Женечка решила не ходить, но наступила ночь, папа уснул перед телевизором, за окном кто-то орал Цоя. Сон не шел. Слух будто с цепи сорвался, улавливая абсолютно все, до чего дотягивался, и все достраивая в образы: вот где-то у подъезда завозился с кодовым замком какой-то сосед, вот домофон металлическим голосом буркнул что-то раздраженно — и дверь пиликаньем оповестила, что сосед допущен во чрево подъезда несмотря на домофонье недовольство, из милости. Вот за окном пролетел, шурша перепончатыми крыльями, бегемот. Ушли, хохоча, в сторону парка любители Цоя. Вот стукнуло где-то соседским тазом, и еще раз. Анализ фондового рынка, экономический потенциал. Ворочался и пыхтел из своей альтернативной вселенной брат. Только маму не было слышно, она, как и Женечка, была перышком из птичьей жопы, неслышным, призрачным существом, и у Женечки больно сжалось сердце, когда она подумала, что обречена повторить мамину судьбу и отрастить невидимый пузырь, и перемещаться внутри него между пространствами, как космонавт, ни с кем и ни с чем не соприкасаясь на этой отравленной планете. Может быть, мамина отстраненность была прививкой, способом с раннего детства приучить Женечку ничего своего не иметь, никого не касаться, не беспокоить, не бросаться в глаза, плыть перышком из птичьей жопы мимо домов, улиц, парков и вокзалов, а потом упасть и накрыться землей.
И Женечка встала, сунула ноги в тапки и побрела в прихожую. Она бесшумно выскользнула из квартиры и вздрогнула, когда в ответ на движение в подъезде загорелся свет. Она торопливо заперла дверь, и грохот ключей показался ей оглушительным. Тихо, как подхваченный ветром пакет, она рванула по лестнице вверх.
Когда Женечка крадучись, будто опасаясь немедленно лицом к лицу столкнуться с чудовищем, вошла в комнату, там было тихо. Пусто, только отражался в зеркале за креслом ее собственный черный силуэт, вооруженный пронзительным телефонным фонариком, огромная майка с “Нирваной”, которую она носила вместо пижамы, взлохмаченные темные волосы. Женечка положила телефон на полку под зеркалом и села в кресло. Опустила на подлокотники руки, белые и нежные, похожие на стебли подводных растений. Линия плеч немного кренилась, голова проседала под весом невидимых наушников.
Было тихо. Было страшно. Шевелились по углам, зрели и набухали тени. “Кто здесь?” — громко, нервно спросила Женечка, распрямляясь. Но все молчало кругом, огромная, изрытая квартирами и лестничными пролетами бетонная глыба не имела рта, чтобы говорить.
Здесь была — как-то слишком четко отражаясь в зеркале — только Женечка.
Отражение смотрело на нее со спокойным интересом. Взгляд отражения раздражал. Набрав в грудь побольше воздуха, как перед нырком, Женечка протянула руку и, как-то отстранно отметив, что пальцы подрагивают, выключила фонарик, оставшись один на один с тишиной.
В разом проглотившей комнату темноте что-то как будто шевельнулось, приблизилось, замерло у левого уха, над плечом, не касаясь, но присутствуя. Женечка вздрогнула, отшатнулась, и стоило бы протянуть руку и убедиться, что все это игра воображения, но у Женечкиной решимости был предел. Опав, свернувшись, как осенний листок, она улеглась в кресло и зажмурилась.
Как обычно, она прислушивалась к тягучему, дремотному молчанию дома. А дом прислушивался к невесомой Женечкиной тишине, тонкой, как едва слышный гудок поезда где-то во тьме, когда лежишь без сна и понимаешь, что никаких поездов рядом нет.
Окна выходили в небо.