Лавры не достаются никому: вместе с Александром и Николаем венец победителя тонет в перинах, которые оказались неприлично мягкими даже по меркам самой прихотливой хозяйки. Впрочем, Павленцов быстро исправляет ситуацию, переворачиваясь вместе с Мещёриным, отволакивая его на середину кровати и окончательно запутывая в простынях и одеялах. Николай беспомощно барахтается в пошлом розовом шёлке, и Александр заливисто смеётся и мельком проверяет, не оказался ли в одном из своих горячечных снов, где вот такая картинка представала перед ним не раз и не два, не завершаясь обычно ничем приличным.
На этот раз картинка проверку на реальность проходит, и хотя мысли, сорвавшись с привычных мест, в одночасье подчинились одному простому и жгучему желанию, а руки нещадно дрожали от благоговейного трепета, который переполнял Александра до краёв, это не помешало ему на ощупь найти пуговицы николаевых кюлот, в процессе пройдя руками такой путь, что Мещёрин чуть голос не сорвал от проклятий, то и дело перетекающих в стоны. Более того, от избытка эмоций Николай временами переходил на привычный для языка французский. На третьем «Твою мать, <i>Alexandre</i>!» с чувственным гортанным <i>р</i> Павленцов готов был проклинать и Бога, и чёрта, после четвёртого «Merde-e-а… а… — <i>ааах</i>!» — молиться. Рот, впрочем, всё равно был занят другим: он наконец, забив на мундир, на котором всё равно было больше пуговиц, чем он сейчас смог бы осилить, добрался до белья и дразняще провёл языком по члену прямо через ткань.
Александр даже не пытался думать: каждый порыв диктовали взявшие верх прихоти тела, оставив голову на подхвате в качестве генератора подходящих способов их воплотить. Однако врождённый склад ума и привычка к постоянной душевной работе не могли не найти отражение в том, с какой нежностью и пылким рвением он действовал, желая одержать верх любой ценой и выбрав единственным достойным способом это сделать доставление Николаю такого удовольствия, чтобы лишить его разума, чтобы раз и навсегда продемонстрировать, какой силой и властью над ним он обладает.
Стоило признать: это удавалось.
Представления об отсосах у Павленцова были весьма теоретические — на самом деле, он просто решил делать то, что могло бы понравиться ему самому. Однако, судя тому звуку, который издал Николай, когда Александр медленно провёл языком по всей длине и накрыл губами чувствительную головку, стратегия оказалась более чем успешной. Мещёрин отчётливо почувствовал, что всё его сознание затопило горячее и влажное, которое с тихими мокрыми звуками проходилось вверх и вниз, обвивая языком и убивая его с каждой секундой. Александр старался не спешить, но на его голову легла узкая ладонь — и он позорно сбился с ритма, пустив низким стоном вибрацию, от которой Николаю совсем поплохело. Тот и без того едва мог смотреть на всё это: сумев кое-как приподняться на локте и опустить глаза, он был вынужден вернуть всё обратно и вплести длинные пальцы в волосы Александра, не чтобы отстранить или направить, а просто потому что нужно было хоть что-то делать с творившимся безобразием. Его белые перчатки поверх затылка Александра били точно в цель: наверное, всё это время он жил и не осознавал, что именно это и являлось тем немногим, что ему необходимо было увидеть в своей жизни.
А вот Александру пришлось крепко прижать его к кровати за ноги за пояс (<i>боже, у Николая невыносимо узкая талия</i>), чтобы удерживать на месте, потому что тот никак не прекращал извиваться и вскидывать бёдра. Павленцова затапливало нежностью, как мёдом, потому что он наконец-то получил Мещёрина в своё распоряжение, потому что Мещёрин позволил, потому что<i> они друг другу позволили</i>, и это ощущалось, как дверь в новый мир. Шёлковая ткань кюлот соскальзывала, лицевые мышцы приятно саднило от напряжения, но, чёрт возьми, всё это приносило впечатляющие результаты, такие, на которые он и не смел надеяться. Судьба собственного возбуждения была пущена на самотёк — впрочем, кажется, какая-то часть сознания успевала зацеплять те моменты, когда колени под этой самой шёлковой тканью с силой проезжались по его паху, и тогда Александра с ног до головы прошибало током, что, разумеется, запускало цепную реакцию и в результате снова возвращалось Николаю.
Мещёрин одной рукой судорожно прижимал Александра к себе, второй комкал простыни, а всё остальное тело штормило на девять баллов — он был ошеломлён уже тем, что оказался вообще способен на такую чувствительность. С Павленцовым всё ощущалось остро, сладко, неожиданно — как в первый раз, и не скажешь сходу, кто из них — неопытный новичок, а кто — "искушённый соблазнитель", потому что именно этот самый соблазнитель только что открыл в себе способность оглушительно даже для самого себя стонать имя Александра по-французски (кстати, французский вообще как-то подозрительно хорошо ложится на стоны), от того что Павленцов догадался кроме языка пустить в ход и руки. Сочетание быстрых движений ртом и горячих, смелых пальцев у основания оказалось поистине чудодейственным. Николай оправдывал бы себя тем, что такого никто бы не выдержал, — если бы вообще мог кого-то там оправдывать, а не долго кончать, вцепляясь в чужое плечо и пачкая свой мундир и — о, и лицо Александра.
Приходил в себя он секунд восемь (хотя по субъективным ощущениям — пару тысячелетий), а когда очнулся, этот чудесный, щедрый на подарки мир встретил его с осознанием того фантастического факта, что Александр медленно и со вкусом целует его, порой отстраняясь, чтобы полюбоваться распластанным под ним Николаем. Павленцов честно старался всем своим видом излучать доброжелательность, но ехидное самодовольство победителя не скрыть за напускным великодушием: Мещёрин слишком хорошо знал этот взгляд на собственном опыте. Когда ему случалось замечать такую же эмоцию в глазах других людей, по большей части это его раздражало, но ни одно состояние так не шло глазам Александра, как празднование победы. «<i>Павленцов был создан Провидением, чтобы побеждать</i>», — отчётливо осознал Николай.
Впрочем, когда ему удалось сфокусировать взгляд, в эту мысль были внесены поправки: Павленцов был создан Провидением, чтобы побеждать и чтобы отчаянно краснеть от того, как Мещёрин бесстыдно пялится на белёсые подтёки на его скулах и — Господи милосердный, за что ты так мучишь раба своего — на губах. Губы припухли и покраснели, придавая благородному лицу такие развратные нотки, которые Николай и предположить в нём не мог. Александр действительно зарделся и попытался стереть следы, правда, только всё размазав и усугубив ситуацию и для себя, и для Николая, которого при виде того, как он проводит языком по губам, жахнуло возбуждением с новой силой, словно не он две минуты назад отошёл от оргазма.
Однако Александр всё ещё возвышался над ним, прижимая его бёдра своими, и всё так же девственно чисто, с возмутительной аккуратностью блестели шнуры на его ментике, и не единая выбившаяся ниточка не нарушила безупречного узора шитья на воротнике. Николай запутался взглядом в золотых вензелях и листьях, а потом Александр, которому снова стало жарко от такого внимания, оттянул их в сторону, так и не обнажив хотя бы ключиц, и Мещёрин почувствовал, как всё в нём наконец встаёт в правильную колею, выстраивается в нужную линию под влиянием поднявшегося внутри весёлого хулиганства. Поэтому когда Павленцов снова столкнулся с ним глазами, в свой хитрый прищур и кошачью улыбку Николай вложил только один смысл, многогранный и многообещающий.
<i>Реванш</i>.
Александр отзеркалил его запал с ласкающей душу готовностью к сражению: в бой корнет всегда бросался без промедления, и от этого Николая крыло нещадно. Честный, смелый, самоотверженный — если пару месяцев назад ему бы сказали, что солнечный и острый на язык офицер окажется единственным, от кого будет зависеть его счастье, он бы ни за что не выказал своей радости и, может, даже не упустил бы случая подколоть провидца. Но Николай здесь, и под взглядом Павленцова всё встаёт на свои места, и от Павленцова печёт так, что золото на вензелях скоро начнет плавиться, и поэтому Павленцов, не успев даже разработать тактический план, чувствует на себе всю мощь контрнаступления, в основном по тому, как его кидают на спину на кровать, и моментально осознаёт, почему Николаю было так сложно выпутаться из волн шёлка и кружев. Единственной точкой опоры остаются руки Мещёрина, крепко прижимающие его к постели — изысканное мраморное великолепие в оправе красных обшлагов на рукавах, прорезавшихся в чёрном сукне. Павленцов всё ещё не может поверить своей удаче.
Вторую перчатку Николай снимает с Александра в одно слитное движение, щекотно пробравшись длинными пальцами под манжеты, и прикосновение кожа к коже ощущается интимнее и глубже, чем могут выдержать их границы смущения или стыда: границы разносятся к чертям, а их обломки занимаются пламенем и присоединяются к общему безумному костру.
Мещёрин был в своей стихии, и, чёрт возьми, Александр восторгался им каждый раз в такие минуты, но в тот момент — особенно, потому что к привычному задору на грани с самонадеянностью и к ясному, острому взгляду прибавилась очень льстившая Павленцову несдержанность.
Николай точно знал, что нужно сделать, чтобы Александра, и так уже приближавшегося к пределу возбуждения, распалить до такой силы, что он будет не в состоянии даже смотреть в одну точку — играл, как по нотам, легко, умело, с полным осознанием собственной неотразимости.
По крайней мере, в этом состоял его план.
На деле же все его феноменальные способности и замечательные черты характера напрочь смыло горячей волной возбуждения, и то, что должно было быть игривой самоуверенностью, переплавилось в жаркие, бесконтрольные поцелуи и в беспорядочные прикосновения рук по всему телу. Александр приподнял ресницы, и в мелькнувшем из-под них томном взгляде Николаю почудилась насмешка. Это уже пахло личным оскорблением, и Мещёрин повёлся на провокацию моментально: вспыхнул, как огниво, зрачки загорелись грозой — и буря не минула. Всё существо Николая требовало сатисфакции, требовало доказать, что не один Павленцов тут умеет доводить офицеров до невменяемости, поэтому он принял этот вызов с честью, с места в карьер бросился делать всё, на что хватало навыков и фантазии. Он обрушил на Александра целый град ощущений: горячо выдохнул в губы, притёрся о пах, сцепил их пальцы, но целовал нарочито медленно, не давая перехватить контроль, до тех пор, пока Павленцов не промычал в поцелуй что-то отдалённо похожее на «<i>ну же!..</i>».
Николай расплылся в довольной ухмылке (и просто расплылся, но это никому знать не обязательно) и продолжил с двойным усердием.
Александр млел, раскинувшись на перинах, и Мещёрин счёл, что наконец-то настал момент для того, что не давало ему спокойно спать уже столько недель.
Павленцов задохнулся, когда Николай скользнул губами по его шее, а потом отпустил одну из его рук и начал расстёгивать пуговицы. Золотистые блики на ярко-голубом сукне мелькали под пальцами, тяжёлая ткань расступалась, и Николаю подумалось, что, наверное, так и выглядят разверзшиеся небеса, обнажающие кипенно белую драпировку рубашки за ними. Он припал губами к впадине между ключиц в надежде сжечь наваждение, но это только сильнее распалило его. Александр подался вперёд и коротко ахнул — Николай в ответ простонал что-то невнятное и впился в его губы с новой силой, не глядя расцепляя последнюю петельку, кое-как развязывая пояс (чёрт, почему раздеть гусара настолько сложно?!) и раскидывая полы доломана в стороны, но не снимая его до конца, потому что ничто на свете не заставило бы его разрушить сияющее великолепие Александра, которое так искусно подчёркивала его форма.
Николай соскользнул вниз всем телом, проследив свой путь языком и пальцами, и снова взялся за пуговицы — на этот раз на штанах.
На этот раз ртом.
Мещёрин не отдавал себе отчёт, действительно ли такое часто нравилось его партнёрам или его уже вёл чистый инстинкт, но думать всё равно не хотелось ни о ком другом, кроме Александра, который от таких широких жестов вскинулся и схватил его за чёрные пряди. Скорее всего — неосознанно, но в его движении было столько небрежной силы, что Николая повело. От пуговиц оставался терпкий металлический привкус на языке, и, чёрт возьми, военную форму совершенно точно создал не взрослый мужчина с ортодоксальными взглядами, потому что оказалось до нелепого просто расстегнуть застёжки и накрыть кожу губами. Александр сжал пальцы так, что стало почти больно, дыхание сбилось и стало хриплым, и только тогда до Мещёрина дошло, что у Павленцова, судя по всему, не так уж и много опыта. Вывода было два: во-первых, он действительно чертовски хорош, раз может творить такое без знаний и навыков, а во-вторых, Александру очень, очень повезло.
Александр же, не отдав своему везению и толики уважения, вздумал подстегнуть Николая, выдохнув неожиданно звонкое:
— И это всё, что ты мне противопоставишь?
Что ж, весьма смелое заявление для того, кто закричал, когда его член взяли в рот. Спасибо, Александр, это было лестно.
И нет, Павленцову даже не стыдно, потому что он в жизни ещё не чувствовал себя <i>так</i>. Всё, что он мог представить, всё, на что хватало его фантазии и тактильности, меркло по сравнению с тем, что разгоралось в нём, когда Николай медленно вёл языком вверх и вниз и толкался глубже, чем он когда-либо смел мечтать. Так что это не стыд, это признание и признательность. Мещёрин знает, что делает, этого не отнять. И Мещёрин дарит всё это Александру.
Ещё несколько мучительно долгих минут Николай самозабвенно насаживается, скользит и вылизывает, подстёгиваемый дрожью и стонами, и всё в нём ликует, потому что они ещё даже не на половине, и если Павленцова уже только от этого так кроет, то дальше можно ожидать тех ещё калейдоскопов из впечатлений. Уж он расстарается.
Когда бёдра Александра сжимаются особенно сильно, а значит, когда он нуждается в ласке больше всего, Николай отстраняется, перехватывает одной ладонью, а второй очерчивает контур искусанных губ Александра, чуть не отключаясь от того, насколько пронзительно прошибает эта картинка всё его тело насквозь. Зачарованно, совершенно бездумно он прижимает палец сильнее, и Павленцов, золото, дьявол, обхватывает его ртом. Это блядское безумие, это ощущается интимнее и ярче, чем всё, что произошло до этого, но Павленцов и бровью не ведёт: прищуривает глаза с насмешливой хитринкой и щекотно обводит языком подушечки. Николая дважды просить не нужно: он игру подхватывает мгновенно, толкается, поступательно гладит изнутри, где горячо и мокро, и, чёрт возьми, он <i>трахает Александра пальцами в рот</i>, а тот только подставляется и с энтузиазмом приоткрывает губы — свихнуться можно!
Николай почти забывает о самоконтроле, но они ещё не дошли до сути, а значит, нельзя терять концентрацию (хотя, видит Бог, ему бы за глаза хватило и этого). В комнате уже настолько жарко, что влажные пальцы даже не холодит воздух спальни, когда он вынимает их и прижимает сильнее и ниже. Щёки Александра пылают, он, наверное, готов уже ко всему и жаждет только получить удовольствие из рук Николая, но Мещёрин всё равно не может не ловить каждую эмоцию на его лице, чтобы точно знать, что он чувствует, и чтобы не сделать больно. Всё тело Александра рефлекторно напрягается, и, Господи, это вообще не помогает, потому что от вида проступающих контуров мышц в Николае всё крепнет и крепнет первобытное желание взять его вот-прямо-сейчас, быстро, жадно, засадить до самого основания и брать так до тех пор, пока кто-нибудь из них не отключится. Впрочем, желание сделать Павленцову хорошо, разумеется, одерживает верх, и Мещёрину даже удаётся начать растягивать его почти медленно и почти спокойно. Почти — потому что параллельно с этим Александр, чтобы отвлечься, целует его <i>так</i>, что руки попросту немеют.
По слюне не удобно, это становится понятно сразу же, но голова отказывается работать. Впрочем, Мещёрин не был бы Мещёриным, если бы не припас особого плана на этот случай: о, при подготовке к такому событию он просто не мог не предусмотреть всего до мельчайших деталей. Разумеется, у него есть кое-то подходящее. Вернее, не у него, а у Павленцова.
— Александр, <i>mon cher</i>, скажите, Вы прочли моё письмо?
Павленцов, которого нахально выбили из приятного морока, вспыхнул пуще прежнего, но издёвки, вопреки ожиданиям, не последовало. Наоборот, Николай с искренним интересом поднял брови и потянулся рукой ко внутреннему карману его доломана, затем чтобы через мгновение изящным жестом выудить из него крошечный флакончик с розовым маслом.
— Вижу, что прочли.
Александр дошёл уже до того состояния, когда человек перестаёт давать своим эмоциям имена и просто позволяет им раскачивать своё тело на горячих волнах то ли возмущения, то ли стыда, то ли желания. Да, Мещёрин предвидел, что всё может закончиться постелью, да, Павленцов тоже знал это и да, Павленцов пошёл на это сам, по собственной воле и следуя за собственными желаниями. Нет, Павленцов не упустит ни секунды этого восхитительно сладкого действа из-за своих или чужих предрассудков.
Николай достаёт у себя из-за пазухи точно такой же флакончик, и оба офицера смотрят на эти отливающие розовыми бликами стекляшки, как на священный грааль, потому что это — физическое доказательство того, что желание взаимно.
Содержимое и того, и другого — <i>как символично</i> — сливается у Мещёрина на пальцах и растекается Павленцову по разгорячённой коже. По комнате плывёт томный цветочный аромат, и он становится заключительным мазком в композиции, потому что вот теперь всё это точно похоже на пошлую картинку из развратных французских романов.
Чёрт возьми, как же красиво двое офицеров вписываются в эту картинку.
Чёрт возьми, как же красиво звучат александровы стоны, когда он на пальцах Николая шире раздвигает колени и скользит по перинам, едва отдавая себе отчёт в том, насколько очевидно тело выставляет напоказ всё его желание, когда он вцепляется пальцами в простыни и в свои аксельбанты, просто чтобы хоть куда-то деть руки, и запрокидывает голову, и лишается способности отвечать на поцелуи, но всё равно жадно приоткрывает губы и просит ещё, ещё и ещё. Внутри с непривычки тянет, но глупо отрицать очевидное: любое касание Николая давно уже стало для него источником пламени по венам, а уж когда он добавляет третий палец и толкается так глубоко, что задевает скопление нервов, Александра выламывает дугой. Он оглушительно стонет и не кончает только из чистого упрямства; Николай прикусывает губу чуть не до крови — тоже держится. Хотя, видят боги, держаться очень, очень сложно. Собственный член болезненно ноет, он чуть расставляет ноги, чтобы уменьшить давление, и Александр, заметив это движение, с силой проводит по нему рукой через ткань. Мещёрин задыхается то ли от возмущения такой наглостью, то ли от того, что всё тело сводит судорогой. Но дать Павленцову победить во второй раз он не намерен — о нет, только не так! У него ещё припасены козыри в рукаве, так что существование простаты окажется для Александра не единственным открытием за сегодня.
Николай честно старается довести дело до конца, чтобы не причинить Павленцову боли, и ему это даже удаётся. Правда, ради этого приходится перебрать в своей голове все догмы классического стоицизма, зато Александр лежит перед ним, распластанный на простынях, качественно растянутый и с шалым взглядом, в котором желание и игривое веселье смешаны в равных пропорциях. Узкие кюлоты стреноживают его и откровенно мешаются, Николай кое-как стягивает их с одной ноги, на второй запутывается окончательно и так и оставляет. Всю остальную форму оставляет тоже, и в таком виде Павленцов выглядит, как его чёртов мокрый сон; но это — не сон совершенно точно, потому что он видит каждую деталь, видит, как заполошно бьётся жилка у корнета на шее, видит часто вздымающуюся грудь и подрагивающие пальцы, видит, как он медленно облизывает пересохшие губы — а после не видит уже ничего, потому что это окончательно топит его в вязком огне собственного возбуждения. Он впивается в эти губы с жадным упоением и входит, сначала медленно и плавно, на пробу, но этого достаточно, чтобы член Александра начал истекать смазкой, а из груди вырвался такой звук, что даже лепной купидончик на стене, кажется, покраснел.
Если уж сам бог любви смутился — что и говорить о Николае, которому от таких симфоний планку срывает начисто. Остатками угасающего сознания он успевает убедиться, что Александр не чувствует дискомфорта, а потом тело берёт верх, и Мещёрин начинает втрахивать его в перины в полную силу, уже не способный сдерживаться. Одной рукой он держит Павленцова за плечо, натягивая его на себя, а другой вплетается в растрёпанные русые космы на макушке, чтобы держать его лицо прямо перед собой и ни на мгновение не прекращать вылизывать его рот и сцеловывать надсадные стоны с губ, в которых Александр иначе бы захлебнулся. Сладкие звуки, заглушённые губами Николая, оседают где-то у него в самом нутре, и теперь они <i>оба находятся друг в друге. </i>
Первая взрывная волна немного спадает, и на смену бешеному желанию приходит ровный, линейно нарастающий жар, повинуясь прихоти которого Николай заменяет скорость на амплитуду. Теперь он движется медленно, но с ощутимой силой и под таким выверенно-точным углом, словно отмерял транспортиром. Александр, получая теперь стимуляцию ежесекундно, без единой передышки, может только хватать ртом воздух и пытаться сдвинуть бёдра хоть на миллиметр, чтобы получить больше. Мещёрин и рад бы, может, поиграть в доминирование и властно прижать его спиной к кровати, чтобы не дёргался, но эти прогибы в талии и идеальные ноги, притягивающие его с мощью, которой невозможно сопротивляться, оставляли все эти игры далеко позади, вместо них до краёв заполняя его восторгом от ощущения того, как пылко Александр откликается на каждое его движение.
Павленцов, правда, как ни храбрился, контролировать всё же мог немногое — не в том был состоянии. Поэтому, когда Мещёрин от избытка эмоций почти остановился, с его губ прямо в губы Николаю сорвался нетерпеливый всхлип, быстро переросший в гортанное хныканье. И, честно, это было уже чересчур, даже учитывая всё безумие, происходившее до этого. Павленцов, умный, гордый, безупречно честный и добросовестно верный Павленцов, у которого на ресницах брызгами блестели слёзы, потому что ему так сильно нужно было, чтобы Николай взял его, и который получал от этого такое беззастенчивое удовольствие — это изменяло что-то в самой основе картины мира Мещёрина, словно вдруг её всю изнутри подсветили золотой краской. Александр бездумно тянул его за волосы и елозил по простыням, просто чтобы разрядить своё напряжение хоть в какие-то действия, и Николай, отодвинув своё лицо от его ровно настолько, чтобы они могли кое-как сфокусировать взгляд друг на друге, улыбнулся весело и игриво:
— Ох, и где же Ваша прославленная офицерская выдержка, господин корнет?
— Т-там же, где и Ваша хвалёная дипломатичность, — сумел проговорить Александр, довольный тем, что почти не сбивался на стоны и выдохи.
— Ну что же Вы, <i>mon ami</i>, я весьма дипломатичен: вот, прямо сейчас предлагаю Вам мирно капитулировать.
— <i>Вы </i>перед моей выдержкой уже капитулировали, — парировал Александр, и обоим было кристально ясно, что он прав. Они уже капитулировали друг перед другом, но это был не частый в политике вынужденный компромисс и даже не шаткий консенсус — это было подписание самого крепкого и самого достойного из всех мирных союзов.
И они оба чувствовали это, и они закрепили это взглядами, касаниями, поцелуями, слишком нежными среди того жаркого безумия, что они свершали. Николай снова ускорился, не имея сил сопротивляться своей жажде, и в те редкие моменты, когда ему удавалось приоткрыть глаза, он снова и снова цеплялся взглядом за сбившуюся набок рубашку, за то, как бирюза воротника и золото шнуров на эполетах сияют ярче солнца, но всё равно проигрывают сиянию глаз Александра и древесно-каштановому золоту его волос, и за то, как его губы изгибаются в стоне и в улыбке, и за то, какие полные искреннего наслаждения взгляды бросает Павленцов на него самого, на его растрепавшиеся смоляные пряди и красные лацканы. Александра от Николая кроет точно так же, как самого Николая — от Александра, Николай <i>нравится</i>, по-настоящему нравится — и это ощущается, как кульминация. Ярко-алые отвороты николаевых рукавов художественно оттеняют пламенный румянец на скулах Павленцова и прижимаются к его рукам так крепко, что, кажется, скоро сплавятся с ними, белое скользит по белому, чёрное — по голубому, и всё это тонет в розовом, и трепетное дыхание тоже переливается словно малиновым, и всё это глубоко пропитано сладким ароматом розового масла. Всё раскаляется добела: секунда, доля секунды, мгновение, солнечная искра, губы, звонкий выдох, толчок — Александр изгибается, как отпущенная тетива, и бьёт точно в самое ядро мира Николая, который весь превращается во вспышку под веками и тактильный контакт.
<i>Фитиль догорает по-настоящему.</i>
<i>На его конце был фейерверк.</i>
Оргазм — каждому свой, эйфория — объединяющая, общая. Отдышаться получается через ощутимое количество минут, примерно тогда же мозг умудряется собрать все ощущения в одну более-менее стройную картину. В этой картине Николай вдавил Александра всем весом в кровать, а тот блаженно раскинулся на перинах и только одной рукой продолжал обнимать Мещёрина за шею, и на лице его было отражено такое экстатическое просветление, что хоть святые образы пиши: что-нибудь про праведность и вознесение.
Вознеслись, ничего не скажешь. Оба. Николай физически чувствовал, что всем своим видом демонстрировал точно такое же блаженно-восхищённое, и это, конечно, не вязалось с его привычным образом от слова совсем, потому что ещё до недавних пор его имя для большинства людей было синонимом хитрости и прагматизма. Впрочем, сам он в себе никогда не сомневался: знал, что у его души есть и тонкость, и глубина, и надо только найти того, кто будет с этим созвучен, чтобы раскрыться в полную силу.
Николай нашёл. И Александр — тоже.
Как смогли лениво перекатились на бок, чтобы было удобнее и чтобы переплестись руками-ногами ещё сильнее. Павленцов приоткрыл глаза из чистого любопытства и не пожалел: Николай, который и так всегда излучал что-то яркое и необычное, сейчас сверкал и переливался так, что любой витраж в императорском дворце бы позавидовал. Он насладился тем, как гамма оттенков преломилась и стала из умиротворённо-сиреневой лукаво-синей, а потом Мещёрин проговорил:
— Александр, <i>mon cher…</i> законы чести обязывают меня спросить: Вы получили удовлетворение?
Лицо опешившего от такой бестактности Павленцова было ему лучшей наградой за остроумие. Тот возмущённо втянул воздух и попытался пихнуть Николая в бок, и он, стремясь сорвать нападение, поспешно продолжил:
— Удовлетворение за оскорбление, за оскорбление, дорогой дуэлянт, не стоит так волноваться!
Александр пробормотал что-то невнятное и собирался уже подразнить Мещёрина в ответ, но потом поймал взгляд Николая и задохнулся. Ни у кого и ни разу в жизни, даже со стороны, не видел он такой нежности и заботы, истинных, откровенных, не прикрытых ни сарказмом, ни лестью, ни стеснением. Только общность и равенство, только желание видеть Александра рядом и быть рядом самому. Только спрятанное в глазах восхищение, участие, доверие, и… любовь.
— Не извольте сомневаться, <i>дорогой соперник</i>, своё я забрал сполна.
Чарующие жеоды аквамарина блеснули весельем, и Павленцов легко рассмеялся, уткнувшись Мещёрину в шею, а Мещёрин облегчённо выдохнул, заполняясь этим смехом до краёв. Александр чуть отстранился, чтобы взять его руку в свою и лениво расцеловать пальцы, и Николай не смог держать рот на замке, когда Павленцов такое вытворял с его руками.
— Надеюсь, тебе понравилась моя шутка, потому что я придумал её ещё три недели назад и чуть не забыл, пока пытался не кончить.
— О, так это было настолько сложно? А я почти не заметил.
— Ferme ta gueule. Или, как принято говорить в нашей глубинке, «завались». Господи, Александр, ты служишь в кавалерии, не делай вид, что не понимаешь французский мат!
— Я прекрасно понимаю французский мат, mon cher expert en langage obscène<footnote>мой дорогой эксперт в нецензурной лексике</footnote>. И, Николай, серьёзно? Три недели?!
— У меня было несколько… непростых вечеров.
— Поверить не могу, что всё это время ты был готов в любую секунду.
— Ты рисовал меня ночью при свечах. С натуры. Пока я спал.
— Справедливо. Один-один. Кстати, к слову о счетах и удовлетворениях: если я не ошибся, Вы у меня в долгу.
Павленцов просиял, словно только что утвердил свои права на драгоценный подарок, и Николай отзеркалил.
— О, не извольте волноваться. Как правило, я быстро возвращаю долги.
Мещёрин и Павленцов посмотрели друг на друга весело и понимающе, и, когда против воли они задремали с одинаковыми довольными улыбками на лицах, купидончик перебрался по убранному цветами лепному карнизу на улицу, обменялся ошалелыми взглядами с Аресом и Афродитой, закинул свою золотую стрелу в колчан и с демонстративным возмущением щёлкнул застёжкой. Кажется, у него на поприще красивых и жарких историй появились серьёзные конкуренты.
<center>***</center>
Для Павленцова это было в новинку. Душа и тело, получившие наконец то, в чём нуждались так долго, словно погрузились в пуховое одеяло — так спокойно и хорошо чувствовал себя корнет, набираясь сил после энергозатратного утра. Слух его не улавливал ни единого звука, глаза были прикрыты, а дыхание — глубоко и размеренно, но вот мир вокруг постепенно заполнился райским перезвоном флейт, скрипок и колокольчиков, а потом из этой мелодии, будто из небытия, проступили птичьи напевы. Ангельские их голоса искусно вплелись в общий инструментальный мотив, и пробили семь, и расцвели первыми утренними лучами солнца, и…
Так, стоп.
Позвольте.
Александр, конечно, никогда не был натуралистом, но его скромные познания в орнитологии позволяли с уверенностью сказать, что птицы, как правило, никого не бьют, да ещё и семь раз к ряду.
Когда он с трудом разлепил глаза и кое-как проморгался, первым, что он увидел, были такие же растерянно-ошеломленные глаза напротив, а за ними на стене — старинные часы с птичками и музыкальным механизмом. Они показывали то ли начало восьмого, то ли 4:35: стрелки были выполнены настолько же безвкусно, насколько ажурно, что делало совершенно невозможным отличить минутную от часовой. Николай осоловело повернул голову, перекатившись на спину, и, видимо, заключил, что для половины пятого утра сейчас слишком поздно, а для половины пятого вечера — рановато. В любом случае, это означало только одно: меньше чем через час и он, и Александр должны быть на плановом совете высшего командования. Их волосы были растрёпаны, как после часа жаркого траха (ничего более литературного Николаю в голову упорно не приходило), на лицах остались розовые следы от смятых простыней и подушек, мундиры, кюлоты и даже воротники были заляпаны белёсыми каплями, сапоги и перчатки заняли стратегические пункты где-то под одним из многочисленных диванчиков, а губы были зацелованы столь очевидно, что можно было, в принципе, уже и не надеяться это исправить.
До совета оставалось около пятидесяти трёх с половиной минут.
Николай никогда не был активным сторонником милитаризации, более того, к военным относился с известной осмотрительностью, потому что с людьми, которые ежедневно находятся в контакте с жизнью и смертью, не бывает просто, однако в тот момент он вознёс хвалу всем командующим чинам российской армии, генералам, майорам и подпоручикам, потому что военная выправка есть военная выправка, даже если служишь ты всего несколько месяцев. Александр, обнаруживший нюанс их положения одновременно с Мещёриным, моментально подскочил с кровати, в мгновение ока натянул кюлоты и сапоги, выудил две пары почти не запачкавшихся перчаток откуда-то из щели между стеной и секретером, подал руку Николаю, подняв его на пол, и заозирался в поисках зеркала. Зеркало обнаружилось огромное, в полный рост, кокетливо задрапированное сатином розового, разумеется, оттенка: рама его легкомысленно сверкала золотистой лепниной, а сверху была выгравирована увитая вензелями надпись: «L'amour est aveugle et sa canne est rose». «Любовь слепая, и её трость розовая» — машинально перевёл про себя Александр и подвис на пару секунд. Николай не преминул буднично заметить, что французы весьма изобретательно сочетают любовь к красивым вещам с любовью к безвкусным выражениям, появляясь в отражении рядом с Александром. Наверное, эта пословица должна была что-то значить, но их любовь не была слепой, а что там за розовые трости в ней подразумевались, он предпочёл не предполагать. Слишком много появлялось идей.
Минут через десять совместными усилиями офицеры кое-как привели друг друга в порядок: не идеально, конечно, но, учитывая обстоятельства, более чем достойно. Александр ещё держался, пока Мещёрин, давясь сдерживаемым смехом, оттирал разводы со своего и чужого мундиров и педантично поправлял его воротник, но, когда пальцы бесцеремонно принялись гладить волосы в попытках привести их в подобие приличной причёски, был вынужден осадить его, потому что иначе они рисковали не выбраться из спальни ещё часа два. Мещёрин весело подвигал бровями и взялся за "уборку".
Ну, то есть, формально они просто расставили стулья и диваны, как было, и пригладили одеяла и простыни. Конечно, по их плачевному состоянию всё равно было очевидно, чем на них занимались, но, окинув всю композицию придирчивым взглядом, Николай остался доволен. Александр тоже заключил, что спальня выглядела вполне прилично, так что они дружно понадеялись, что при некотором содействии домашних слуг уже на следующий день смогут смотреть в глаза хозяйке со спокойным сердцем. Николай немного подумал и оставил на видном месте у входа свою серебряную булавку. Ну так, чтобы содействие было более эффективным.
Когда эти финальные штрихи были выполнены, офицеры снова сверились со временем. Резная стрелка часов показывала на миниатюрную розочку в четвёртой четверти циферблата, а значит, у них оставалось ещё около получаса. В целом, если они поторопятся, то даже смогут выпить кофею. Переодеться уже всё равно не успевали, да и, честно сказать, оба предпочли бы любым изыскам утреннего туалета завтрак в хорошей компании.
А ещё, конечно, нужно не забыть про шпаги на полянке. Честь оружия, как-никак. Александр, напоминая про это Николаю, снова покраснел — вспомнил, с чего начинался их поединок. Боже храни русскую дуэльную традицию за самое великолепное утро, которое только могло произойти в жизни двух офицеров!
Правда, между ними и заветными шпагами вместе с завтраком стоял ещё целый сад перед домом. Оставалось только молиться, чтобы слуги ещё не проснулись или хотя бы не решили зайти в это крыло, потому что иначе объясняться будет очень и очень нелегко. Правда, других путей для отступления всё равно не было, поэтому Александр высунул нос из двери, которая вела на улицу, и, то и дело воровато оглядываясь, подбежал к середине полянки, поманив за собой Николая. Они подобрали шпаги незамеченными и были уже на полпути к спасительной калитке, но, к сожалению или к счастью, закон Мёрфи работал даже тогда, когда его никто ещё не удосужился сформулировать. Потирая заспанные глаза, с узкой тропинки из-за кустов на них лениво выплыла Марфа, аннина экономка.
Павленцов и Мещёрин обмерли и застыли на месте, потому что прятаться на открытом пространстве сада было решительно негде. Однако Марфа, кажется, хоть и заметила их, но осталась совершенно невозмутимой, лишь скрыла улыбку в наклоне головы и чуть присела в книксене. Она была опытной служительницей дома и привыкла хранить чужие секреты.
Примечание
Офицер не скажет "стой", дуэль закончилась нцой)))