Ивар ложится ей на грудь подобно змее, и Хемунд не в силах ответить, аспид ли тот эдемский или дитя океана, кусающее себя за хвост. Речи северной кюны лакомо-сахарны, да с гневом её тягаться лишь воющей пене, разбивающейся о хребет драккара. Хемунд грешна – и душой, и сердцем, и лоном. Когда дикая королева, о чьей свирепости слагают саги, льнёт под её ладонь, кто она, чтобы ей отказывать?
Святые воители, подобные ей, падки на любовь. Доселе думалось – на любовь Христову: с его плетьми, экстазом терновых шипов, вражеской кровью на поющем клинке. Ласку Господню она принимала с трепетом: будь то колени, истёртые молитвами, жгучая резь в боку, рассечённом варварским топором, или ожоги на щеках – от щетины епископских поцелуев. Признательностью Бога за служение ему мужи Церкви осыпали пылко.
Любовь языческая лишена стылости каменных соборов, удушливой пряности ладана, саванной тяжести пурпура. Она пронизана ароматом земли и снежной свежестью над пиками фьордов, теплом очага и кислящим привкусом мёда. Поганые даны – с лицами, вымазанными глиной, драконьими рогами, венчающими длинные корабли, – не берут, но дарят: в рощах, под взорами звёзд, в ясеневых объятиях демонов…
Хемунд не привыкнет к тому, что можно без синяков от перстней; не среди жёсткого бархата и ледяных витражей. И что горло саднит не только от молитв, вышептанных до рассвета: покаяться, исхлестать себя колючими ветвями, стесать с кожи похоть и семя. Будь она взращена среди мучеников, выколола бы глаза, отрезала груди, сожгла срамные места: не соблазнять и не соблазняться, не любоваться дьявольскими искушениями – кудрями под девичьим платком, жемчужными запястьями, столь тонкими в тисках золотых браслетов…
Младшая дочь Рагнара Лодброка далека от робких английских вдов, и церковная благодать ей не ведома. От неё веет солью, огнём, железом; скулы то в саже, то в багровом, вязком. Она не брезглива: вспарывает брюхо предателям, рвётся в бой, не гнушаясь ползти сквозь грязь, лишь бы всадить лезвие в чужую глотку – асы ублажают дерзких. Скакуны, впряжённые в её колесницу, горячи, сноровисты – под стать госпоже, правящей вожжами. К тугим чёрным косам пристаёт кровь и гарь. Ивар Бескостная – дитя войны; не поддаётся, не прогибается. В узловатых пальцах серебром пляшет нож; своё оружие она куёт сама – и, говорят, чарует, как учила мать, наследница мудрой вёльвы.
В то, что она колдунья, Хемунд верит непререкаемо. Верит, когда её берсерки сокрушают городские врата, оскверняют реликвии, терзают невинных. Верит, когда их клёкот разносится над холмами, и бледноликая кюна царственно хромает среди безумцев, бьющих щитами, лязгающих сталью. Верит, когда ошейник смыкается на её, Хемунд, загривке, и кровь из собственной гортани застывает на губах; а Ивар Бескостная тащит за собой спаянные шнурами ноги, гибкая, извивающаяся, ядовитая. Старый викинг выплетал узоры на её спине – чернильная чешуя, броня ворожей. Она верит в её сатанинскую природу, когда гроза христиан смотрит на неё взором острым – усмехается, дразнит, перекатывает во рту слова, сколотые чужеземной манерой. Будто ждёт, судит – и Хемунд захлёбывается в ярости, ибо кто та некрещёная тварь, посмевшая взвешивать её грехи?
Однако в разгаре битвы Ивар лишь струной своего голоса заставляет замереть всякого, кто держит меч; отдаёт ей коня – и кланяется с извращённой учтивостью. Улыбается искренне, широко, словно её вовсе не тревожит, что их верности никогда не принадлежать друг другу. Взгляд её кристален, незамутнённо-чист – и опасен, как алчная бездна, непокорённая буря… «Христианка», – язвит идолопоклонница, но в том нет злости, нет проклятия.
Ивар тянется, подаётся вперёд, не колеблясь, замирая лишь в угрожающей, постыдной близости. Словно дитя, кладёт подбородок на локти, и смотрит, смотрит, смотрит – ждёт, когда суровая воительница о клинке-кресте потреплет её за ушами. Пока Хемунд томится в темнице – по чьему капризу? – таскает ей мясо со стола, рассказывает возмутительные истории: про великаньи очи, горящие на небосводе, и про Ёрмунганда, опоясывающего круг земной. Хемунд понимает: девчонка необузданна – и калечна; девчонке не хватает любви, хоть худой, хоть тленной. Лоб испещряют глубокие, не по возрасту, морщины: хмурится, ненавидит. А хохочет звонко, игриво. Прежде, чем ускользнуть в своё логово, лукаво стреляет из-под ресниц: «Доброй ночи, твоя светлость».
Хемунд зачитывает «Отче наш» до мозолей на нёбе, будто это спасёт, словно она не пропащая.
Когда её волокут сквозь варварское стойбище – на верёвке, что скот, сбивая с ног, сталкивая в лужи, бередя раны и ссадины, – она не сомневается, что убьёт всех, кого успеет, прежде чем издохнет, насаженная на копьё, или от топора в затылок. И Ивар заберёт первой, чего бы это ни стоило.
Однако младшая дочь Рагнара Лодброка наблюдает за ней едва ли не кротко. Толпа лютует, воет – не видит, как нервно Ивар вертит любимый нож, ёрзая, словно за частоколом мечутся явившиеся по её душу призрачные псы. И её душа ведь бессмертна, гадает Хемунд; не причащена милости Христа, но – бессмертна, а значит, достойна прощения.
Она, Хемунд, может её простить; не угодно ли будет Господу, если рабыня Его вернёт в паству заблудшую овцу? Даже будь та волчицей в обманчиво-белой шкуре, не исходила ли она тропы стаи, не защитит ли агнцев, как может лишь искуплённый зверь?
Такова миссия, возложенная Господом, оправдывает она себя, принимая кинжал, чувствуя, как ослабели пальцы Ивар, доселе литые, цепкие. Что-то должно произойти, и она не имеет права ошибиться.
С хрустом прокручивая лезвие в кости надменного викинга, она знает, что всё сделала правильно – ведь Ивар ахает восторженно, хлопает в ладоши, обещает, что вместе они пожрут моря, океаны и долы. Зовёт по имени.
Как в тот единственный раз, когда она рискнула до неё дотронуться – осторожно, почти смущенно. Хемунд не могла пошевелиться, столь жёстко её привязали к столбу; приподнявшись, Ивар медленно, словно с чащобной тварью, заправила ей за плечо выбившуюся прядь волос. Та склеилась слякотью, чьей-то блевотиной – быть может, её собственной, – но холодная кюна всё же задержала прикосновение, завороженная. Хемунд хотела оскалиться, да не успела – та отстранилась со странной серьёзностью:
– Никто не говорил, что среди ваших дрянных болот рождаются такие женщины. Хемунд Епископская Кара, хм?.. Удивительно, как я не слышала о тебе раньше.
Ничего удивительного, едва не откликается Хемунд, и что-то жгучее, тоскливое разливается под рёбрами.
Всполошившиеся женщины подхватывают рухнувшего навзничь мужчину – кровь хлещет из раны, пропитывает рубаху насквозь. Он ещё дышит – лопаются алые пузыри, – но Хемунд безучастна: она направляется к Ивар. Хвитсерк, её смазливый брат, преграждает путь, оглаживает рукоять меча, но Ивар раздражённо шипит, обращает на неё озарённый триумфом лик. Ей ничуть не страшно, что беснующаяся саксонка ринется на неё – ради мести, ради презрения, что питают просвещённые к тем, кто выбирает тьму. Не боится умереть, осознаёт Хемунд – и возвращает кинжал.
Ивар забирает его благоговейно, будто бы невзначай оглаживая её ободранные, задубевшие костяшки.
Они так и не причинили друг другу боль, осеняет Хемунд; за всё это время – ни разу. Не по-настоящему. Её даже не морили голодом – и быстро заперли в сарае с сухим сеном и крепкой крышей, на цепи длинные, чтобы она молилась, как подобает. Ивар присаживалась в отдалении, говорила, спрашивала, внимала; фыркала на библейские стихи и проповеди, спорила – но не перебивала.
Я завидую тебе. Хотелось бы мне быть такой, как ты – великой воительницей.
Воистину, решает Хемунд, её ещё можно привести в лоно церкви, ибо и ведьм очищает пламя. И говорит:
– Верь в меня, Ивар. Так правильно.