18. Пересыхающие русла рек (Ацуши, Чуя, Дазай; NC, экзистенция, ревность, немножко сюра)

Внутри него всё кричит. Он чувствует себя, как человек на картине Мунка – так избито, что откровение кажется пресным. Да и не так уж новО. Внутри него кричало и умирало бесчисленное множество раз – каждое из его желаний, каждый из его порывов, настолько, что уже стало неважным – что-то желать (Чуя бы встрял занозой, назло ляпнув, что одно-то желание у него точно есть).


Чтобы вы понимали: Дазай человек без завышенных ожиданий. Единственное, что его ещё разрывает на части – желание прекратить свои дни. Дни, которые его засыпают барханами – красивыми, золотыми, но такими безликими. Барханы очень сложно остановить. Он желает это сделать радикальным методом, смелым и, на первый взгляд, безрассудным.


Ацуши в нём садит краснотал.


Тонкие прутики, жёсткие корни – они пытаются противостоять неумолимым рекам отчаяния и смерти.


В Дазае так вопило первые годы после смерти дорогого друга, души его. Отрицательно, истошно, потерянно даже.


Сейчас очень похоже. Потому что... (Гадкий Чуя!)


В Дазае всё кричит – о бесполезности этого крика. Ему это ни для чего не нужно, но он готов был пересмотреть установки. Он не был готов к тому, что (гадкий, гадкий рыжий пёс!) взгляд этого доверчивого и открытого юноши, из которого так удобно что-то лепить, намертво приклеится к рыжей гадине, и плевать, что там, под внешним видом. Конечно, это Дазай знает рыжего от и до, но стоит дать Накаджиме попытку понять взгляд Дазая, как тот переворачивает всё с ног на голову! (Арргх, Чуя, чтоб тебя, будь ты проклят!)


Иными словами, для Ацуши теперь существует только Чуя. Дазай испытывает смешанные чувства – он привык считать Накахару своей личной собственностью когда-то давно, потом его отвлекло, он забыл, а после забил думать об этом до поры, когда стало бы удобно иное. И вот сейчас он словно смотрел, как кто-то крутит в руках, разглядывая, любопытствуя, его грязную, липкую и пыльную чайную чашку.


Он отказывается принимать, что она интересней его.


Поневоле он тоже начинает проявлять интерес – как-никак, но кроме невезения он своей жизнью обязан ещё любопытству. Да, тому самому.


Чуе, к счастью, на Ацуши всё равно. Дазай и сам не знает, чем объяснить личное влечение к нему, не списываемое на желание обучить или искорёжить. Это влечение не похоже на больное, скорее наоборот. Оно готово вдохновлять Дазая и озарять его путь. Но ЧУЯ... (далее следует зубовный скрежет). Ну почему, почему, почему?! Дазай отказывается понимать!!! Как и Ацуши – что Чуя для него не лучшая партия. Ни для кого не лучшая, он слишком Гадкий! Да! Гадкий-гадкий-гадкий-гадкий! Он – пыльная буря в пустыне Дазая, заплутавшая в лабиринте дюн и не нашедшая выхода, чтобы покинуть его. (Поистине: невыносимо! Почему он вынужден думать о нём столько времени!)


Особенно по причине того, что он начинает, кажется, отвечать взаимностьЮ?! Эти двое проводят вместе какое-то время, и плевать Тигр хотел на то, что мафию считают врагом. Это Агентству выгодно, чтобы Тигр был с ними, сам он может занять более выгодную позицию, не так ли? Что не даёт? Кроме чувства чести и долга.


Внутри Дазая слишком много децибел. От боли, от предательства, от ревности, от раздражения на всё это... Весь мир вокруг кричит. Его жизненные силы кричат о востребованности и ставят ультиматум с окончанием сотрудничества по итогу.


Чёрт возьми, Дазай всё ещё верит, что был достаточно гадким, чтобы остаться в душе Чуи навсегда в лидирующей позиции. Он пытается донести это Ацуши, но, кажется, тщетно. Чуя же сам поддерживает роль, не думая лишаться возможности Дазаю насолить.


И, честно говоря, неизвестно, сколько бы сие продолжалось (потому что из-за такой глупой причины Дазай точно не согласен умереть), если бы после самого пылкого взрыва с горячими доводами ему не признались (Ацуши, между прочим):


– Я знаю, что вы им увлечены. Я знаю, что он увлечён вами. Меня это не беспокоит, я просто беру своё. Чуя, кстати, в курсе.


Мозг Дазая даёт сбой ещё в самом начале фразы. Он не знает, каким словом описать своё состояние, но это наконец-то выходит за гнусные рамки стереотипа, выходит на принципиально новый уровень возмущения, стихии и крика.


Пыльная буря наконец захватывает весь песок его мёртвых дней, вздымая в воздух и заслоняя обзор, бескрайнее голубо-синее небо с отсутствующим солнцем.


(Служба самоконтроля требует подробных объяснений, что произошло, с отчётом в письменном виде, два экземпляра.)


У Дазая от криков сохнет горло, он выдаёт беспомощно-сиплое:


– Что?..


– Я сказал вам, потому что мне кажется, Чуя хочет, чтобы вы перестали тормозить. Я не против, если от этого он станет счастливей. Мы с самого начала были с ним честны друг перед другом.


Дазаю ещё хватает сил осознать степень доверия между ними и то, что выстрел становится контрольным. Два – в сердце, один – в мозг, чтобы не мучался. Милосердно.



Он сорвал себе голос и разорвал барабанные перепонки. Он ещё может слышать себя или других, но это настолько слабо после нещадного убийства его самого, что безразличие покрывает всё.


Внутри него буря поднимается до неба и становится чёрной.


Её вой уже не беспокоит.


– Я разрешу вам сделать с собой то, что вы сделаете до этого с ним, – пробивается сквозь толщу завесы и заставляет замереть песок, истирающийся в микропыль. Дазай смаргивает два раза. Оседающее с едва различимым шорохом шепчет, что вот бы послать всё к чёртовой матери, быть свободным и никогда больше не быть живым, не переживать подобное вновь.


Инстинкт собственника даёт земле содрогнуться от непринятия. Каждый из этих двоих должен принадлежать ему одному, – режет он.


В итоге... В итоге Ацуши смотрит, как над ним задыхается Чуя, и он делает это с ним в унисон, принимая его экстаз вкупе с своим, и если для этого счастья им нужен над ними Дазай – то пускай. Ацуши любопытно увидеть Чую с обеих сторон – над собой и под собой, независимо от положения Чуя остаётся собой, но показывает две своих стороны, и у Ацу его теперь словно двое.


И он знает, что Дазай не отберёт этих моментов, как они делились своим перед сном, находясь в одной постели лицом к лицу, как сильнее ожидаемого стали душевно близки. Он думает об этом, пока Дазай останавливается и тянет Чую на себя, перехватывает покрепче за таз и продолжает натягивать, вжимаясь до упора, растягивая изнутри так, что Чую подламывает под ним и он падает на локти, судорожно хрипя – сначала от боли, потом от наплывающего плавно болезненного и яркого оргазма, разбрызгивая себя по груди Накаджимы. В самом конце он становится агрессивно жадным; и потом ещё долго его пальцы скребут по постели, а губы – по груди Тигра, с тихим подвыванием вздрагивая всем телом, подвешенный за руки, опьянённый ожившим чувством беспомощности и подзащитности. Дазай за его спиной – признак чего-то надёжного, и можно расслабиться, годы научили плевать на то, какая он задница.


Вязкая слюна подстывает на карминовых губах.


О, разумеется, белые кружевные чулки, столь прелестно подчёркивающие очарование солнечных поцелуев на коже Накахары, снова безнадёжно испорчены. Невозможно даже сказать, кто тому виной в этот раз. Но смотрится... (Ацуши тайком сглатывает), – да простит его Чуя, но в другой раз они обойдутся без всякого там Дазая! (Он в сладком предвкушении мурлычет, забыв, что тигры не умеют, думая о запахах, оставленных Накахарой на белье, которое он собирается умыкнуть). Влажные звуки поцелуев до сих пор стоят в ушах, а зудящим губам уже не терпится их повторить. Дазай же думает, что Ацуши безжалостен, а Чуя... (взгляд ползёт по узкой треугольной спине со вздыбленными лопатками), – Чуя тоже, неумалимо** жесток в своей притягательной подвластности и дикой, едва ли обузданной красоте.


О чём думает наконец дорвавшийся Чуя, лучше всего расскажет блуждающая безумная улыбка-оскал и затуманенный взор, обращённый глубоко в себя. Улыбка ломается, когда Ацу сползает к его груди, подхватывает в ладонь его грудные мышцы, зажимает и с аппетитом сосёт. Чуя выламывает руку, упирается запястьем, вытягивая сжатый кулак; распластывает пальцы – тонкие и ровные, они напряжённо дрожат; также он сжимается настолько сильно, что пробирает даже Дазая, а от надломленного поскуливания у него приподнимаются волоски на затылке. Он не знает, как и что нужно делать, чтобы извлечь из этого человека такие звуки, растерянность приводит его в смятение: он не знает, что делать с таким покорным Чуей, с таким чувствительным Чуей; тот взывающе толкает его задом – красным от разминающих рук, сбивчиво бормочет и дышит – через раз. В голосе проскакивают нотки мольбы, пальцы ещё удерживаемой руки находят и оплетают его запястье – шершавой и цепкой лозой, медные кудри взъерошены в песчаные волны, кровавые от заката, крошки бредущих караваном веснушек усеяли холмы под сливочной кожей с оазисами теней – влага течет мимо них, скатывается по ребристым бокам на Ацуши, хлюпает между телами, диссонируя мерным причмокиваниям. Становится интересно, каждый ли раз Ацуши видел такого Чую, как часто и точно ли мог разглядеть за пеленой страсти трогательную красоту простого совершенства. Эта рыжая особь – выплеск пустыни, что расползается по венам Дазая, несчастья, что поглотило его с головой.


Он запутался и не знает, что делать.


Вибрирующий голос – словно сладкая фата-моргана, подбрасывает образы, разбитые маревом. Выгибает спину песчаная змея, извиваясь в своём особенном стиле передвижения – не прорубаясь прямым руслом, а скользя по поверхности вдоль неё горизонтальным пластом из зигзагов. Чуя гнёт спину, словно рыжая пантера, потягиваясь сыто и ленно, только он – голодный, как заметающие пески, им нужно много, много живительной влаги, чтобы наконец хоть что-то не впиталось в их жадную рыхлую плоть. Чуя меж ними – покрытый жёсткой коркой пересохший поток, не разбиваемый с первого раза, не обманывающийся скудной пригоршней влаги.


Дазай понимает, что пустыня – бескрайня.


Чуя стелется под ним под губы Ацуши, и голод – жадный, ревнивый и мстительный, пробуждает желание подчинить, обуздать, избавиться.


Дазай ненавидит Чую. Эту открытую живую спину, эти сочные краски мёртвых просторов, пролёгших между ним и Тигром, и то, что он так много думает о Чуе. То, что его тело крутит в бараний рог от удовольствия, наполняющего то против логики, то, что Чуя – неотменная часть Дазая, как бы тот ни бежал. Чуя оскальзывается ослабевшими коленями и падает; Ацуши с радостью ловит его в объятия, ворошит носом волосы, трогает поцелуями резное ухо – ракушку мёртвого моллюска, забытую схлынувшим морем, и так тёмно смотрит прямо в душу Дазаю, будто готов разъесть её кислотой – ненависть к Чуе со стороны наставника причиняет ему физическую боль. Ему хочется слышать, что это не так, что Дазай вдруг одумается, но Чуя – его цепь, разве может кто-то любить быть привязанным? Он не любит Чую, как можно только не любить себя, песок течёт в его реках вместо воды, образует эрозию, раны, ссадины. Дазай задыхается в нём.


Он понимает, что действительно не дышит, слушая сбитое дыхание и сохрипший голос. Словно завывает ветер с тоски. Словно кличут стервятники над умирающей плотью...


(Ацуши рукой доводит себя, неотрывно глядя на воплощение своей мечты.)


Дазай внезапно понимает, насколько НЕ безжизненна любая пустыня – и его тоже. Сколь многих она пыталась погрести в себе с целью «сохранить», не отпустить. Это обрушивается на него, окунает лицом между лопаток-пиков, усыпанных прилипшими крошками, следами, обласканными сжигающим солнцем, едкая влага с ресниц мешается с мускусным потом, и Чуя влажный в его кулаке, солёный между зубами, и если есть в пустыне Дазая вода, то вот – под защитной толщей чужого мяса, внутри трепещущего сердца; целый подземный поток со своими озером и втекающими реками – его сокровище. Голос дребезжит, словно ветер, разрезаемый ветками саксаула, и – вот они, упали первые капли пряной живительной влаги. Он жадно ловит их языком, собранные в ладонь, прижимает к лицу – и острое, жгучее удовольствие вскрывает его изнутри.


К чёрту Ацуши.


Мягкий Чуя дёргается под ним, Дазай вдруг вспоминает, что тот в него влюблён – и действительно, к чёрту Тигра. Пустыня примет и скроет новую жертву. Дазай спрячет Чую в себе.



Обессиленный, со взглядом в себя, он сидит на краю кровати, раскинув ноги, и курит, опираясь болючими локтями в свои колени. Он тут выуживает из памяти, что тигры – коренные жители пустынь. Конечно, вот он и не испугался. Мрачный взгляд косится за плечо: Ацуши едва слышно сопит во сне, обнимая двумя руками голову Чуи у своей груди. Чуя... Чуя весь в следах их любви. И его-то, бога смерти, едва ли что-то испугает на собственной территории, принадлежащей ему с момента рождения в ней.


Дазай чувствует себя самым живым среди них. Простым человеком, слабым и хрупким. Сонм собранных пороков внезапно не создаёт ему броню. Всё смыло весенним ливнем, он чист.


И почти не болит. Болит, но как-то по-новому, что и не разберёшь, сильнее ли. Словно вскрыли старый гнойник, злостную рану.


И можно жить дальше.


А он так привык к старой боли, что скучает по ней, будто та защищала.


Но, сколько ни старайся, у реки в песках нет постоянного русла. Постоянно только наличие песка и холодящие цвета заката, поджигающие цвета рассвета. Ослепляющий полдень с переменой на непроглядный мрак. День или ночь – в горле свербит от песка, режущего, пыльного, исстарившегося. Не существует такого ветра, чтобы поднял его и вынес весь. Границы разума не захотят отпускать. Но... Он попытается. В первую очередь он – человек.


(Только живое имеет волю к изменениям.)



________________


* Пересыхающие реки называют криками, поймала вдохновение с омофона (спасибо этому лету, да)


** От «не умалить», «не уменьшить»


17/11-21


© Copyright: Натали-Натали, 2022

Свидетельство о публикации №222032801262