Шли по узкому пищеводу подъезда, на лестничных площадках вспыхивал и гас свет. Лампочки горели ослепительно, высвечивая жуть бетонной реальности, на третьем этаже над лифтом висела паутина, и паук убегал от света, как от чумы, со всех своих многочисленных ног. Отец крепко держал Женечку за руку. Женечка безвольно, как тряпичная кукла, тянулась за ним. Между четвертым и пятым стоял огромный фикус и было вымыто окно.
Дома отец покричал немного насчет времени и темноты, насчет долга человека. Потом ушел смотреть телевизор. Женечка осталась на стуле в коридоре, задумавшись о времени и темноте, о течениях, о глубинах. Левая ее рука была прижата к груди, будто удерживала что-то. Заметив это, Женечка усилием воли положила руку на колено.
Что происходит? Она не понимала и не находила способа выяснить. В присутствии отца у нее пропадал голос и в паутинную нить истончалось существование — она, правда, не замечала этого раньше, когда еще не знала, что существует. Брат вел параллельную жизнь в альтернативной вселенной. Маму было жаль огорчать, а огорчалась она легко.
В прихожей стояла духота. Сухими щелчками, будто глотками, настенные часы пили время.
Мама напевала что-то на кухне. Женечка пошла на звук ее голоса, непривычно ласковый, умиротворенный, и стала в дверях, на границе коридорной тьмы и кухонного света, наблюдая, как мама нарезает лук. Очень хотелось пожаловаться ей на комнату, на то, как глупо и стыдно Женечка повела себя с самым красивым мальчиком в школе, и на то, какая это тяжесть — никогда ни на что не жаловаться.
В отличие от папы, мама никогда не кричала, предпочитая в случае чего обиженно умолкать лет на сто. Возвращаясь с работы, она переодевалась и уходила на кухню. Там был ее мир: плита, цветы на подоконнике и маленький настенный телевизор с ютубом. Говорила она мало и всегда казалась Женечке окруженной невидимым пузырем, защищающим от любой опасности, но и от Женечки тоже.
Иногда Женечка думала о том, зачем маме этот пузырь. Маму становилось жалко.
За право находиться в теплом кухонном мире всегда полагались подношения, поэтому Женечка взялась чистить картошку. Мама напевала, звук ее голоса смешивался с позвякиванием кухонной утвари, с шуршанием проезжающих за окном машин, с бесшумным током электричества в проводах, доставлявших свет из неизвестной чудесной дали прямо под матовый кухонный плафон с растительными узорами. Было стыдно за что-то, как будто за саму видимость, несуразную проявленность себя. Тревожно чувствовалось, как заканчивается весь этот потерянный, поблескивающий солнцем и фонарями день, улетает в мусорное ведро вместе с картофельными очистками, как дом засыпает, наполняется душной тьмой, и где-то там ждет и манит комната, и хотелось ухватиться за мамино напевание, как за руку, чтоб не пропасть.
Потом папа за стенкой выкрутил в телевизоре громкость, забухтели, отражаясь от стен, какие-то сердитые голоса. От смешения звуков голова пошла трещинами, и Женечка, опустив картофелину в миску, сдавила лоб свободной рукой, стараясь удержать его целым.
Мама глянула на Женечку так, будто впервые заметила.
— Тебе разве не надо… — начала она, запнулась и продолжила задумчиво, будто пытаясь что-то вспомнить, — готовиться к контрольной?
— Мам, я, кажется, заболела, — жалобно сказала Женечка и потянулась немного к маме в слабой надежде на ласку.
— Тогда полежи немножко, — с сомнением сказала мама. — Но не отлынивай…
Тут она, как это с ней часто бывало, отвлеклась и не пояснила, отлынивание от чего имела в виду.
«какая это тяжесть — никогда ни на что не жаловаться» бедный ребенок(
Сколько однако струн вы задеваете, даже страшновато.