. Обложку повело от сырости, как и страницы. Да и не только от сырости, половина дневника была залито кровью. Бурая, страницы желтые и в разводах, в некоторых местах слова полностью были скрыты пятнами. Книжечка сама была размером с ладонь Достоевского. Ее было очень удобно таскать с собой в потайном кармане пиджака. Его ему пришил Коля, чтоб он там носил конфеты на случай если совсем оголодает.

На первых страницах были номера домашних телефонов учителей, преподавателей по фортепиано и виолончели, домашний Коли. Рядом с ним стояла дурашливая мордочка и надпись рукой Яновского: «Арлекину – смех, а Пьеро – слезы»

«10/IV/1993.

Миша сегодня жаловался на боль в запястьях, ворчал что переиграл руки за фортепиано и теперь двигать больно. Отец ругался, что он просто отлынивает от работы. Впрочем, его послушать, – так мы всегда отлыниваем от работы, даже когда заняты делом, ведь могли делать быстрее и качественнее! И вообще, как можно быть таким ленивым, а, Фёдор?! Шел бы он лесом сквозь туман и тундру. Как я должен успевать учиться на отлично в школе и музыкалке, получать первые места на олимпиадах и при этом всем ещё успевать выполнять его упражнения? Он же знает, что анемию одной физкультурой не вылечить, но нет же! Таблетки – слишком большая роскошь, и что это за мода – у парня анемия, добро бы у твоей матери! Не придумывай, что у тебя кружится голова и темнеет в глазах. И давление у тебя нормальное, вот лишь бы ничего не делать и на кресле в книжках нос протирать. В общем, да. Все плохие, один он самый лучший на свете. Вот только мне Миша больше родителя напоминает, чем этот деспот. Миша… он последнее время себя плохо чувствует. Часто кровь из носа идет, и ему судорогой ноги сводит. Он даже себе трость выстругал из дерева, потому что тяжело ходить долго. Странно все это… А вообще я желаю этому вояке...»

Дальше Фёдор не мог разобрать, потому что текст перешел на шифр, а строчки были в крови. Он пролистнул несколько страниц, там были рисунки Фёдора: задумчивые лица Коли на уроках, глаза, растения, просто почеркушки. Еще несколько записей, где не разобрать ничего из-за крови. И вдруг посреди дневника он нашел старую фотографию, сделанную на полароид. Они выпросили у соседа фотоаппарат… Достоевский совсем забыл, что они фотографировались. Там они с Колей оба смазанные, Фёдор растягивает пальцами себе рот, а Гоголь треплет ему волосы и смеется. И только Миша спокойный и четкий на этой фотографии. Они там ещё с короткими волосами. У Коли волосы только с легкой проседью. Мишель тихонько улыбается, а глаза… Да, грустные. Он всегда так. Он даже очки снял. На обороте фотографии – 16.08.1993.

Он раскрыл страницу ближе к концу и там мелким убористым почерком было написано:

«Ему все снятся кошмары. Придумал себе прозвище «Гоголь». И теперь мы втроем зовем его так. Все хуже и хуже. Второй что-то скрывает, видел у него большой синяк на руке. Видимо, пока меня не было, пока успокаивал, этот *** опять докопался с расспросами где я. Он, как обычно, ничего мне не сказал, но и тому не сказал. Не люблю, когда геройствует. Он всегда готов меня покрывать, о себе забывая. В растерянности. Не знаю, как им помочь. Лучший и самый простой способ убить ***, но… Как тогда он будет смотреть на меня? Он терпеть не может таких. И сколько бы он ни был на моей стороне, такое точно не простит. Но как тогда? Мне страшно. И за Них, и за Себя».

Фёдор прочел эти две страницы и хмыкнул: столько лет прошло, а это все ещё лучше всего описывает. Страшно за них и за себя…  Еще несколько страниц. Последняя запись.

«Я решил. Я его убью. Нет сил больше терпеть. Нет сил смотреть на лицо матери и ее синяки, которые она постыдно скрывает длинными юбками и рубашками. Нет сил смотреть на безжизненное лицо Мишеля, когда он ему в очередной раз ставит ультиматумы. Нет сил больше стискивать челюсть, сжимать кулаки до кровавых полос. Сдерживать свой крик и нож. Скоро приедут гости и, если он еще раз повисит голос на Мишеля и мать, я убью его там же. И мне все равно, что обо мне подумают. Его невыносимо терпеть. Если же нет – убью его той же ночью. Июль 1994»

Фёдор почувствовал, как снова скрипят зубы, и обернулся злобно, словно отец его только что окликнул. Но это был всего лишь Коля, послышались его шаги. Достоевский захлопнул записную книжку и положил её в карман штанов. После чего достал ещё одну вещичку. Вся в пыли и паутине, брошь матери пусть и пролежала здесь больше пятнадцати лет, но оставалась такой же, какой он ее помнил. Фёдор до сих пор вспоминал, как подошёл к матери с просьбой дать ему какую-нибудь безделушку… Мария Фёдоровна была весьма откровенна и никогда не скрывала от детей, что она, вероятно, скоро умрет и состояние лучше не становится. Говорила она это по одной простой причине: она боялась, что Михаил Андреевич совсем сойдет с ума из-за ее смерти и оставит детей одних, а сам ещё больше погрузится в свое пьянство. Поэтому они с Фёдором условились: «Когда посчитаешь нужным приди за вещью, которая будет тебе напоминать обо мне». К тому моменту, когда Достоевский начал ее рассматривать, Гоголь стоял на пороге комнаты.

— Что это? — голос немного сорванный и хриплый, и Фёдор слышит, как тяжело Коле это скрывать.

— Брошь. Мамина брошь. Пришло время вернуть ее.

Тишина. Не было больше слышно шума улицы, только звук старых механических часов. Закатное солнце мерцает на пылинках в комнате. Как Гоголь резко прорезает тишину неожиданным:

— Как думаешь, моя старуха ещё жива?

— Разумеется. Всё ещё живет в той квартире. Но не бойся, она нас с тобой не узнает, — Фёдор отвечает несколько запоздало, он все ещё в своих мыслях.

— С чего такая уверенность? Она, конечно, как мать такая себе, но чтоб сына не вспомнить…?

В этот момент Достоевский встает и показывает фотографию, что нашел десять минут назад.

— Потому что она помнит нас такими. А теперь посмотри на нас. У тебя полностью седая коса ниже поясницы, да и сам ты уже на полторы головы выше. Шрам и протез глаза, вычурная одежда. И я-то не лучше. Выгляжу, как убитый три года назад, глаза почти бесцветные, тощий. Я тоже начал седеть. К тому же, ей уже больше шестидесяти, а ты ещё тогда жаловался, что она плохо видит. Она нас не узнает, да ей и не нужно. Незачем двум мертвецам ей бороздить душу. Я всё ещё считаюсь повесившимся в сарайке, а ты – пропавшим без вести. Если хочешь, можем сейчас пойти на кладбище. Жара должна была спасть.

Достоевский убирает фото. Гоголь молчит, нижняя губа едва заметно дрожит. Он шмыгает носом. И трет переносицу.  

— Ты меня добить решил тем, что привел именно сюда.

— Нет, просто это место тебе знакомо. А мне нужно уехать обратно в Японию, желательно завтра. Сам жаловался, что тебе там не нравится. Здесь хотя бы говорят на родном языке. Я вернусь за тобой через три дня, в худшем случае.

— А в лучшем?

Фёдор усмехнулся.

— В лучшем? В идеале этого времени не настанет, потому что я добью эсперов через Тацухико. Но это маловероятно. Так что через полтора дня снова встретимся, в лучшем случае. Ну так, идем?

— Пес с тобой, пошли.

Гоголь махнул рукой. И пошел за ветровкой в прихожую.

Ожидаемо, те три могилы на кладбище были абсолютно заросшими и не было даже могильных камней с какой бы то ни было портретной гравировкой. Просто кресты из полуразвалившегося дерева, оградки с облупившийся краской, которых практические не видно в траве. А над захоронением Михаила Андреевича так и вовсе лишь ржавая табличка с именем и датой. Могилу отцу семейства Достоевских делали знакомые с работы, потому что других людей у него и не осталось. На табличке матери было выведено: «Здесь лежит Мария Фёдоровна Достоевская, прекрасная мама и любимая жена», а ниже — изъеденная ржавчиной: «В этой жизни так много соблазнов пойти по кривой дорожке, так проживи же ее так, чтоб быть достойным человеком». Ее любимая фраза, которую она так часто повторяла. Фёдор грустно хмыкнул.

Могила Мишеля стояла сильно поодаль, и Гоголю и Фёдору пришлось продираться сквозь заросли. На его табличке были написаны года «1979 – 1994». А ниже была надпись, уже совершенно не читаемая. На кладбище стояла невообразимая тишина. Слышно было только воронов в лесу да щебетание воробьев. Жара спала, и повеяло сумеречной прохладой. Влажный воздух, запах лип и приближающегося дождя. Гоголь пристально смотрел на могилу Мишеля. После чего внезапно достал из кармана футляр для очков, раскрыл его, достал саму оправу и положил на землю в траву. Фёдор тоже положил свою записную книжку, а ещё – резинку, которой забирал волосы уже осколок. После чего поставил недавно найденную фотографию на могилу. Напряженное молчание прервал Гоголь.

— Пришли сюда с такими кислыми лицами, он такого точно не хотел, ворчал бы, что нельзя так.

— О, да… Сказал бы еще, что его жизнь и личность не стоит таких унижений и страданий. Что, ради всего святого, мы должны быть счастливы, а не вот это все. Но, увы, я так не хочу. Эсперы будут убиты, а имена вернутся настоящим владельцам. Мир вспомнит то, что забыл, и из его памяти сотрется страшный кошмар. Только это сделает меня счастливым. Идем.

И, вернувшись к могилам родителей, Фёдор положил брошь матери на землю. Он отряхнул руки, поправил легкое пальто.

— Идем. Нас ждет ребенок из книги, Япония и много кто другой.

Он уже собрался уходить, как взгляд упал на захоронение отца. Он почувствовал, как злость скапливается в руках и как он закипает. И вдруг его прорывает.

— Каким же омерзительным ты был человеком. Я все ещё жалею, что умер Мишель, а не ты. Его смерть произошла из-за тебя. Если бы он тогда не сказал, что собирается сбежать… Я разозлился не на него, а на тебя. Я ненавижу себя за свою слабость и нерешительность и все еще жалею, что не убил тебя. Стоило сделать это прямо там, на вечере. Если бы первым был ты, этого всего бы не случилось. Надеюсь, ты горишь в своем христианском аду. Ведь нет больше грешника, чем ты. Я в бога не верю, поэтому ада не страшусь. Сколько бы ты меня ни пугал страшным судом и вечными муками, я свое наказание получил уже давно. Да воздастся каждому по вере его.

С этими словами он запахнул пальто, и обернулся на Гоголя.

— Вот теперь точно идем.

Фёдор стремительно пошел прочь с той дорожки. Гоголь едва поспевал за ним, хоть и шел вприпрыжку. Спотыкался об каждую кочку и корягу. Выйдя с кладбища, они снова вернулись в городской шум. Грохотала музыка, слышались крики пьяной толпы где-то за поворотом, с ревом проезжали мотоциклы, мерцали и мигали огни торговых центров. Они молча удалялись. Достоевский бесшумно шел, Гоголь плавно обгонял каждого встречного. И тут он лукаво повернул голову и улыбнулся.

— И все же, кто такой Сигма? Зачем ты их посылал искать его?

Достоевский вопросительно вскинул брови.

— А откуда тебе...? Впрочем, тебе стоит знать, потому что скоро тебе с ним работать. Сигма – разменник информации. Он будет нам нужен, чтобы достать книжку. С помощью него мы отправим запрос в библиотеку на наличие романа. У тебя же высокий рост, поможешь нам ее достать. Я скоро его заберу из Иудейской пустыни. Он там завис у Ислама. Тоже его используют, чтоб находить интересные документы про Иуду. Но их разборки меня не интересуют. Мне нужен только этот персонаж книги.

— Что ж, занятно. И когда ты улетаешь? — голос Коли весел и заинтересован, он забавно посмеивается в уголках губ.

— Сегодня рано утром. Я ключи оставлю. Не надо меня провожать, пожалуйста. Поспи нормально. Я тебе маякну, когда буду возвращаться назад.

— Понял, принял. Придется включить телевизор перед походом в библиотеку…

Фёдор звонко рассмеялся, а после добавил шагу. И они скрылись в мраке подъезда.

 

***

 

Фёдор специально создал такой маршрут, чтобы была одна пересадка в Израиле. Там они с Наказанием разделились. Достоевский отправился на самолет, где его ждал Тацухико, и они скрылись в тумане.

Наказание же поспешил к границе, в сторону пустыни, удобно пользуясь своим энергосберегающим режимом, когда он отделен от тела, но не проявляется в физическом мире как отдельный человек. Это было удобно: нет голода, не жарко и не холодно, не хочется пить и много чего ещё. К тому же, его попутчики даже не знают, что сейчас не одни. И не знают, что их палач сейчас в одном кузове. Чувство искрящегося веселья сверкало в его глазах. Когда машина приехала к ущелью Прат, он вышел, все так же незамеченный, и прогуливался по пустыне смелым шагом, осматривая каждый закуток, где могли его поджидать люди. Нашел заброшенный храм рядом с ущельем. Разбитое стекло валялось везде, гильзы, и в углу лежал, свернувшись калачиком, не то человек, не то мешок рванины.  

Дождавшись, когда сторожевые псы уснут, он вышел в реальность. И начал с тех, кто спал. Ходя от человека к человеку чувствовал, как наполняется силой, как тело становится всё реальней, тяжелей… как ноги начинают иметь вес. И как за ним тянется железно-красный шлейф. О, какое наслаждение. Когда он дошел до последнего, кто был на страже, он уже не сдерживал своего смеха.

— Боретесь с неверными, совершаете хадж, но не думали, что вас тоже могут убить исподтишка?

Тот уже с застывшими глазами смотрел в вечность. Забрезжил рассвет. Наказание вернулся с ключом от кандалов в храм. Дверь за ним с грохотом закрылась. Заря попадала в помещение сквозь щели в стенах и полуразрушенный потолок. Свет играл через полуразрушенные витражи. Наказание чеканил шаг. Когда он нашел Сигму, тот уже вжался в угол, крепко вцепился в свой грязный балахон.

— Хочешь обрести дом?

Испуганное лицо, взгляд мечется от лица к рукам, от рук к сапогам, а после к ушанке. Сигма смотрит с неподдельным ужасом и пытается сказать хотя бы слово, но не может. Горло сковал страх. Дыхание учащенное и глубокое. Наказание оскаливается.

— Не беспокойся, те тебя уже отпустили. Они уже всех отпустили и сами ушли. Думаю, тебе бы пошел более красивый костюм. Стоит тебя отмыть… Я сначала, веришь, принял тебя за мешок с их портками.

— Что вам…

— Я пришел сюда специально. Дать тебе шанс найти ту страну из билета и обрести дом. Взамен ты поможешь мне найти один артефакт. Хочешь вернуться домой?

— Вернуться... Разве у меня был дом?

— У каждого есть дом, просто не все помнят, где он. У каждого есть родитель, нет появившегося из ничего. И ты найдешь своих. Только помоги мне найти книгу. Ну как, идет?

Сигма нерешительно кивнул. И в тот же момент ему кинули ключи.

— Ты должен самостоятельно снять свои кандалы, только так ты сможешь стать свободным и самостоятельным.

Ему продолжали нервно кивать в ответ. Руки тряслись, и ключ все никак не хотел проворачиваться в проржавевшей скважине. Наказание, устав ждать, выхватил ключ и сам снял кандалы, после чего рывком за руку поднял Сигму на ноги. Последний от такой прыткости опешил и свалился обратно на колени. Цепи зазвенели.

— Не надо так унижаться, вставай. 

Сигма боязливо выпрямился, и все равно пришедший казался ему до невозможного высоким. Когда он на него посмотрел ещё раз, то увидел, как свет от витражей расходится от его головы. На долю секунды появилось ощущение, что перед ним Бог. Странное чувство обуяло его, и он, чтоб не смущаться стал разглядывать свои ссадины на запястьях.

— Ну вот, теперь нам надо уходить. Нас ждут.

— А куда?

— В пограничные воды островного государства. Идем.

Наказание развернулся, и эхом раздавалась его чеканка. Наказание ещё никогда не чувствовало себя настолько живым. Сигма путался в собственных ногах и старался догнать. Но Наказание было далеко впереди. 

Аватар пользователяKsu_364
Ksu_364 12.07.24, 13:48 • 426 зн.

Прекрасна глава. Неприятно от осознания того,что История Крыс подходит к концу....Читаю Вашу работу с 2020 года и могу сказать одно,я рада,что наткнулась на эту замечательную работу. И могу скачать,что за эти 4 года я не нашла ни одну такую работу,кроме Истории Крыс которую я могу перечитывать и находить новые детали и с нетерпением ждать новые ...