Мерзость

Невозможная мерзость уставляется на меня погаными глазюками. Он говорит:

— Ее сегодня не будет. А мне холодно. Ложись рядом.

Убить тебя мало. Придушить. Ты мне не отец. Ты — Мерзость.

Я гляжу на его руки. Одни они многого стоят! Огроменные, худые, волосатые, загорелые до коричневой красноты, пальцы в грязи и жиру, поломанные ногти в черной кайме, и воняют руки сигаретами. Его лапищи спокойно валяются на кресле, он их не прячет и даже выставляет.

Но сказать ему ничего не могу. Чтобы шел мыть руки, чтобы не лез ко мне и моей бедной сварливой (не без причин) матери, чтобы отошел на расстояние пушечного выстрела. Мне остается гасить обиду на мир, на себя, на него так сильно, что по ночам слезы текут рекой, и все об одной мне.

— А это обязательно? — спрашиваю у мерзости.

— Конечно. Мы же родственники, как никак.

Много раз киваю, как бы с пониманием. Понимание — важная штука, если не делать вид, что понимаешь, то мерзость быстро расстраивается и начинает кричать. Когда кричит — плохо, потому что кричит долго. Он не тот, кто замахивается, но тот, кто с удовольствием поорет часик-другой, повыкобенивается, у такого нрав будить лишний раз не хочется. Он тот, кто выедает мозги ложечкой, а не оставляет синяки и переломы.

Я беру из шкафа с верхней полки полотенце, а пока дотягиваюсь до него, чувствую на себе взгляд мерзости. Поворачиваюсь и вижу: он правда смотрит. Глядит внимающе в каждое мое движение, в каждый вздох в подымающейся грудине, в задирающиеся шорты сзади колена. От него нужно бежать. Даром, что мама выглядывает его «странненькие» поступки и старается пресекать. Она уходит, приходит раскрасневшийся он с требованиями — приди, погладь руки, посмотри в глаза, повернись бочком, повернись задом. Он не лез ко мне сношаться, но выглядывал и иногда невзначай лапал, а я ждала худшего. Беру полотенце и иду быстрым шагом на кухню, там вымываю посуду.

Удушить, пока спит. Подсыпать крысиного яда в суп. Он будет задыхаться, биться в агонии, — неважно, — и я посмотрю ему в глаза.

Первая тарелка, вторая, третья. Мама ушла на работу, а значит, как появится — захочет есть. Руки перестали ощущать горяченную воду в тазике на столе, и железную губку тоже. Маме нужно приготовить что-нибудь поесть, хоть маленькое, быстрое. Когда она появляется дома, то первым делом идет к холодильнику. Такая она. Мерзость же тощий, одна кожа да кости, он почти не ест. Ублюдок.

Тарелки закончились, пора мыть кастрюли. Вечное выдраивание быстро превращается в транс. Мыть посуду не так уж плохо, скоро даже начинаешь расстраиваться, что драять нечего.

Теперь кормить кошек. Достаю из холодильника суп, косточки недоеденные, ставлю на стол вымытые маленькие мисочки.

— Тишка, Моська, — зову их, и они разом выбегают, громко мяукают. Приходят, сразу начинают виться о мои ноги, напевать мне свои кошачьи песни, — Утю-тю, мои хорошие. Сейчас разогрею вам.

Зачерпываю из кастрюли половником суп в мисочку железную, кидаю косточки в нее же, отставляю кастрюлю обратно в холодильник. Ставлю железную мисочку на огонь газовой плиты. Помешиваю и слушаю пение кошек. У нас их две, целых две! Моя отрада, мое счастье мяукающее, сокровище.

У меня мысль в голове иногда проскальзывает: будто бы у плохих людей не бывает животных. Мерзость кошек любит, до умиления. Засыпает с ними ночью, в течение дня ловит и обнимает, целует, прикармливает мясом со своей тарелки. Он постоянно зовет меня, чтобы я поглядела с ним на очередную проделку Тишки. Бог мой, запутался в клубке для вязания мамы! Вот же проказник! Выпутываем его вместе, срочно! Порвем клубки, кота освободим, и зацмокаем, смешного, до того, что кот захочет «тикать».

Суп уже теплый. Я его выключаю с огня и аккуратно выливаю в заготовленные тарелочки на столе, которые вымытые. Ставлю бедным, голодным, певучим котам на пол. Они утыкаются мордочками в еду, с шумом лакают. Я глажу их, мягких и пушистых, теплых и моих. Мои коты. Повезет — придут ко мне ночью, лягут рядом, и замурчат. С такими одеяло не нужно.

На кухню выходит мерзость. Становится на выходе, оглядывает всё, долго, и хрипло говорит мне, улыбаясь:

— Ну, что, посуду помыла? Умница дочка.

Он шаркает в тапочках к котам, наклоняется к ним, гладит их хорошенько, уже вылизывающихся после супа, пока трепает, бормочет им самые ласковые слова, которые может. Я стою, вытираю руки полотенцем, наблюдаю и жду. Жду, пока он выкинет еще что-нибудь. Пока подойдет, меня так же трепать начнет, в своей манере, начнет гладить по спине двояко, по плечам. Мерзость препротивнейшая. Я бы его отравила.

Забыла сказать, что он уродливый. Будто бы это поменяет погоду, да? Уродливый, красивый, мерзкий, несчастный — все одно. Еще он не ухаживает за собой, ванну принимает дай Бог раз в неделю, а потому от него исходит кислый запах пота. Он не работает, делает только шабашки какие, например, вдали от всех глаз палит медь из проводов, и продает.

Мерзость чешет котов, потом поднимается и шаркает в спальню, говоря мне на ходу:

— Приходи ко мне. Полежим, пока мамы нет.

Он уходит, и на моем лице вылезает гримаса. Пока мерзость не видит, я бесшумно плююсь в стороны, вожу руками по лицу и думаю — как бы поскорее умереть, здесь и сейчас. Или убить его? Мне моя жизнь дороже.

Я бы убила его. Схватила бы нож, занесла над ним, пока спит. Всё по классике. Потом созналась бы во всем полиции, сама же ее вызову. Они спросят: «Какова причина?». Я отвечу: «Он несостоявшийся насильник, потому что. Я действовала скорее, чем он». Но я действовала не только скорее, но еще и более умело. Потому что воткнула бы в него нож раз сотню точно.

Дома мало безопасности, потому что, и мне необходимо выкручиваться быстрее, чем произошло бы непоправимое. Мне бы поверили?

— «Ну, слушайте, девушка, на вас следов нет»

— «На мне его взгляды, ухмылки, флирт. Для него одного я развила свою тревожность. Сколько я должна была ждать, чтобы вызвать вас? Позвонила бы, только когда он начал бы надо мной пыхтеть в попытке войти?»

Сажусь за стол, и на коленки мои запрыгивает все еще вылизывающаяся Моська. Она урчит, точно благодарная за ужин, а я ее глажу. Пушистая, черепахового окраса. Золотце, а не кошка. Стерилизованная, разве что, но и это не плохость, а вынужденная мера. Кошки любые хороши.

С Моськой на руках тяжело думать об убийстве.

— Ну, ты там где? — доносится из спальни.

Я выкидываю кошку прочь и бесшумно кричу, схватившись за голову и оперевшись о стол руками. Собираю все, что во мне есть, и говорю мерзости:

— Я решила, что не хочу.

Моя ненависть сильна, мои руки. Почему я не убиваю? Всегда, как сейчас, оставляю нож на столе и иду к мерзости — слушать его о прошедшем дне и возможном завтрашнем. Всегда, на протяжении этих пары лет, что он начал на меня не только смотреть. Я не высказываюсь ему ни о чём, потому что мне не интересен разговор, каким бы он ни был, главное — с кем. С кем угодно, но не с мерзостью. Мерзости нельзя слушать обо мне, нужно показывать всем видом недовольство и безучастие, может быть, тогда он поймет, что делает. Пока так и не понял.

— Как так? А поболтать?

Он выходит на кухню в одних семейниках, становится фертом. Бешено на меня глядит, выпучив глазищи. Мерзость.

— Ты что, болтать не хочешь? — спрашивает он.

Не хочу, но криков очень, очень боюсь. Потому встаю из-за стола, иду к нему, неловко улыбаясь. Я не корчила недавно рожи, не кричала бесшумно. Я иду с ним в спальню. Смягчается его взгляд сразу. Теперь мерзость даже чуть улыбается, и идет со мной в спальню, кладет руку мне на спину и опускает ее чуть ниже.

— Идем, котеночек.

И лежим мы вместе. Мерзость болтает недолго, быстро утихает, потом и вовсе начинает храпеть. Он выкидывает на меня свою руку, мостит ее на животе. Хрюкающий во сне, прижимается ко мне. Тогда он укладывает руку на мою грудь. Уйти я не могу — он сразу проснется, — и начинаю тихо реветь, прямо здесь, при спящем недоумке. На кровать запрыгивает Тишка, он долго топчется в ногах, помуркивая, но потом приходит ко мне, уваливается рядом, и я его обнимаю.

В руках чуть сжимаю кота, думаю: придушу Тишку, этого гадского Тишку, лишь бы мерзости неповадно было. Не душу. И не убиваю мерзость. Засыпаю…

Мамочка, приди поскорее. Освободи меня.