***


Smoking cigarettes on the roof

You look so pretty and I love this view



      Листья все желтее, приходят холода.

      Закатное солнце свое последнее тепло отдает ближайшим подъездам и зданиям в округе, отражаясь от окон и утопая отражением в лужах, которых ещё утром здесь не было. Деревьям тоже достаются остатки тепла — но его нещадно мало для того, чтобы заставить их ожить. Каждый день короче предыдущего. Дрожащие листья клёна с порывом окрепшего с наступлением сумерек ветра срываются, уносясь либо далеко-далеко, либо так и не увидев ничего кроме ближайшей лужи и грязных дорог.

      

      Две темные фигуры в тени многоэтажек проходят сквозь рыжую, каждую ночь редеющую аллею. Хлюп-хлюп, хлюп-хлюп — откликались лужицы под их поступью шаг в шаг, рука в руку, и те — в карман кожаной куртки того, что повыше. Разница в росте ощутимая, даже учитывая то, что один из них итак вечно ходил чуть сгорбившись. Куртка у него насквозь пропахла табаком. Так, что если отойдешь — сможешь его все равно учуять. На дне карманов еле работающая зажигалка и почти что опустошенная пачка сигарет. Ханма знает — под ночь все равно придется переться в табачку. Кисаки тоже это знает, знает и то, что его, возможно, разбудят сообщениями об этом, и надо бы не забыть отключить звук уведомлений перед сном. Если, конечно, он действительно ляжет спать в это время, а не будет корпеть над тетрадями и книгами, подпирая голову рукою, всю ночь.

      

      — Ты сильно торопишься домой? — Внезапно разбивает хрупкую тишину Шуджи, спрашивая и приостанавливаясь на месте. Выбитый из мыслей Тетта замечает заинтересованный взгляд старшего на высотку за ними, куда Ханма завернул бы сейчас без промедления, если бы не провожал Кисаки после пар — как и каждый другой будний день, шесть раз в неделю. Тетта за секунды взвешивает все “за” и “против”, понимая, что это приглашение. И приглашение, возможно, до позднего вечера провести этот день в его компании, а может быть и до раннего утра следующего, тут уж не угадаешь, и рассчитывать нужно заранее…

      Но Кисаки все равно соглашается, а вернее отвечает:

      

      — Нет.

      

      И тут же послушно следует за ним в подъезд.



We fell in love in October

That's why, I love fall


      

      Когда вместо своего этажа Ханма на лифтовой панели нажимает на самый верхний, последний, Кисаки пусть и не спросил ничего вслух из-за присутствия в кабине ещё пары лишних ушей, но посмотрел на него с нескрываемым вопрошанием во взгляде, получив в ответ одну лишь нечитаемую полуулыбку.

      Тетта хмурится, а Шуджи улыбается шире.

      

      Он приводит его на крышу тогда, когда небосвод покрылся багровыми рубцами после очередного акта самоистязания. И все во имя ярко-алого заката, в сопровождении которого они дошли досюда. Во весь голос смеётся, пьянея от самого факта их нахождения здесь, в этом месте и этом мгновении, кажется, как и от переизбытка кислорода, хотя казалось — какой тут кислород? Они почти в центре города. Ветер уносил звонкий смех дальше, тихонько подбирая его эхо, продлевая ему существование на считанные доли секунд в этом моменте, пусть и бессмысленные, растягивая его и замедляя само понятие течения времени. И неважно то, что машины на дорогах, внизу, двигались с прежней безумной скоростью, с их высоты представляя собой одни лишь линии ярких огоньков вдали.

      

      Ханма дышит полной грудью. Он, ушедший вперед, оборачивается, с яркою улыбкою смотря на оставшегося позади, — но ненадолго, — Кисаки. Глаза у Шуджи златозарные, в уже полутьме отдающие живым блеском, таким живым, что Тетта себя на краткий миг безвозвратно мертвым чувствует, ещё не зная, что взгляд его сверкает так только рядом с ним одним. Ханма тянется к нему, хватает за руку — а у того они заледенели, и с касанием этим, как разрядом электрическим, по телу прошлись озноб и мелкая дрожь, а слова, которые он ему ещё в лифту хотел сказать, забывшись, застряли в глотке нервным комом.

      

      — Тебе холодно, что-ли? Чего сразу не сказал? Стоишь как столб…

      

      Как только до Кисаки дошел смысл всего сказанного и всех вопросов, было уже поздно что-то отрицать и пытаться как-то исправить ситуацию — огромная для Тетты куртка обрушилась новой тяжестью, приятной тяжестью — на плечи, обдав теплом чужого тела. В любой другой момент он бы точно отказался, да, отказался бы, сказав, что ни к чему — ещё и пропахнет этим ужасным, приятным, отвратным, притягивающим, запахом. А сейчас просто постарается смириться с этим раздражающим его, — любимым, — жестом. Шуджи утягивает его за собой почти что на самый край, — на самый-самый Кисаки просто не позволил ему приблизиться, — и устраивается с ним на полу. Из карманов джинс, переложив туда все содержимое куртки ещё тогда, когда отдавал её на временное пользование кое-кому близ сидящему, достает зажигалку и помятую пачку сигарет. Вынимает одну из немногих оставшихся. Зажимает её аккуратно меж потрескавшихся губ, осторожно зажигает, вдыхая. Прячет зажигалку уже в саму полупустую пачку, и только после — обратно, в карман. Делая следующую затяжку он слышит сбоку негромкое, вроде и спокойное, а вроде и возмущенное:

      — Когда же ты откинешься от них, чтобы я этой дряни не нюхал.


      — Ха… — Выдыхает сероватое облако, которое тоже, в свою очередь, подобрал ветер. Следующую затяжку он делает прикрывая глаза. — Долго придется ждать. Нескоро это произойдет, назло тебе. — и последние несколько слов Шуджи почти что промурлыкал, приблизившись к чужому лицу так близко, что Тетта растерялся, тут же в хитрую ловушку и попав: в лицо ему выдыхают весь едкий дым. Застыв с неясным выражением на несколько секунд, Кисаки взгляд на Ханму свой переводит, и хоть в нем и читалась явная, даже смертельная угроза, будь на месте Шуджи кто-либо ещё, но его самого это только рассмешило.

      Кисаки теперь и сам тяжело выдыхает, а взгляд — смягчается.


      — Невыносимый.


      — Знаю. За это ты меня и любишь. Будешь?

      

      И протягивает ему сигарету.

      

      Тетта морщится. Но не отстраняется. Ещё раз думает, взвешивает все “за” и “против” в очередной раз, смотрит то на протянутую руку, то на её владельца, и смотрит с крайним любопытством.


      — С чего ты взял, что я тебя… черт с тобой. Давай.


      Кисаки подсаживается ближе, почти прижимается. И неумело, — он делал это очень редко, — закуривает вместе с ним, по очереди. Так, как он позволял себе делать иногда. Немного закашливается, отмечая, что голова уже пошла кругом, но все равно, не подавая виду, продолжает. Принимая сигарету с его руки, дотрагиваясь собственными губами до места, где до этого только что находились его, Ханмы, губы. Кисаки находит привлекательным именно эти детали, а не сам процесс самоотравления и саму его суть.

      

      К этому моменту он точно знал, что сегодняшнюю ночь проведет где угодно, но только не у себя в квартире, не над учебниками и тетрадями. И скорее всего — назло самому себе.

      

      

      

You will be my world.