Глава 1

Примечание

я использую имя Куникудзуши, потому что мне оно нравится, но этот фф не имеет ничего общего с [ winnable game ]

В лесу, в двадцати минутах пешком от последней автобусной остановки, стояла обветшалая церковь. Удалённая от людей, а потому забытая всеми, она медленно порастала мхом, с каждым годом становясь всё менее заметной.

Казухе здесь нравилось. Он обнаружил это место ещё в детстве и сразу же влюбился: в расколотые витражные розы, на свету играющие разноцветными отблесками; в каменные скамьи; в восходящий к небу потолок, из-за которого каждый звук становился звонче и гулче. Даже ветер шумел внутри не так, как снаружи.

Церковь хранила воспоминания; скрывала от глаз и поощряла одиночество; запечатывала в своих стенах стыдные тайны.

Казуха медленно шёл по каменному полу, а под ногами шуршала пыль и трескались слежавшиеся листья. Тихий смех, который раздавался где-то в глубине, за кафедрой, похож был на тихий перезвон погребального колокола. Пугающе в любой другой ситуации, но не сейчас, потому что смех — именно то, что Казуха и надеялся услышать. Он выдохнул, расслабил напряжённые плечи и снял со спины тяжёлый рюкзак. Он не зря тащился сюда так долго.

Было темно. Ещё не ночь, но уже достаточно непроглядно для церкви, в которой давно не жгли свечей. Смех доносился всё ближе, чуть правее, — тихо стучала обувь между стройными рядами скамей — а потом прозвучал совсем близко, за спиной.

Казуха почувствовал руки, обнимающие за талию. Влажные губы мазнули выдохом по шее.

— Я ждал тебя ещё вчера.

Казухе пришлось прикусить губы, чтобы не расплыться в глупой улыбке. Сам он плохо видел в темноте, Куникудзуши справлялся точно лучше. Он жался грудью к спине, сильнее стискивал руки вокруг талии. Он был выше, совсем немного, может, на пару сантиметров, но этого было достаточно, чтобы зацеловывать одними вздохами затылок и виски.

— Я уже начал думать, что ты не придёшь. — Куникудзуши покрывал отрывистыми быстрыми поцелуями шею и плечи. — Боже святый, наконец-то мне есть, с кем поговорить.

У Казухи перехватывало горло, сердце щемило за рёбрами. Почти больно, но так, что до головокружения, до невероятного удовольствия. Его ладони, ослабевшие и подрагивающие, легли поверх рук, сковывающих талию. Он чувствовал гладкую, холодную как камень кожу, выпирающие острые костяшки, худые запястья…

Казуха вздрогнул.

Церковь впервые за долгое время стала обитаема, но то, что поселилось в ней едва ли вообще было свято.

— Для тебя нормально — вот так пропадать. — сказал он, отстраняясь от объятий. — И ты либо переоценил стремление своей матери поднимать шум, либо решил, что я приду, не подготовившись.

Они стояли друг напротив друга, держались за руки, касаясь только кончиками пальцев и, наверное, оба ощущали неловкость. По крайней мере, Казухе хотелось так думать. Его неловкости с головой хватило бы на двоих. И он не против был поделиться, лишь бы не подкашивались слабеющие колени.

Пальцы у Куникудзуши ледяные, тонкие, как снежинки, которые заморозили сердце Каю. Но тот служил, потому что был отравлен забвением, Казуха же пришёл, ссылаясь исключительно на свою веру. Он поднёс чужие руки к губам, поцеловал ладони и сгибы пальцев — неторопливо, согревая дыханием.

Куникудзуши смеялся. Он прикасался кончиками пальцев к губам, не то пытаясь собрать с них поцелуи, не то прося попридержать их.

— Идём. — сказал он. — Какого чёрта мы тут стоим.

— Какого чёрта ты вообще забыл в старой церкви. — передразнил Казуха.

Куникудзуши на секунду задумался. Его рука поверх ладони Казухи сжалась сильнее.

— Я собирался провести здесь всего одну ночь. — сказал он легко, словно отмахнулся. — А потом подумал: вдруг ты захочешь меня найти?

Прошла уже почти неделя, как Куникудзуши считался пропавшим. Хотя искать его начали только на третий день, ведь не появляться на занятиях для него — нечто обыденное. И Казуха даже не волновался, когда десятки его сообщений остались непрочитанными, потому что так тоже бывало и раньше.

Лишь на исходе третьего дня, когда его, возвращавшегося из школы, схватила за плечо Эи Райден, Казуха занервничал. Он, хоть и не раз слышал вздыхающие размышления Куникудзуши о побеге из дома, не думал, что всё произойдёт вот так неожиданно.

Четвёртый день Казуха потратил на подготовку плана. Сегодня, на пятый день, он выскользнул из дома одноклассницы, сел на последний автобус и почти час потратил, чтобы добраться до окраины города.

Его рюкзак был набит едой, наличкой и тёплыми вещами. Казуха бросил его на ближайшую скамейку и, не расцепляя рук, позволил Куникудзуши вести себя.

Глаза медленно привыкали к темноте, к тому же на небе показалась луна и, сквозь щербатые, раздробленные окна на каменный пол церквушки разливались тонкие полосы света. Казуха видел развалившуюся кафедру, за которой в лучшие годы читали молитвы пастыри, а много позже он, будучи ребёнком, воображал себя учёным. Прямо за кафедрой висело потемневшее распятие, немного покосившееся, но от того ещё более суровое, чем прежде.

Тревожно заныло в животе. Казуха вдруг подумал, что не провел бы здесь и ночи в одиночестве, а Зуши просидел почти неделю. Чем наполнялись его мысли каждый раз перед сном и всякое утро, если первое и последнее, что он видел — застывшую во времени осуждающую агонию?

Куникудзуши не выглядел странно. Наверное, думал Казуха, человек должен как-то измениться, проведя в изоляции столько времени. Особенно, если речь шла о старой, заброшенной церкви. Но он был таким же, как и всегда: бодрым, болтающим, немного язвительным и постоянно смеющимся. Активно жестикулируя и перескакивая с темы на тему — погода, жуткие лица на церковных фресках, «как там дела в школе?», неожиданная потребность в сахаре, которую он не наблюдал за собой раньше, — Куникудзуши выглядел вполне удовлетворённым своим положением.

На нём мешком висел растянутый, немного плешивый свитер крупной вязки, школьные брюки и стоптанные на пятках кроссовки. Он легко лавировал между скамьями, избегая мусора на полу, и бодро перешагивал подозрительные тёмные пятна. Куникудзуши подвёл Казуху к скамье, что стояла ближе всего к кафедре, легко надавил на плечи, вынуждая сесть, а сам опустился коленями на пол.

— Зуши…

Казуха, задохнувшись, смотрел в блестящие лихорадочным пурпуром глаза. Потёршись щекой о бедро, будто отощалый кот, Куникудзуши сонно сомкнул веки.

— Мне надо было сказать тебе сразу. — полушептал он. — Я бы никогда не ушёл, не предупредив. Но всё как-то спонтанно получилось.

Казуха вцепился ладонями в край скамьи. Он чувствовал холод камня, но тело горело и плавилось, как тёплая восковая свеча в солнечный день. Казуха вдыхал глубоко, медленно, а выдыхал судорожно, рывками. Больших трудов стоило не зарыться пальцами в тёмные волосы.

— Что произошло? — тихо поинтересовался он. — Я спрашиваю, потому что хочу попросить тебя вернуться. Но, если произошло что-то плохое, я не буду просить.

Куникудзуши молчал. Он положил голову Казухе на бёдра, обнял руками лодыжки и даже не шевелился. Могло показаться, что он заснул прямо так, на каменном полу, совершенно не заботясь о комфорте. Но Казуха слышал тихую, мычащую мелодию, которую Куникудзуши бормотал себе под нос.

— Я могу не отвечать? — нараспев спросил он.

— Как хочешь.

Казуха крупно вздрогнул, почувствовав даже через ткань, как холодные влажные губы прижалась к колену. Куникудзуши поднял голову. Он улыбался, смотрел снизу вверх из-под тёмных ресниц прямо в глаза, и даже при недостаточно свете чувствовался его испытывающий взгляд.

Казуха отвернулся голову. Он добирался сюда так долго, чтобы ещё раз почувствовать на себе выжидательное, пронзительное любопытство пурпурных пятен, но долго выносить этого не мог.

Родители были правы: нет в этом ничего нормального. Зависимость Казухи больная, скулящая. И это, может быть даже уже терминальная стадия, и лучше бы не рассуждать об этом слишком долго, чтобы случайно не поверить.

Казуха бросился с рюкзаком из дома, потому что испугался собственных мыслей.

Куникудзуши рассматривал его, не скрываясь. Казуха в ответ голодно блуждал руками по волосам, впалым щекам и шее. Он тревожился и скучал, как ему казалось, без двойного дна, без подтекста, без выкручивающей суставы влюблённости.

Казуха сам себе не верил, когда помогал Куникудзуши удобнее устроиться на коленях. Он притягивал его ближе к себе, ладонями касался поясницы, хотя гораздо удобнее было опуститься чуть ниже. Под растянутым свитером не было ничего, кроме бледного тела — Казуха видел это в плешивых просветах и буквально сходил с ума.

Куникудзуши был очень близко. Он беспокойно ёрзал, блуждал руками по груди и плечам — легко, почти незаметно, словно играясь с чем-то хрупким. В более поэтическом настроении Казуха бы сказал, что Зуши перебирает струны звучной лиры, но прямо сейчас он, скорее, играл на нервах. Его дыхание щекотало шею, мурашками спускалось под рубашку и скручивалось узлом внизу живота.

— Ты пришёл. — хихикал он, прикусывая губами линию нижней челюсти, вылизывая щёки и оставляя на висках влажные и звонкие следы.

Казуха мотал головой, пытаясь поймать в поцелуй насмешливые губы.

Коль уж он всё равно был здесь.

Коль уж никого, кроме них, здесь не было.

— С Божьей помощью. — слова рассыпались ветошью по лицу. Куникудзуши не давал себя целовать, но одобрительно подвинулся ещё ближе, когда руками Казуха забрался под свитер.

Отрывистые ломанные прикосновения, по-подростковому неловкие, утопали в откровенности вздохов. Куникудзуши засмеялся и чмокнул Казуху в щёку.

— Заметил, что уже слишком поздно? — слишком весёлый тон для действительно важного вопроса.

Казуха царапал ногтями выступающие позвонки. Он кивнул.

— Родители в курсе, что я сегодня не дома. Сказал им, что иду к Аяке заниматься. Предупредил, что вернусь поздно. — Казуха поморщился. — Они буквально кипятком ссались, когда провожали.

Родители Казухи, если не знали наверняка, точно догадывались, и, конечно, в восторге не были. Наверное, они заметили даже раньше, чем сам Казуха впервые позволил себе задуматься: настолько это было очевидно. То, как он зависал временами; как жадно ловил каждое слово, беззвучно повторяя губами — это не то, что обычно происходит между друзьями.

Родители не стеснялись в выражениях и называли Куникудзуши плодом безнравственной порочности, потому что у него было две матери. Потому что в такой семье и не способно вырасти ничего иного.

Сначала они запретили Куникудзуши приходить. Когда это не помогло, перестали выпускать Казуху из дома лишний раз.

Изменилось ли хоть что-то? С их точки зрения, стало только хуже.

Хороший сын не был таким уж хорошим. Он просто научился врать чуть лучше.

— А если кто-то из Камисато скажет, что тебя у них не было?

— Их горничная открыла мне дверь. Аяка предупредила, что принимает гостей, и это на самом деле так. Если всё пойдёт хорошо, кто-нибудь да услышит, как в девичьей спальне шатается кровать.

Куникудзуши засмеялся. В высоких стенах его голос казался необычайно звучным, но как-то, совсем немного истерически, дрожал. Он положил ладони Казухе на грудь, приблизился вплотную, ведя тазом по бёдрам, и произнёс тихо, едва касаясь губами щеки.

— Когда говорит он ложь, — прикосновение кончика языка к губам вынудило Казуху замереть. — говорит своё, ибо он лжец, и отец лжи.

— Смеёшься надо мной?

— Нет. — Куникудзуши затряс головой. — Совсем нет. Извини. — он выгнулся, обращаясь к тому, что находилось за его спиной. — Я, может, с ума схожу. Когда ты так и не появился вчера, я начал разговаривать с распятием.

Куникудзуши был худым и гибким. Его тело не такое же прямое и угловатое, как у Казухи — оно имело изгибы: по-девичьи тонкую талию, округлые бёдра, надключичные впадинки, которые хотелось вылизывать. При этом, оставаясь наедине, подростки обычно не заходили дальше поцелуев и неловких касаний рук.

Куникудзуши не был порочным, как считала чета Каэдэхара. В его помыслах, словах и жестах никогда не было разврата. Куникудзуши мог выгибать вот так спину, но вряд ли в этот момент он задумывался о чем-то странном.

Казуха же не мог думать ни о чём другом.

Никто не развращал его, ведь он был развратным сам по себе.

— Теперь я тут, и я никуда не денусь. — слова застревали в пересохшем горле. Хотелось пить. Хотелось глубокого мокрого поцелуя.

Куникудзуши вздохнул. Он вдруг поднялся на ноги, отошёл на пару шагов и принялся беспокойно метаться из стороны в сторону. Он о чём-то задумался, кусал ногти, смотрел в пол.

Тоска — исступленная, глухая, звериная — появляющаяся у него в глазах в те моменты, когда, как он думал, никто на него не смотрел, в своё время стала для Казухи странным открытием. То, что Куникудзуши много сложнее характеристики немного фриковато подростка, тянущего за собой вереницу неприятностей, было понятно сразу. Нестабильный, вспыльчивый, острый на язык и отталкивающе заносчивый по отношению ко всем и вся, Куникудзуши почему-то решил сделать для Казухи исключение. И это не могло не располагать.

Так они и стали ближе. Так Казуха и узнал, что его бестолковой, но прекрасной любви, на самом деле не очень весело жилось.

Внезапно Куникудзуши остановился.

— Что в твоём рюкзаке? — спросил он, смотря прямо в глаза.

— Одежда, еда и деньги. — тут же ответил Казуха. — В этой церкви найдётся место для двоих, верно?

Уходя из родительского дома вечером, Казуха не рассчитывал вернуться к утру. Если бы он не нашёл Куникудзуши здесь, в этой старой церкви посреди каменной пыли, мха и осуждающих фресок на стенах, он бы отправился искать дальше. В лучшем случае, они бы всё равно встретились однажды. В худшем — бесследно исчезли бы, пытаясь.

Куникудзуши открыл рот, собираясь сказать, что-то, но издал только усталый выдох. Его тёмные брови были сведены к переносице, взгляд сосредоточен — почти что болезненное выражение, такое же, какое Казуха частенько видел на иконах.

Предполагается, что святые страдают за людские грехи.

Если его чувства действительно грешны, он бы отмаливал их прямо здесь, лишь бы Зуши не смотрел на него так.

— Что ты собираешься делать? — Куникудзуши подошёл к скамье, перекинул через неё ногу и сел; он был достаточно близко, чтобы в пятнах лунного света разглядеть под его глазами синюшные усталые синяки. — Казуха, так не пойдёт. Я не могу тащить тебя за собой. Ты не справишься там, где я выживу. Тебе нужно нормальное будущее.

Казуха почувствовал, как оборвалось что-то леденящее в груди. Замёрзшее от каиновых снежинок сердце растрескалось и рассыпалось болезненными ранящими осколками.

— Мне казалось, ты обрадовался, когда я пришёл. — голос дрожал.

Куникудзуши виновато пожал плечами.

— Я рад, что мы можем попрощаться нормально. Это всё, чего я хотел.

— Ты мог просто сказать, что больше не хочешь меня видеть. — с трудом выговорил Казуха онемевшими губами.

Куникудзуши улыбнулся, скривил рот и застыл мёртвым взглядом. Он протянул руку, коснулся щеки Казухи ладонью и, чуть качнув головой, возразил:

— Это не было бы правдой. И ты бы это понял. — он втянул носом воздух и на выдохе продолжил. — Слишком много всего…

Казуха сжал руку на запястье. Он целовал по очереди подушечки каждого пальца. Он просил с той же искренностью, с какой просят страждущие на паперти:

— Расскажи.

Куникудзуши снова качнул головой.

— Эи заявила, что хочет ещё ребёнка. — тихо сказал он. — И мама, конечно, была против, потому что… — он прикусил губу. — сам знаешь. От Эи много проблем. От меня много проблем. И, если в доме, появится новый ребёнок, мама свихнётся. — речь Куникудзуши стала быстрой и сбивчивой, а тоска, плескавшаяся тёмными волнами в пурпурных глазах, накрывала валом и склонившиеся головы, и купол старой церкви, и даже весь лес. — Они долго ругались, кричали. Никогда их такими не видел. И они спросили у меня, что я думаю. Я ответил, что мне нужно немного времени, пошёл в свою комнату, собрал вещи и просто сбежал. Чью бы сторону я не занял, в итоге всё равно кого-то обижу. Но, честно говоря, я не хочу ни сестёр, ни братьев. Потому что знаю, каково это, когда тебя воспитывает человек с депрессией. Но разве это не эгоистично? Кто знает, может второй раз получится лучше. Может, Эи потому и хочет другого ребёнка, чтобы хоть один из нас не вырос сплошным разочарованием. Моя семья давно махнула на меня рукой. А твоя семья меня ненавидит. Я просто денусь куда-нибудь, и всем станет легче жить.

Куникудзуши вскинул вверх мокрые ресницы. Глаза у него — тёмные, влажные. Пурпурные искорки, отблески умирающих звёзд захлёбывались в омуте, рот болезненно кривился. Куникудзуши едва удерживался от слёз.

Казуха смахивал с бледного лица редкие слезинки, собирал губами солоноватые следы, целовал невесомо в уголок рта.

— Я не считаю тебя разочарованием. — сказал он, прижимая Куникудзуши ближе. — И мне совершенно не станет легче, если ты исчезнешь.

Они сидели так, наверное, очень долго. Казуха задумчиво перебирал пальцами по спине, цеплялся за толстые нити свитера и прижимался губами к тёмной макушке. Он чувствовал, как намокала от слёз футболка и неприятно прилипала к телу. Но Казуха готов был не замечать этого, если взамен они могли посидеть рядом ещё немного.

Куникудзуши больше не плакал — не всхлипывал, по крайней мере. Но он всё ещё подрагивал, хотя ночь явно выдавалась тёплой. Между разрозненными ударами двух беспокойных сердец Казуха различил тихий смех.

— Но ты ведь не станешь отрицать, что это из-за меня твои отношения с родителями испортились. — Куникудзуши отстранился, ребром ладони смахнул с глаз последние слёзы; он улыбался. — Вы были хорошей семьёй, я помню.

Казуха хмыкнул. Ему понадобилась всего пара дней, чтобы влюбиться. Но теперь перед ним простиралась вечность, которую стоило положить на то, чтобы доказать: его любовь — не какая-то маразматическая прихоть.

— Они считают меня больным. — сказал он, пожав плечами. — Но, если я правда болен, я таким родился. Никто меня таким не делал. Они либо мирятся с этим, как могут, либо моё восемнадцатилетие — последний день, когда они вообще меня видят.

В другое время Казуха, вероятно, посмеялся бы над тем, как драматизированно и, приукрашивая самосожалением, отзывался о своих отношениях с родителями. Но сейчас была ночь, в прохудившемся местами церковном куполе насмешливо зажигались звёзды, вкрадчивый ветер лизал лодыжки, а на футболке высыхали солёные слёзы.

Куникудзуши повёл бровью.

— Тебе пора прекратить разговаривать как герой дешёвых романов. — сказал он.

— Тебе же нравится, нет?


— Нет. — короткий, категоричный ответ. — Я тебе вру, потому что ты милый.

Казуха облизнул губы. В эту игру можно было играть вдвоём, к счастью, он сразу понял правила:

— А я не вру, потому что люблю тебя.

Они никогда не говорили подобных слов друг другу, ведь, вроде как, всё было и так понятно. Они украдкой целовались в тёмных углах по пути со школы; иногда засыпали на одной кровати; шептали друг другу: «ещё немного», потому что расходиться по домам всегда было тяжело. И это как будто бы звучало понятнее прямых признаний.

Может, поэтому получилось так до стыдного непривычно. Но Казухе понравилось: он перекатывал признание на языке, довольствуясь.

Куникудзуши ладонями сжал щеки Казухи, царапая большими пальцами его губы. Он попросил:

— Скажи ещё раз.

И Казуха тут же исполнил просьбу:

— Я люблю тебя.

Зуши — греховная невинность с богоугодной улыбкой — придвинулся ближе. Немыслимая миру лукавость, с какой, наверное, змей искушал любопытную Еву, скользнула кончиком языка на губах.

— Ещё. Я дам знать, когда мне надоест.

Куникудзуши, продолжая удерживать руками голову Казухи и утягивая его за собой, лёг спиной на скамью. Достаточно места было для одного, но для двоих — едва, и приходилось держаться рукой за округлые бёдра, чтобы не потерять равновесие и не завалиться.

Казуха послушно говорил: «люблю», слегка задирая свитер и коротко, словно боясь обжечься, зацеловывал напряжённый живот. Он чувствовал путающиеся в волосах пальцы, ощущал языком напряжённые мышцы, когда Куникудзуши судорожно втягивал воздух сквозь сомкнутые зубы.

Казуха повторял: «люблю», и аккуратно, словно это было не дозволено и в любой момент могло прекратиться, тянул свитер ещё выше. Он оставлял признания мокрыми следами на разгорячённой коже и захлебнулся ими же, когда увидел под выступающими рёбрами рваные порезы.

Куникудзуши выгнулся в пояснице и зашёлся смехом.

— Иисус сказал им в ответ: разрушьте храм сей, и Я в три дня воздвигну его… — торжественный тон его слов разносился по церкви. — А Он говорил о храме тела Своего. Казуха, давай сойдёмся на том, что однажды это заживёт, и прямо сейчас на этом не нужно сосредотачиваться. Неужели теперь ты любишь меня меньше?

Казуха терялся, путался среди шерстяных нитей, тонул в пурпурном взгляде, который смотрел сначала насмешливом, но с каждой секундой молчания становился всё напряжённее и пугливее. Ладони скользили от бёдер выше, по животу и груди, пальцы с лёгким нажимом давили на царапины. Некоторые из них выглядели совсем зажившими, но иным, судя по всему, не было и пары дней — стоило дотронуться, и они начинали кровоточить.

Куникудзуши приподнялся на локтях, выпрямил спину.

— Казуха… — тихо позвал он.

В следующую секунду расплылась по лицу красным пятном больная пощёчина. Звук получился громкий, внезапный. Руку свело. Боль превращалась во всё вокруг, а всё вокруг сужалось до алеющего пятна на лице. Куникудзуши смотрел исподлобья, настороженно, загнанно.

— Мне подставить другую щёку теперь? — произнёс он, стараясь, чтобы слова не дрожали в воздухе.

Казуха отполз подальше, затряс головой. Воздуха не хватало, горло изнутри мучительно продирало как будто наждачкой. Это больнее даже пощёчины: Казуха задыхался, глотая воздух с жадностью утопающего.

Почему-то вспомнилось прошлое лето: высокая трава, плотный и жаркий воздух, холмы за домом семьи Райден и глубокий пруд прямо под ними.

Зуши говорил: «Нет здесь рыбы. Откуда ей взяться в стоячей воде?»

Он постоянно просил: «Давай лучше искупаемся», и смеялся громко, распугивая беспокойных сорок.

Он забрался на самый верх, — там трава была дикой, колола пятки и доходила почти до колен — расставил руки в стороны, закрыл глаза и спиной вперёд рухнул прямо в озеро.

Казуха не помнил что произошло между этим моментом и тем, когда он уже стоял в воде, присматривался к мутному илистому дну и, срываясь до хрипоты, звал Зуши по имени. Он не видел ничего, кроме лопающихся пузырьков воздуха на поверхности, а его беспокойные метания только сильнее поднимали песок.

Секунда, и Куникудзуши вынырнул из воды, забрызгав Казуху с головы до ног. Он был близко, даже слишком — почти касался щеки кончиком носа. Мокрые тёмные волосы прилипали к лицу, делая его похожим на ундину. Губы посинели от воды, азарт блестел каплями на ресницах, дыхание сбилось.

Тогда был их первый поцелуй: неловкий, странный, почти стыдный. Он получился, потому что Казуха испугался, а Куникудзуши понимал, что совершил глупость, и хотел извиниться.

Если бы Зуши причинил себе вред в тот раз, если бы ударился больно о дно, если бы захлебнулся водой или, того хуже, не рассчитал расстояния и приземлился спиной на землю… Казуха не хотел думать, что бы тогда было. Но он разозлился и в прошлый раз, и теперь.

Тем не менее, его чувства разнились с действиями.

— Прости. — почти прошептал Казуха; он сам себе казался больным, пока держал взгляд виновато опущенным, пока тянулся пугливо рукой к немного опухшей щеке, пока прятал лицо в перекате плеча и шептал-шептал-шептал своё «прости» напополам с мольбами ударить в ответ, потому что так было бы честно.

Куникудзуши гладил его по голове, немного топорно, как это делают обычно маленькие дети, и говорил, что ничего страшного не произошло.

— Ты разозлился, да? — спросил он. — Как в тот раз?

Он, наверное, старался выставить себя насмешливым, едким и ничуть не переживающим. Только голос его всё равно сломался и дрогнул на самом конце вопроса. Казухе показалось, что своим ответом, он сделает только хуже, потому что ему таки подставили вторую щёку.

И всё же он заставил себя сказать очень твёрдо:

— Да. Мне следовало раньше догадаться, что человек, способный броситься с обрыва в воду, найдёт способ причинить себе вред любым другим способом.

Куникудзуши, вопреки всем ожиданиям, расхохотался.

— Не надо винить себя в том, что я творю со своим телом. — пояснил он свою весёлость. — Глупость какая.

Казуха вздрогнул и попытался представить, что Куникудзуши может однажды не стать. Он не просто сбежал бы подальше, а по-настоящему исчез: например, лезвие ножа, царапающего тонкую кожу оказалось бы слишком грязным, а рана глубокой; или выдалась бы холодная ночь, которую он провёл бы на улице, но не дождался рассвета…

Стало так пронзительно обжигающе больно, что перехватило дыхание. Казуха обнял Куникудзуши за талию. Он мог бы, наверное, лишиться его, если бы знал, что где-то, пускай не рядом, но Зуши всё ещё жив и, возможно, даже счастлив.

Иначе — никак.

Забавно ли: люди, борясь с ощущением потери, воскрешают своих богов, до того, как те успевают погибнуть.

Долго думать об этом Куникудзуши не позволил: коротко, очень легко он коснулся губами макушки и неловкой, сбивчивой лаской провел ладонью по согнутой в виноватой скорби спине.

Казуха не чувствовал себя прощённым, но ощущал почти счастливым, когда Зуши, впервые за эту ночь, впервые поцеловал его в губы. Он вёл руками вверх по шее и затылку, жался теснее, пока тонкой нитью не потекла слюна по подбородку, а дыхание двоих не смешалось в одно.

Они отстранились лишь когда поняли, что охватившее их воодушевление стало возбуждающим. Это было непривычно. И не понятно, что с этим теперь следовало делать. Куникудзуши блуждающий взглядом скользил по каменным скамьями, Казуха утирал сгибом запястья влажные губы.

— Я тебя ударил, а ты меня за это целуешь. — сказал он, пытаясь, чтобы это звучало с усмешкой.

— «Прощайте, да прощены будете». — ответил Куникудзуши и зашёлся смехом.

Казуха покосился на распятие за кафедрой. Иисус в ответ взирал на него с таким скорбным видом, что никак не удержаться от ехидства.

Очевидно, всепрощающее божество не было библейской метафорой. Но ничего общего не имело с этой старой, развалившейся церковью. Его смех был похож на перезвон погребального колокола; вместо кровоточащих ладоней и ступней — несколько росчерков под рёбрами; он не предлагал причастное вино, потому что способен был опьянить одним поцелуем.

Казуха, дуреющий от счастья и целующий, задыхаясь, тонкую шею, думал лишь об одном: если такова была святость, он готов был посвятить себя служению Богу.

— Аминь.